Страница:
— Слышу, Степан Петрович. Да все равно когда-никогда помирать.
— До этого еще поживем… Кончай. Давай руку, поднимайся, хватит. Нам вообще хватит, больше не надо. Забьем ящик и спускаем к реке.
— …А зачем деревья все наклоненные? От руды?
— Руда ни при чем. Урманный лес, почва зыбкая… Теперь направо берем — вон она, наша протока. Пропустим, не выберемся отсюда.
— Дикие места, Степан Петрович, жуть. Тут людей небось не бывало вовек. Только зверь.
— Еще загребай. Скоро разлив. Передохнем ночью.
— Какая ночь? Ночи-то нет. Ну, забрались мы, Степан Петрович. Солнце вовсе не заходит. И звезд нет.
— Господа! Господа, чуть не забыл! Новость — барон наш вернулся. Третья неделя, как засел у себя. Опять у него грохот, гром. Дым зеленый поднимался — в деревне видели.
— Вы мне про барона не говорите. Сколько живет, ни визита, ни приглашения. Как будто меня нет. Я такого не прощу.
— Сколько ж его не было?
— Вот, считайте, с февраля. Приехали с камердинером на двух телегах, словно мужики. Ящик привезли отчаянной тяжести. Загорелые оба, черные.
— Как же губернатор такие наглости терпит? Дворянин — и на телеге! А стена? Может, барон фальшивые деньги… Или шпион турецкий.
— Да на что фальшивые при его богатстве? Это уж вы далеко хватили, Гаврила Федорович. Опытами занят. Подобно Ломоносову желает очесами разума проникнуть в утробу природы.
— Эх, Сергей Иваныч, у тебя у самого кажен день книжка в руках. А от чтения прилив в голове — всякому известно.
— Все к развращению умов. Детям крестьянским подлым не грамота нужна, а простота и невинность нравов. Опыты! А вот каков он в другой материи, где ревность на богоугодные дела?
— Так-то так, друге мои. Но мужик не ленится, по десятине в день скашивает у Колымского. В «Экономическом магазине» про картофель бароном публиковано.
— Вот и я говорю. Девки у него какие в дому — слух был — рослые, красивые на подбор. Неужели не продаст хоть пару? Я б сотни по три не пожалел.
— По три-то?! За выученных — кто ж вам отдаст. Нынче за рекрута четыреста просят.
— Господа! Господа, довольно! Играть-то начнем ли, нет? Не наше дело другие грехи осуждать, нам бы за свои у бога прощения допроситься… Эй, Петька, карты!
Он проснулся на широкой постели один. Лизавета неделю назад отпросилась в дальнюю деревню к дядьям.
В проеме распахнутого окна светлое небо чертили стрижи, которым скоро улетать. Запах полыни, ромашки снизу из сада — осень.
Нежился, одолела сладкая лень. Вчера уже в полночь, дежурный спросил, когда будить ребят, и получил ответ: «Никогда!» Последние двадцать дней слились на усадьбе в непрерывный аврал. Все ученики и сам ставили электростанцию. То есть она была уже почти готова — с прошлого августа опытным путем выводили формулы, рассчитывали обмотки генератора, набирали сердечники, мучились с центровкой роторного вала. Но к его приезду все еще лежало в разных местах бухтами провода, лопатками турбины, изоляторами. И хоть мощность всего сотня киловатт, пришлось бросить привычный распорядок. Первые два дня еще пробовал продолжать вечерние чтения, но мальчишки засыпали, даже когда Мольер в лицах. Работы были вроде некрупные, но требующие неотрывного внимания. Проваливалось то там, то здесь — грелась обмотка в моторе, сгорали в лампочках угольные нити. Проверяли и снова брались переделывать. В поисках ошибок девушки оказались выносливее парней, но и они, румяные красавицы, сдали, осунулись к концу назначенного срока. Однако вчера к ночи загудело ровным, вибрирующим звуком, зажегся свет в механичке, уже не людской, а электрической силой сняли на токарном станке ровную стружку…
Солнечные прямоугольники оконной рамы легли на паркет. Часы с бронзовыми амурами прозвонили восемь.
Подумалось, что ребята спят все до одного, но в наступившей тишине ухо уловило дальний рокот… Сережа, «главный электрик», встал, гоняет турбинку.
Иногда он пытался ставить себя на место учеников. Что они чувствуют, просыпаясь утром, зная, что могут изобрести еще никому на свете не известный двигатель, что весь день будут отмыкать дверцы к ошеломляющим и тоже никому не ведомым тайнам природы? Дом, сад, огород, поле, всякая вещь и всякое растение полны загадочной силы, которую, кроме них, открыть некому. Такого не будет у детей его современности — грандиозное городское окружение уже создано умными взрослыми, школьникам остается только учить. Его же воспитанники все сами. И при этом знают ведь, что в соседних барских домах девушки-кружевницы сидят, привязанные к стулу, что их порют, проигрывают в карты. Но ученики бароновы не озадачиваются собственным положением. Привыкли.
Где-то стукнула дверь. Встают.
Опять начинается. Десятки спрашивающих взглядов. «Степан Петрович, а если окислы железа… Степан Петрович, а когда… почему?» Размеряешь дневное время по минутам, но постоянно, как бы из ничего, возникают новые темы. Вот выйдешь сейчас из спальни, и сразу затянуло в поток, из которого не выберешься до глубокой ночи. Установлено, что с вопросами к нему обращаться только в два послеобеденных часа, а в остальное время расписание. Но не выдерживают — кому действительно надо, а кто из детской ревности. В результате копится и копится груда неоконченного.
Вот он «посеял» для физиков возможность «открыть» радиоволны, а все нет и нет.
Да еще разные пятнышки.
Случайно узнал, что Григорий, бывшего лакея сын, по воскресеньям с родителями вовсе перестал разговаривать, в хозяйстве не помогает, высокомерен. Или, например, с девчонками. Подросли, влюбляются. В него, в своего учителя. То и дело ловишь особый взгляд украдкой, вспыхивают, бледнеют, когда обратишься. И вообще много всякого. Вчерашним утром на стене поймали неизвестного — оказался дворовым князя Соколова-Щербатова. За обедом Алексей сказал, что в пруду за оранжереей всплывает дохлая рыба. Удивлялся, невинная душа — с чего бы?
Глянул на часы. Все еще лежа, отбросил льняную простыню.
Итак, что сегодня, кроме расписания?
Послать письма трем-четырем соседям поважнее. (Кому именно, скажет староста, который все обо всех знает.) «…ради перестройки усадьбы, не имея возможности принять, счастливейшим себя почту…»
Наиболее заносчивых мальчишек прикрепить в деревне к одиноким, больным, беспомощным. Гриша пусть ходит к парализованной старухе прачке. Чтоб обмывал, выносил, чтоб в грязи, в гною. (И самому дать пример сострадания, смиренности.) Пойманного княжеского дворового отпустить с запиской, будто пьяным подобрали возле дома.
Сделать, чтобы в левом флигеле вибратор Герца работал в момент, когда в правом народ будет возле колебательного контура.
Для физической лаборатории ночью готовить призмы.
Вечером во время чтений вскользь сказать, что юным девушкам свойственно влюбляться сначала во взрослых мужчин, что позже это проходит.
Уран перенести, где нет грунтовых вод.
— О, господи, разве все переделаешь? — вырвалось вслух.
Вскочил, чтобы начать собственную гимнастику — обороты в воздухе, всякое поднимание, ломание своего восьмидесятикилограммового тела.
И замер.
Счастлив!
Именно.
Такого, значит, жаждал всю жизнь — быть всем нужным, ни минуты свободной, заниматься чем-то большим, возможности делать этот мир лучше. Этого, оказывается, ему и не хватало, когда шагал по бесконечным отмелям Пангеи, пробивался в мелу сквозь хмызник.
Как странно — счастлив! Все некогда-некогда, и вдруг узнаешь.
Приближающиеся голоса. (Поспешно накинул халат.) Быстрые шаги.
Двери распахнулись. Толпа.
— Степан Петрович!..
— Степан Петрович, контур искрит!
— Без тока, Степан Петрович! Неужто поле столь далеко себя раскинуло?
Так легко уходят травы назад и даже обманчиво вниз, если на молодом, застоявшемся жеребце. Кажется, будто в гору и в гору.
Впрочем, конь-то не слишком застоялся. Федя вменил себе в обязанность проминать баринова жеребца по часику на зорьке. Интересно, что друг-помощник сам придумывает работу, сам установил свой режим. Бывает, о чем-нибудь распорядишься, а Федя с легким упреком: «Да что же, Степан Петрович, я еще позавчера, Как можно?»
На мягком шляху придержал коня. Опускалось солнце над лесом — уже не больно было смотреть на его нежно краснеющий лик. Тихо. Природа замерла. Не шевельнется листок душицы под ногой. Бабье лето.
В физической лаборатории оставил ребят шумно обсуждающими обнаруженный феномен. (Алексей с ними, чтобы провести чтение.) А сам в деревню. И как-то занесло в сторону, сюда, на пригорок, прорезанный шляхом.
Позади чистые березовые и зеленоствольные осиновые рощи. Впереди поле, за ним лес могучими синими уступами. Кажется, будто ты на самой середине земли.
Неожиданно заперло дыхание. Мелькнул у леса светлый сарафан.
Лиза!
Нет, никак. Она же не пойдет, поедет.
Усмехнулся. Обязательно разве ему самому к старосте? Можно было послать, просто дождаться завтрашнего дня, когда явится. Это предлог. На самом деле измучился — ведь на два-три дня, сказала. Поэтому и приехал сюда, надеясь увидеть облачко пыли на дороге.
Тронул коня стременами.
Ах, Лиза, Лиза! Что-то в ней первоначальное и во внешности и в характере. Она словно вода, цветок — нечего добавлять. Кажется, будто природа трудилась из поколения в поколение, вытачивала овал лица, искала рисунок бровей, линию груди, талии, чтобы создать эталон понятия «женщина». И в Лизе достигла наконец. Каждая клеточка ее тела желанна, любое движение законченно, полно спокойного достоинства. Гармонична в любом деле, ее бесконечной женственностью можно любоваться всегда, глядеть, не уставая. И жаждешь ее отчаянно и в благоговейном трепете стесняешься своего желания, себя ощущая рядом с ней каким-то ненатуральным, сделанным.
Еще раз окинул взглядом длину уходящего шляха.
Ничего. Тишина.
Уже на закате, пропустив деревенское стадо, спешился с верха у Старостиной, крытой новеньким тесом избы. Давно не был здесь на улице, порадовало, как обстроились мужики за последний год — развалюх ни одной.
Приезд негаданный. Ефим Григорьевич едва успел выскочить на крыльцо, встретить.
Вошли, и сердце крупно, бегло забилось.
С хозяйскими дочками за длинным столом Лизавета.
Перед женщинами груда грибов, в руках ножи.
На миг растерялся. Поздороваться спокойно, показывая, будто не удивлен, знает о ее возвращении? Или как?
Она встала. Вспыхнувшая, как бы уличенная и рассердившаяся на себя, на него за это чувство. Брови-стрелы нахмурены, на белое чистое лицо бросилась краска, глаза отчужденно, строго вниз. Поклонилась.
— Здравствуй, Степан Петрович.
В избе поняли неловкость. Староста засуетился.
— С ночи, барин, девки отпросились по грибы. И вот Лизавета Васильна с ними.
Час от часу не легче. Вчерашним вечером уже была здесь.
— Ну-ка, бабы, шустрей. Барину боровичков, черных, зажаристых.
В груди заныло безнадежностью. Только не показывать, как его ударило.
— Благодарствую, Ефим Григорьевич. Трата времени велика.
Отойдя со старостой на чистую половину, наскоро объяснил, какие лесины пилить для парового котла, в двух словах насчет соседей. (А что спрашивать, сам не наслышался ли о каждом за четыре года?) На крыльцо и в седло.
Конь взял высоким, пружинящим галопом. Через поле, мимо брошенной усадьбы Аудерского — тут бы и сделать дом-пансионат для престарелых, да все руки не доходят… Хотя, о чем он думает, избегая главного? Давно старался от этой мысли отделаться, но там внутри, на задних дворах сознания, она постоянно.
Не задалось. Только месяц было обоюдной любви. И словно отрезало, когда начал школу для ребят. Недоверчивый взгляд, удивление, сутки за сутками ни слова.
— Что ж ты все молчишь, Лиза?
— Для того, что стану вздор врать, тебе наскучит. Гораздо умен.
Твердо отказалась учиться грамоте. Из гордости — сначала он подумал. Но позже выяснилось, что не так.
Почти незаметную усмешку он стал замечать, когда разговорится в ее присутствии. Будто она прозревает неправду в нем, какую-то незаконность, фанфаронство. Будто женственность как высшая мудрость природы дает ей понять тщету и мелкость его желаний. (Но ведь не мелки же они! Ни в коем случае не о себе он радеет — уйдет в сторону, откроется, в конце концов объяснит все потом.) Так или иначе был он ей мил, когда увидела, что новый барин в отличие от Смаилова не сладострастник-распутник, изверг-мучитель, карточный игрок и охотник. А стал выказываться сверхчеловеком, все оборвалось. Уже года полтора он чувствует, что ласки его ей не в радость. В последние же месяцы под разными предлогами и совсем стала в близости отказывать: нездорова, устала, да не тот день и грех.
Конь уже шагом. Забелелась стена.
Навстречу тропинкой фигура.
— Алексей?..
— Я, Степан Петрович. Дозвольте отлучиться. К старосте зван на грибы. Ребята спят.
— Да-да, иди.
Вспомнилось, что завтра праздник, какой-то очередной «спас» — не грибной ли?
Актер уже уходил, растворялись во мраке копна светлых волос, светлая рубаха.
Вдруг самого сбросило с коня.
Алексей на грибы к старосте! И там Лизавета. Неужели свидание?
Сжались кулаки, скрипнули зубы. Броситься вдогонку, схватить, сокрушить?
Шагнул вперед. Остановился — с ума сошел, дурак! Даже если бы и в самом деле, какое право…
Не говоря уж о том, что невозможно. Не такие люди. Это как Земле упасть на Луну. Как мокрая сухость. Противоречит законам природы.
Но любовь, чувство — это вполне может быть. Перехватил же он с полгода тому Лизаветой брошенный на Алексея взгляд — так на него самого никогда не смотрела. А тот заикается, когда она рядом, хотя учитель и дикции и акции.
Прежде этому можно было не придавать важности, а теперь оно объясняется.
И если он по-настоящему человек…
Схватился за горло. Как же он проведет эту первую ночь, уже понимая? Как не стонать, догадываясь, что не он, другой обнимет белые плечи, станет целовать глаза — то темные, то голубые?
Давно это все накапливалось и вот пришло.
В отчаянии, кусая губы, заходил взад-вперед.
Значит, опять одиночество.
Упал в колючую стернь, перекатился, царапая руки, лицо. Почему? За что ему такая судьба?
Вскочил.
Бежать!.. А куда?.. От этого не убежишь.
Опустился на сухую комковатую пашню.
А есть, наверное, за что. Кража хотя бы. Столько унес из своего времени, не лично им добытого. Впрочем, разве он вообще добывал что-нибудь там, в начальном периоде своего бытия? Постоянно в полусне. Подтолкнут — шагнет. Выучили его, переходил с другими с задуманного проекта на проект пассивным исполнителем, вечным иждивенцем. Однако при всем том в восемнадцатый век явился гордо. Словно зрячий в страну слепых.
Катились минуты, он сидел, вспоминая. Много, много их было — моментов, когда небрежно, свысока третировал тех, кто на двести пятьдесят лет младше. И когда из острога бежал, и с разбойниками, со Смаиловым, Аудерским. Как ведь распетушился, какого Зевса-Громовержца играл, характер показывал. Или здесь, в имении. Разве он не высший авторитет — незаслуженно? Свою силу и знания едва не начал ставить себе в заслугу. (Но какие знания, если отнять, что из будущего принес?) Спасибо, что еще не присвоил стихов Пушкина. Пожалуй, эффектно было б — на приеме у матушки-государыни отставить этак ножку, руку вперед и «Навис покров угрюмой нощи…».
Вот за это — за равнодушие там, в Мегаполисе, за комедиантство тут, в эпоху «Екатерин Великия».
Поднял голову.
Да, мой милый, умнее надо быть, скромней.
Итак, снова без любимой, без семьи. Одно лишь остается — исполнение долга. В этом, правда, тоже величие. Причем странно доступное всем на земле.
Всплыла луна. Будто голубым, светящимся пеплом засыпалось широкое поле. Невдалеке брошенный конь встряхивался, звякал уздечкой. На усадьбе, погруженной в сон, тишина.
Вздохнул глубоко.
Но ведь в прежней холодной пустой жизни не было у него мучений отвергнутой любви.
И, может быть, эта режущая боль — тоже счастье?
Лето-зима, лето-зима. Еще прибавила блеску северная столица Санкт-Петербург. Входили в моду у дам короткая талия и тюрбан. Посланник Франции маркиз де ла Шетарди с дипломатическим багажом привез шестнадцать тысяч бутылок шампанского, оно понравилось при дворе. Привыкали также пить кофе, конфетами угощаться. По небедным домам на столах новинка — самовар. Генерал-фельдмаршал Григорий Александрович Потемкин обдумывал вселенского размаху план — Оттоманскую империю уничтожить (турков вовсе из Европы долой), создать Греческую с великим князем Константином на престоле. Потемкин же в качестве «главного командира Новороссии», кто «степи населил, устроил», распорядился художникам ставить на юге декорации городов и деревень — чтоб издали будто настоящие. Матушка-царица, желая Дашкову успокоить, предложила ревнивой к славе подруге юности председательствовать Академией наук и искусств, в ответ получивши досадливое: «Назовите меня председательницей ваших прачек!» Ходили гнусные наветы на государыню, будто она — сама чужой, нерусской крови — убила ради власти двух законных императоров: мужа и молодого Иоанна Антоновича. Тут уж приходилось Шешковскому, старичку, в подвалах Тайной канцелярии с помощью дыбы и раскаленных клещей усовещивать клеветников.
Бухнуло над империей, словно в колокол, еще два года. Подходил к зениту золотой екатерининский век.
Нехороший день. Нет у него теперь любви к воскресеньям.
Плотно набитая делами неделя проскакивает мгновенно, едва успеваешь вдохнуть. А воскресное время — обуза. Тщишься избыть, а все далеко и далеко до вечера.
Неожиданно оно получилось. Ребята стали девушки и юноши. Влюбляются, ссорятся, дружат. Их тянет к самостоятельности, уже не осаждают учителя со всех сторон. Читки пришлось отменить, плохо слушают, записочки из одного конца зала в другой. Больше у них интереса стало самим жить, чем про иную жизнь. А в праздники компаниями в лес, парочками в саду по аллеям.
Вот и непонятно, куда себя девать.
Уход Лизы пережился. Боль усохла. Уже не половодьем бурным взад-вперед по всему пространству души, а железочкой затаилась. Не трогать — не откликнется. Сразу после свадьбы Лизавета отпросилась с Алексеем в деревню, на рядовой надел. Крестьяне — пашут и сеют. Ему как-то легче оттого, что любимая пошла на простую жизнь: огород, скотина, поле. Когда вспоминаются первые счастливые ночи, захватывает страсть, старается перевести мысль на общее. Жалеет, что у молодой семьи тоже нет детей, что не повторятся, навечно потеряны для мира удивительный Лизин магнетизм, гордые, строгие повороты головы.
Но пусто без боли.
На усадьбе новый этап. Производство — лаборатории постепенно превращаются в цеха. Всюду технические сложности, заедает недостаток знаний у него самого. Увы, не все обо всем вложили там раньше, в школе! Воспитанники — личности. Кто-то определился в качестве практика, другой — мыслитель, с которого не спросишь прибора, приспособления. К каждому и к каждой особый подход. Иногда охватывают сомнения — не слишком ли много захотел поднять.
А вчерашний случай?
Поздним вечером Федор сообщил, что возле стены видели незнакомца. Мужики возвращались от травяной ямы (силосной) мимо усадьбы. На закате в леске напротив стены фигура. Ближе подошли, она — в кусты и пропала.
Слежка?.. Долго его, охраняемого милостивым расположением царицы, не трогали, но, видно, кто-то из помещиков и про стену, и про дым зеленый, и про все его поведение в Петербург донес. На самый верх не дошло, а где-то пониже решили проверить.
Значит, опять дополнительные хлопоты. Оправдываться, объяснять, если уж очень прижмут, а пока что усилить охрану, по стене провести сигнализацию.
Но как-то энергии нет. Упадок. Будто гнетет что-то, и душа ожидает нехорошего.
Особенно по воскресеньям.
С утра слонялся по опустевшему зданию, ни к чему руки не прикладываются. Отпер химический кабинет. На полу валяется кислородный баллон, на столе кучка термитной смеси, горелка. Вчера, как закрывали, ничего такого не было. Выходит, сделали ключ, ночью кто-то работал. Зачем?.. Ага, меленькие рубины. Вот, оказывается, откуда у девчонок сережки с красным камнем.
Вошел в соседнюю комнату анфилады, где на большом тяжелом столе сегодняшняя общая и его личная гордость — двигатель Бурро для будущей повозки качения. Трудов было заложено неописуемо: для обмоток стартера всеми наличными силами неделю вручную изолировали проволоку особо изготовленной смолой, для сердечника учились прокатывать стальные листы толщиной в волос, специальный фарфор пошел на основу.
Тут же рядом на столе метановый резачок. Автоматически взял изящный пистолет, включил. Голубоватый бесшумный огонек выткнулся из дула. Резаком этим кто-то тут резал звенья для цепи главной передачи.
Рука вдруг сама потянулась к двигателю. Огонек пошел по рубашке охлаждения, стали сгибаться, слипаясь, ее трубочки. Выше, к распределительной крышке. Она сразу осела, расплавляясь, провода подгорали, распадались.
«Что я делаю?.. Что?!»
А рука шла дальше.
Запахло горелой смолой и резиной.
Опомнившись, отбросил резак, недоуменно уставился на двигатель. Канавка-след тянулась от рубашки через стартер к шарам балансира — перечеркнула. А ведь по точности, по тонкости работы двигатель знаменует собой новый уровень для его воспитанников.
Хорошо еще, что не сжег обмотки.
Вздохнул, покачал головой. Что-то с ним происходит, надо успокоиться.
Сунулся было в библиотеку. Возле окна двое отпрянули друг от друга.
— Доброе утро, Степан Петрович!
Глаза нахально врут, что, мол, очень довольны его видеть.
Притворился, будто и не собирался здесь читать, что только за книгой.
Из большого зала негромко клавесин. Войди, радостно поздороваются, а потом неловкое молчание, оживление.
Уходят, уходят от него мальчишки и девчонки. Теперь удержишь только важным, огромным делом, для которого еще не пришел срок, ибо пока не все подготовлено.
На конюшне жеребец коротко проржал, тыкаясь в руки мягкими ноздрями. Вот кто ему по-настоящему рад.
Через поле наперерез, тропинкой сквозь кустарники. Ольха, лещина, низкий березняк, шелестя, задевают ветками об ноги. Вздымаются поднятые копытом облачка луговой травяной пыльцы, бабочки завязывают над цветами свой трепещущий танец, в голубизне неба щебетание ласточек, синими парчовыми уступами опрокинулся под солнцем дальний лес.
А он ни разумом, ни телом не наслаждается этой красотой, этой прелестью.
Что за странность эта сегодняшняя тоска! Почему неуютно стало в собственной (условно, формально собственной) усадьбе?
Может быть, не только в усадьбе, во времени? Может быть, он и этому веку не пришелся?
Страшная мысль.
Неужто человек так накрепко прикован… нет, внедрен в свою эпоху, что ему в любой другой не выжить?..
Ровным галопом конь вынес на белый шлях.
И тут неожиданная встреча.
Вдали телега. Два верховых по бокам — как бы охрана.
Съехались. На соломе трое связанных. Побитые — в синяках и царапинах. А с вожжами и верхом свои, со Смаиловки. Одного не раз видел на пахоте, на сенокосе. Второй известен даже по имени — Прохор. И еще хилый, подслеповатый мужичок из тех говорливых, кто во всякую бутыль затычкой.
Дружно скинули шапки. Подслеповатый соскочил с передка.
— Куда?
— В уезд, батюшка. В присутствие некрутов везем. Тихон Павлович там, ожидают.
— Вот эти, что ли, рекруты? Наши разве?
— Оборони господь! Купленные. Миром собрали тысячу рублев. — Это Прохор.
Подслеповатый вперед.
— Вот маемся с имя. Все силы-меры, чтоб не сбежали. Потому как бегать им теперь не придлежит.
Один из связанных попытался сесть. Таращит глаза.
— Кто их бил?
— Сами, государь, сами. Пьянь… Передрались, гуляючи.
Связанный что-то промычал. По шее засохшая кровь от надорванного уха.
— Развязать, вернуть в деревню. Ты (кивнул Прохору) скачи в уезд. Управителю скажешь, вечером его жду.
Повернул коня, шагом, не торопясь, обратно.
Вот это номер! Слыхал, конечно, о такой практике. Отыскивают бродяг помоложе. Дают денег, чтобы погуляли. В воинское присутствие крупную взятку, и под конвоем в город на четверть века армейской кабалы.
Странно все это. В высоком небе хор жаворонков, из-под снежных сугробов звенящие ручейки, воздух — хоть пей его. И в эту светлую весеннюю пору едут на каторгу трое связанных, побитых, которые за вольное вино, возможность неделю сытно поесть, покуражиться, ото всего человеческого отказались.
Поехал по деревне. Мужики там и здесь кучками. Завидев его, поярковую шляпу проворно в руки, низкий поклон. А попробуй узнать, о чем же только что толковали, принять участие в беседе. Ни за что!
Возле распахнутых ворот большого овина детвора Изнутри хор женских голосов:
Кому вынется, тому сбудется, Тому сбудется, не минуется…
Подъехал, соскочил с коня. Ребятишки врассыпную. А ведь, кажется, не жесток.
Просторное помещение полно принаряженной молодежи. Парни в распахнутых тулупах вокруг Федора. К нему мелким шагом в такт песне девушка. Под ладно сшитой шубкой атласом отделанный сарафан, черные кожаные коты на ногах. Коса во всю спину.
Его не сразу узнали против света. Хор вразнобой умолк.
Федор бегом.
— Слушаю, Степан Петрович.
— До этого еще поживем… Кончай. Давай руку, поднимайся, хватит. Нам вообще хватит, больше не надо. Забьем ящик и спускаем к реке.
— …А зачем деревья все наклоненные? От руды?
— Руда ни при чем. Урманный лес, почва зыбкая… Теперь направо берем — вон она, наша протока. Пропустим, не выберемся отсюда.
— Дикие места, Степан Петрович, жуть. Тут людей небось не бывало вовек. Только зверь.
— Еще загребай. Скоро разлив. Передохнем ночью.
— Какая ночь? Ночи-то нет. Ну, забрались мы, Степан Петрович. Солнце вовсе не заходит. И звезд нет.
— Господа! Господа, чуть не забыл! Новость — барон наш вернулся. Третья неделя, как засел у себя. Опять у него грохот, гром. Дым зеленый поднимался — в деревне видели.
— Вы мне про барона не говорите. Сколько живет, ни визита, ни приглашения. Как будто меня нет. Я такого не прощу.
— Сколько ж его не было?
— Вот, считайте, с февраля. Приехали с камердинером на двух телегах, словно мужики. Ящик привезли отчаянной тяжести. Загорелые оба, черные.
— Как же губернатор такие наглости терпит? Дворянин — и на телеге! А стена? Может, барон фальшивые деньги… Или шпион турецкий.
— Да на что фальшивые при его богатстве? Это уж вы далеко хватили, Гаврила Федорович. Опытами занят. Подобно Ломоносову желает очесами разума проникнуть в утробу природы.
— Эх, Сергей Иваныч, у тебя у самого кажен день книжка в руках. А от чтения прилив в голове — всякому известно.
— Все к развращению умов. Детям крестьянским подлым не грамота нужна, а простота и невинность нравов. Опыты! А вот каков он в другой материи, где ревность на богоугодные дела?
— Так-то так, друге мои. Но мужик не ленится, по десятине в день скашивает у Колымского. В «Экономическом магазине» про картофель бароном публиковано.
— Вот и я говорю. Девки у него какие в дому — слух был — рослые, красивые на подбор. Неужели не продаст хоть пару? Я б сотни по три не пожалел.
— По три-то?! За выученных — кто ж вам отдаст. Нынче за рекрута четыреста просят.
— Господа! Господа, довольно! Играть-то начнем ли, нет? Не наше дело другие грехи осуждать, нам бы за свои у бога прощения допроситься… Эй, Петька, карты!
Он проснулся на широкой постели один. Лизавета неделю назад отпросилась в дальнюю деревню к дядьям.
В проеме распахнутого окна светлое небо чертили стрижи, которым скоро улетать. Запах полыни, ромашки снизу из сада — осень.
Нежился, одолела сладкая лень. Вчера уже в полночь, дежурный спросил, когда будить ребят, и получил ответ: «Никогда!» Последние двадцать дней слились на усадьбе в непрерывный аврал. Все ученики и сам ставили электростанцию. То есть она была уже почти готова — с прошлого августа опытным путем выводили формулы, рассчитывали обмотки генератора, набирали сердечники, мучились с центровкой роторного вала. Но к его приезду все еще лежало в разных местах бухтами провода, лопатками турбины, изоляторами. И хоть мощность всего сотня киловатт, пришлось бросить привычный распорядок. Первые два дня еще пробовал продолжать вечерние чтения, но мальчишки засыпали, даже когда Мольер в лицах. Работы были вроде некрупные, но требующие неотрывного внимания. Проваливалось то там, то здесь — грелась обмотка в моторе, сгорали в лампочках угольные нити. Проверяли и снова брались переделывать. В поисках ошибок девушки оказались выносливее парней, но и они, румяные красавицы, сдали, осунулись к концу назначенного срока. Однако вчера к ночи загудело ровным, вибрирующим звуком, зажегся свет в механичке, уже не людской, а электрической силой сняли на токарном станке ровную стружку…
Солнечные прямоугольники оконной рамы легли на паркет. Часы с бронзовыми амурами прозвонили восемь.
Подумалось, что ребята спят все до одного, но в наступившей тишине ухо уловило дальний рокот… Сережа, «главный электрик», встал, гоняет турбинку.
Иногда он пытался ставить себя на место учеников. Что они чувствуют, просыпаясь утром, зная, что могут изобрести еще никому на свете не известный двигатель, что весь день будут отмыкать дверцы к ошеломляющим и тоже никому не ведомым тайнам природы? Дом, сад, огород, поле, всякая вещь и всякое растение полны загадочной силы, которую, кроме них, открыть некому. Такого не будет у детей его современности — грандиозное городское окружение уже создано умными взрослыми, школьникам остается только учить. Его же воспитанники все сами. И при этом знают ведь, что в соседних барских домах девушки-кружевницы сидят, привязанные к стулу, что их порют, проигрывают в карты. Но ученики бароновы не озадачиваются собственным положением. Привыкли.
Где-то стукнула дверь. Встают.
Опять начинается. Десятки спрашивающих взглядов. «Степан Петрович, а если окислы железа… Степан Петрович, а когда… почему?» Размеряешь дневное время по минутам, но постоянно, как бы из ничего, возникают новые темы. Вот выйдешь сейчас из спальни, и сразу затянуло в поток, из которого не выберешься до глубокой ночи. Установлено, что с вопросами к нему обращаться только в два послеобеденных часа, а в остальное время расписание. Но не выдерживают — кому действительно надо, а кто из детской ревности. В результате копится и копится груда неоконченного.
Вот он «посеял» для физиков возможность «открыть» радиоволны, а все нет и нет.
Да еще разные пятнышки.
Случайно узнал, что Григорий, бывшего лакея сын, по воскресеньям с родителями вовсе перестал разговаривать, в хозяйстве не помогает, высокомерен. Или, например, с девчонками. Подросли, влюбляются. В него, в своего учителя. То и дело ловишь особый взгляд украдкой, вспыхивают, бледнеют, когда обратишься. И вообще много всякого. Вчерашним утром на стене поймали неизвестного — оказался дворовым князя Соколова-Щербатова. За обедом Алексей сказал, что в пруду за оранжереей всплывает дохлая рыба. Удивлялся, невинная душа — с чего бы?
Глянул на часы. Все еще лежа, отбросил льняную простыню.
Итак, что сегодня, кроме расписания?
Послать письма трем-четырем соседям поважнее. (Кому именно, скажет староста, который все обо всех знает.) «…ради перестройки усадьбы, не имея возможности принять, счастливейшим себя почту…»
Наиболее заносчивых мальчишек прикрепить в деревне к одиноким, больным, беспомощным. Гриша пусть ходит к парализованной старухе прачке. Чтоб обмывал, выносил, чтоб в грязи, в гною. (И самому дать пример сострадания, смиренности.) Пойманного княжеского дворового отпустить с запиской, будто пьяным подобрали возле дома.
Сделать, чтобы в левом флигеле вибратор Герца работал в момент, когда в правом народ будет возле колебательного контура.
Для физической лаборатории ночью готовить призмы.
Вечером во время чтений вскользь сказать, что юным девушкам свойственно влюбляться сначала во взрослых мужчин, что позже это проходит.
Уран перенести, где нет грунтовых вод.
— О, господи, разве все переделаешь? — вырвалось вслух.
Вскочил, чтобы начать собственную гимнастику — обороты в воздухе, всякое поднимание, ломание своего восьмидесятикилограммового тела.
И замер.
Счастлив!
Именно.
Такого, значит, жаждал всю жизнь — быть всем нужным, ни минуты свободной, заниматься чем-то большим, возможности делать этот мир лучше. Этого, оказывается, ему и не хватало, когда шагал по бесконечным отмелям Пангеи, пробивался в мелу сквозь хмызник.
Как странно — счастлив! Все некогда-некогда, и вдруг узнаешь.
Приближающиеся голоса. (Поспешно накинул халат.) Быстрые шаги.
Двери распахнулись. Толпа.
— Степан Петрович!..
— Степан Петрович, контур искрит!
— Без тока, Степан Петрович! Неужто поле столь далеко себя раскинуло?
Так легко уходят травы назад и даже обманчиво вниз, если на молодом, застоявшемся жеребце. Кажется, будто в гору и в гору.
Впрочем, конь-то не слишком застоялся. Федя вменил себе в обязанность проминать баринова жеребца по часику на зорьке. Интересно, что друг-помощник сам придумывает работу, сам установил свой режим. Бывает, о чем-нибудь распорядишься, а Федя с легким упреком: «Да что же, Степан Петрович, я еще позавчера, Как можно?»
На мягком шляху придержал коня. Опускалось солнце над лесом — уже не больно было смотреть на его нежно краснеющий лик. Тихо. Природа замерла. Не шевельнется листок душицы под ногой. Бабье лето.
В физической лаборатории оставил ребят шумно обсуждающими обнаруженный феномен. (Алексей с ними, чтобы провести чтение.) А сам в деревню. И как-то занесло в сторону, сюда, на пригорок, прорезанный шляхом.
Позади чистые березовые и зеленоствольные осиновые рощи. Впереди поле, за ним лес могучими синими уступами. Кажется, будто ты на самой середине земли.
Неожиданно заперло дыхание. Мелькнул у леса светлый сарафан.
Лиза!
Нет, никак. Она же не пойдет, поедет.
Усмехнулся. Обязательно разве ему самому к старосте? Можно было послать, просто дождаться завтрашнего дня, когда явится. Это предлог. На самом деле измучился — ведь на два-три дня, сказала. Поэтому и приехал сюда, надеясь увидеть облачко пыли на дороге.
Тронул коня стременами.
Ах, Лиза, Лиза! Что-то в ней первоначальное и во внешности и в характере. Она словно вода, цветок — нечего добавлять. Кажется, будто природа трудилась из поколения в поколение, вытачивала овал лица, искала рисунок бровей, линию груди, талии, чтобы создать эталон понятия «женщина». И в Лизе достигла наконец. Каждая клеточка ее тела желанна, любое движение законченно, полно спокойного достоинства. Гармонична в любом деле, ее бесконечной женственностью можно любоваться всегда, глядеть, не уставая. И жаждешь ее отчаянно и в благоговейном трепете стесняешься своего желания, себя ощущая рядом с ней каким-то ненатуральным, сделанным.
Еще раз окинул взглядом длину уходящего шляха.
Ничего. Тишина.
Уже на закате, пропустив деревенское стадо, спешился с верха у Старостиной, крытой новеньким тесом избы. Давно не был здесь на улице, порадовало, как обстроились мужики за последний год — развалюх ни одной.
Приезд негаданный. Ефим Григорьевич едва успел выскочить на крыльцо, встретить.
Вошли, и сердце крупно, бегло забилось.
С хозяйскими дочками за длинным столом Лизавета.
Перед женщинами груда грибов, в руках ножи.
На миг растерялся. Поздороваться спокойно, показывая, будто не удивлен, знает о ее возвращении? Или как?
Она встала. Вспыхнувшая, как бы уличенная и рассердившаяся на себя, на него за это чувство. Брови-стрелы нахмурены, на белое чистое лицо бросилась краска, глаза отчужденно, строго вниз. Поклонилась.
— Здравствуй, Степан Петрович.
В избе поняли неловкость. Староста засуетился.
— С ночи, барин, девки отпросились по грибы. И вот Лизавета Васильна с ними.
Час от часу не легче. Вчерашним вечером уже была здесь.
— Ну-ка, бабы, шустрей. Барину боровичков, черных, зажаристых.
В груди заныло безнадежностью. Только не показывать, как его ударило.
— Благодарствую, Ефим Григорьевич. Трата времени велика.
Отойдя со старостой на чистую половину, наскоро объяснил, какие лесины пилить для парового котла, в двух словах насчет соседей. (А что спрашивать, сам не наслышался ли о каждом за четыре года?) На крыльцо и в седло.
Конь взял высоким, пружинящим галопом. Через поле, мимо брошенной усадьбы Аудерского — тут бы и сделать дом-пансионат для престарелых, да все руки не доходят… Хотя, о чем он думает, избегая главного? Давно старался от этой мысли отделаться, но там внутри, на задних дворах сознания, она постоянно.
Не задалось. Только месяц было обоюдной любви. И словно отрезало, когда начал школу для ребят. Недоверчивый взгляд, удивление, сутки за сутками ни слова.
— Что ж ты все молчишь, Лиза?
— Для того, что стану вздор врать, тебе наскучит. Гораздо умен.
Твердо отказалась учиться грамоте. Из гордости — сначала он подумал. Но позже выяснилось, что не так.
Почти незаметную усмешку он стал замечать, когда разговорится в ее присутствии. Будто она прозревает неправду в нем, какую-то незаконность, фанфаронство. Будто женственность как высшая мудрость природы дает ей понять тщету и мелкость его желаний. (Но ведь не мелки же они! Ни в коем случае не о себе он радеет — уйдет в сторону, откроется, в конце концов объяснит все потом.) Так или иначе был он ей мил, когда увидела, что новый барин в отличие от Смаилова не сладострастник-распутник, изверг-мучитель, карточный игрок и охотник. А стал выказываться сверхчеловеком, все оборвалось. Уже года полтора он чувствует, что ласки его ей не в радость. В последние же месяцы под разными предлогами и совсем стала в близости отказывать: нездорова, устала, да не тот день и грех.
Конь уже шагом. Забелелась стена.
Навстречу тропинкой фигура.
— Алексей?..
— Я, Степан Петрович. Дозвольте отлучиться. К старосте зван на грибы. Ребята спят.
— Да-да, иди.
Вспомнилось, что завтра праздник, какой-то очередной «спас» — не грибной ли?
Актер уже уходил, растворялись во мраке копна светлых волос, светлая рубаха.
Вдруг самого сбросило с коня.
Алексей на грибы к старосте! И там Лизавета. Неужели свидание?
Сжались кулаки, скрипнули зубы. Броситься вдогонку, схватить, сокрушить?
Шагнул вперед. Остановился — с ума сошел, дурак! Даже если бы и в самом деле, какое право…
Не говоря уж о том, что невозможно. Не такие люди. Это как Земле упасть на Луну. Как мокрая сухость. Противоречит законам природы.
Но любовь, чувство — это вполне может быть. Перехватил же он с полгода тому Лизаветой брошенный на Алексея взгляд — так на него самого никогда не смотрела. А тот заикается, когда она рядом, хотя учитель и дикции и акции.
Прежде этому можно было не придавать важности, а теперь оно объясняется.
И если он по-настоящему человек…
Схватился за горло. Как же он проведет эту первую ночь, уже понимая? Как не стонать, догадываясь, что не он, другой обнимет белые плечи, станет целовать глаза — то темные, то голубые?
Давно это все накапливалось и вот пришло.
В отчаянии, кусая губы, заходил взад-вперед.
Значит, опять одиночество.
Упал в колючую стернь, перекатился, царапая руки, лицо. Почему? За что ему такая судьба?
Вскочил.
Бежать!.. А куда?.. От этого не убежишь.
Опустился на сухую комковатую пашню.
А есть, наверное, за что. Кража хотя бы. Столько унес из своего времени, не лично им добытого. Впрочем, разве он вообще добывал что-нибудь там, в начальном периоде своего бытия? Постоянно в полусне. Подтолкнут — шагнет. Выучили его, переходил с другими с задуманного проекта на проект пассивным исполнителем, вечным иждивенцем. Однако при всем том в восемнадцатый век явился гордо. Словно зрячий в страну слепых.
Катились минуты, он сидел, вспоминая. Много, много их было — моментов, когда небрежно, свысока третировал тех, кто на двести пятьдесят лет младше. И когда из острога бежал, и с разбойниками, со Смаиловым, Аудерским. Как ведь распетушился, какого Зевса-Громовержца играл, характер показывал. Или здесь, в имении. Разве он не высший авторитет — незаслуженно? Свою силу и знания едва не начал ставить себе в заслугу. (Но какие знания, если отнять, что из будущего принес?) Спасибо, что еще не присвоил стихов Пушкина. Пожалуй, эффектно было б — на приеме у матушки-государыни отставить этак ножку, руку вперед и «Навис покров угрюмой нощи…».
Вот за это — за равнодушие там, в Мегаполисе, за комедиантство тут, в эпоху «Екатерин Великия».
Поднял голову.
Да, мой милый, умнее надо быть, скромней.
Итак, снова без любимой, без семьи. Одно лишь остается — исполнение долга. В этом, правда, тоже величие. Причем странно доступное всем на земле.
Всплыла луна. Будто голубым, светящимся пеплом засыпалось широкое поле. Невдалеке брошенный конь встряхивался, звякал уздечкой. На усадьбе, погруженной в сон, тишина.
Вздохнул глубоко.
Но ведь в прежней холодной пустой жизни не было у него мучений отвергнутой любви.
И, может быть, эта режущая боль — тоже счастье?
Лето-зима, лето-зима. Еще прибавила блеску северная столица Санкт-Петербург. Входили в моду у дам короткая талия и тюрбан. Посланник Франции маркиз де ла Шетарди с дипломатическим багажом привез шестнадцать тысяч бутылок шампанского, оно понравилось при дворе. Привыкали также пить кофе, конфетами угощаться. По небедным домам на столах новинка — самовар. Генерал-фельдмаршал Григорий Александрович Потемкин обдумывал вселенского размаху план — Оттоманскую империю уничтожить (турков вовсе из Европы долой), создать Греческую с великим князем Константином на престоле. Потемкин же в качестве «главного командира Новороссии», кто «степи населил, устроил», распорядился художникам ставить на юге декорации городов и деревень — чтоб издали будто настоящие. Матушка-царица, желая Дашкову успокоить, предложила ревнивой к славе подруге юности председательствовать Академией наук и искусств, в ответ получивши досадливое: «Назовите меня председательницей ваших прачек!» Ходили гнусные наветы на государыню, будто она — сама чужой, нерусской крови — убила ради власти двух законных императоров: мужа и молодого Иоанна Антоновича. Тут уж приходилось Шешковскому, старичку, в подвалах Тайной канцелярии с помощью дыбы и раскаленных клещей усовещивать клеветников.
Бухнуло над империей, словно в колокол, еще два года. Подходил к зениту золотой екатерининский век.
Нехороший день. Нет у него теперь любви к воскресеньям.
Плотно набитая делами неделя проскакивает мгновенно, едва успеваешь вдохнуть. А воскресное время — обуза. Тщишься избыть, а все далеко и далеко до вечера.
Неожиданно оно получилось. Ребята стали девушки и юноши. Влюбляются, ссорятся, дружат. Их тянет к самостоятельности, уже не осаждают учителя со всех сторон. Читки пришлось отменить, плохо слушают, записочки из одного конца зала в другой. Больше у них интереса стало самим жить, чем про иную жизнь. А в праздники компаниями в лес, парочками в саду по аллеям.
Вот и непонятно, куда себя девать.
Уход Лизы пережился. Боль усохла. Уже не половодьем бурным взад-вперед по всему пространству души, а железочкой затаилась. Не трогать — не откликнется. Сразу после свадьбы Лизавета отпросилась с Алексеем в деревню, на рядовой надел. Крестьяне — пашут и сеют. Ему как-то легче оттого, что любимая пошла на простую жизнь: огород, скотина, поле. Когда вспоминаются первые счастливые ночи, захватывает страсть, старается перевести мысль на общее. Жалеет, что у молодой семьи тоже нет детей, что не повторятся, навечно потеряны для мира удивительный Лизин магнетизм, гордые, строгие повороты головы.
Но пусто без боли.
На усадьбе новый этап. Производство — лаборатории постепенно превращаются в цеха. Всюду технические сложности, заедает недостаток знаний у него самого. Увы, не все обо всем вложили там раньше, в школе! Воспитанники — личности. Кто-то определился в качестве практика, другой — мыслитель, с которого не спросишь прибора, приспособления. К каждому и к каждой особый подход. Иногда охватывают сомнения — не слишком ли много захотел поднять.
А вчерашний случай?
Поздним вечером Федор сообщил, что возле стены видели незнакомца. Мужики возвращались от травяной ямы (силосной) мимо усадьбы. На закате в леске напротив стены фигура. Ближе подошли, она — в кусты и пропала.
Слежка?.. Долго его, охраняемого милостивым расположением царицы, не трогали, но, видно, кто-то из помещиков и про стену, и про дым зеленый, и про все его поведение в Петербург донес. На самый верх не дошло, а где-то пониже решили проверить.
Значит, опять дополнительные хлопоты. Оправдываться, объяснять, если уж очень прижмут, а пока что усилить охрану, по стене провести сигнализацию.
Но как-то энергии нет. Упадок. Будто гнетет что-то, и душа ожидает нехорошего.
Особенно по воскресеньям.
С утра слонялся по опустевшему зданию, ни к чему руки не прикладываются. Отпер химический кабинет. На полу валяется кислородный баллон, на столе кучка термитной смеси, горелка. Вчера, как закрывали, ничего такого не было. Выходит, сделали ключ, ночью кто-то работал. Зачем?.. Ага, меленькие рубины. Вот, оказывается, откуда у девчонок сережки с красным камнем.
Вошел в соседнюю комнату анфилады, где на большом тяжелом столе сегодняшняя общая и его личная гордость — двигатель Бурро для будущей повозки качения. Трудов было заложено неописуемо: для обмоток стартера всеми наличными силами неделю вручную изолировали проволоку особо изготовленной смолой, для сердечника учились прокатывать стальные листы толщиной в волос, специальный фарфор пошел на основу.
Тут же рядом на столе метановый резачок. Автоматически взял изящный пистолет, включил. Голубоватый бесшумный огонек выткнулся из дула. Резаком этим кто-то тут резал звенья для цепи главной передачи.
Рука вдруг сама потянулась к двигателю. Огонек пошел по рубашке охлаждения, стали сгибаться, слипаясь, ее трубочки. Выше, к распределительной крышке. Она сразу осела, расплавляясь, провода подгорали, распадались.
«Что я делаю?.. Что?!»
А рука шла дальше.
Запахло горелой смолой и резиной.
Опомнившись, отбросил резак, недоуменно уставился на двигатель. Канавка-след тянулась от рубашки через стартер к шарам балансира — перечеркнула. А ведь по точности, по тонкости работы двигатель знаменует собой новый уровень для его воспитанников.
Хорошо еще, что не сжег обмотки.
Вздохнул, покачал головой. Что-то с ним происходит, надо успокоиться.
Сунулся было в библиотеку. Возле окна двое отпрянули друг от друга.
— Доброе утро, Степан Петрович!
Глаза нахально врут, что, мол, очень довольны его видеть.
Притворился, будто и не собирался здесь читать, что только за книгой.
Из большого зала негромко клавесин. Войди, радостно поздороваются, а потом неловкое молчание, оживление.
Уходят, уходят от него мальчишки и девчонки. Теперь удержишь только важным, огромным делом, для которого еще не пришел срок, ибо пока не все подготовлено.
На конюшне жеребец коротко проржал, тыкаясь в руки мягкими ноздрями. Вот кто ему по-настоящему рад.
Через поле наперерез, тропинкой сквозь кустарники. Ольха, лещина, низкий березняк, шелестя, задевают ветками об ноги. Вздымаются поднятые копытом облачка луговой травяной пыльцы, бабочки завязывают над цветами свой трепещущий танец, в голубизне неба щебетание ласточек, синими парчовыми уступами опрокинулся под солнцем дальний лес.
А он ни разумом, ни телом не наслаждается этой красотой, этой прелестью.
Что за странность эта сегодняшняя тоска! Почему неуютно стало в собственной (условно, формально собственной) усадьбе?
Может быть, не только в усадьбе, во времени? Может быть, он и этому веку не пришелся?
Страшная мысль.
Неужто человек так накрепко прикован… нет, внедрен в свою эпоху, что ему в любой другой не выжить?..
Ровным галопом конь вынес на белый шлях.
И тут неожиданная встреча.
Вдали телега. Два верховых по бокам — как бы охрана.
Съехались. На соломе трое связанных. Побитые — в синяках и царапинах. А с вожжами и верхом свои, со Смаиловки. Одного не раз видел на пахоте, на сенокосе. Второй известен даже по имени — Прохор. И еще хилый, подслеповатый мужичок из тех говорливых, кто во всякую бутыль затычкой.
Дружно скинули шапки. Подслеповатый соскочил с передка.
— Куда?
— В уезд, батюшка. В присутствие некрутов везем. Тихон Павлович там, ожидают.
— Вот эти, что ли, рекруты? Наши разве?
— Оборони господь! Купленные. Миром собрали тысячу рублев. — Это Прохор.
Подслеповатый вперед.
— Вот маемся с имя. Все силы-меры, чтоб не сбежали. Потому как бегать им теперь не придлежит.
Один из связанных попытался сесть. Таращит глаза.
— Кто их бил?
— Сами, государь, сами. Пьянь… Передрались, гуляючи.
Связанный что-то промычал. По шее засохшая кровь от надорванного уха.
— Развязать, вернуть в деревню. Ты (кивнул Прохору) скачи в уезд. Управителю скажешь, вечером его жду.
Повернул коня, шагом, не торопясь, обратно.
Вот это номер! Слыхал, конечно, о такой практике. Отыскивают бродяг помоложе. Дают денег, чтобы погуляли. В воинское присутствие крупную взятку, и под конвоем в город на четверть века армейской кабалы.
Странно все это. В высоком небе хор жаворонков, из-под снежных сугробов звенящие ручейки, воздух — хоть пей его. И в эту светлую весеннюю пору едут на каторгу трое связанных, побитых, которые за вольное вино, возможность неделю сытно поесть, покуражиться, ото всего человеческого отказались.
Поехал по деревне. Мужики там и здесь кучками. Завидев его, поярковую шляпу проворно в руки, низкий поклон. А попробуй узнать, о чем же только что толковали, принять участие в беседе. Ни за что!
Возле распахнутых ворот большого овина детвора Изнутри хор женских голосов:
Кому вынется, тому сбудется, Тому сбудется, не минуется…
Подъехал, соскочил с коня. Ребятишки врассыпную. А ведь, кажется, не жесток.
Просторное помещение полно принаряженной молодежи. Парни в распахнутых тулупах вокруг Федора. К нему мелким шагом в такт песне девушка. Под ладно сшитой шубкой атласом отделанный сарафан, черные кожаные коты на ногах. Коса во всю спину.
Его не сразу узнали против света. Хор вразнобой умолк.
Федор бегом.
— Слушаю, Степан Петрович.