— Но какое ко всему этому имеет отношение монастырь?
   — Это был неплохой договор в то время, когда дед Доннахада заключил его. Он полагал, что аббат будет более разумным господином, чем наш предыдущий ри туате, потому что тому всегда требовались воины в бесконечных распрях с другими ри туатами, а иногда он вдруг являлся с отрядом своих слуг и гостил по две-три недели, и жил у нас, как в собственном доме, и после этого мы оставались ни с чем. Дед Доннахада надумал переприсягнуть монастырю. Монахи вряд ли потребуют воинов для своих распрей и не станут гостить так часто.
   — А что оказалось плохо?
   — Новый договор был хорош почти двадцать лет, — ответил Маркан. — Потом пришел новый настоятель, и у него появились великие замыслы. Он и его советчики решили добиться особой святости для своего святого. Святой их монастыря должен стоять выше, чем святые других монастырей, — так они решили. Настоятель начал нанимать каменотесов и рабочих, строить новые часовни и все такое, стал покупать дорогие алтарные покровы и выписывать лучших ювелиров, чтоб те придумали и сделали небывалую церковную утварь. А все это очень дорого стоит.
   Больше цены чести, подумал я.
   — Тогда хранитель монастырских сокровищ начал требовать от нас скота больше, чем давал нам, а ты знаешь, со скотиной нам не везло. Дальше — хуже, его преемник выдумал новый способ повысить свои доходы. Теперь монахи объезжают свои туаты каждую осень, привозя с собой священные реликвии на показ народу. Они надеются, что верующие заплатят им manchuine, монастырскую дань, чтобы настоятель мог продолжать строительство. Если хочешь знать, так, по-моему, понадобится еще два поколения, чтобы закончить эту работу. Монахи просят денег даже на то, чтобы платить проповедникам, которых они посылают куда-то в чужие страны.
   Эти слова Маркана напомнили мне о Тангбранде, воинственном проповеднике, которого король Олав прислал в Исландию и который всем там осточертел. Но, не зная, какой веры старик-слуга, я промолчал.
   — Когда священники собираются приехать в этот раз?
   — Киаран — вот их святой, и праздник его в девятый день сентября. Значит, ждать их надо, наверное, в следующие две недели. А вот что наверняка, так это то, что Доннахад не сможет выплатить долг туата.
   Почему-то я думал, что мощи святого Киарана состоят из останков — какая-нибудь, может статься, бедренная кость и череп. Я слышал, что люди Белого Христа почитают эти кости. Однако останки, с которыми монахи прибыли дней через десять дней, оказались вовсе не святой плотью. То было гнутое навершие епископского посоха и кожаная сумка, в которой, по их словам, все еще хранилась Библия их святого. Посох совершенно подтвердил слова Маркана о том, что монастырь тратит пропасть денег на прославление своего святого. Гнутый кусок древнего дерева завершался великолепной филигранью — конской головой из серебра, украшенной драгоценными камнями. Монахи, утверждая, что это и есть посох, которым пользовался сам Киаран, показывали нам, собравшимся у дома Доннахада, дивную эту работу, чтобы каждый видел и проникся почтением.
   Странно, но к книге они относились с еще большим пиететом. Они говорили, что это — тот самый чудесный фолиант, который Киаран всегда носил при себе, читал во всякое время, вставая с первым светом, чтобы раскрыть его, и, углубившись в него, сидел над ним до ночи, редко отвлекаясь на стороннее. А дальше, сами того не желая, они напомнили мне о том дне, когда во Фродривере сено, скошенное моей матерью, не сохло после ливня, — они поведали о том, как однажды Киаран сидел подле своей кельи, и его вдруг позвали, и он, не подумав, оставил раскрытую книгу лежать на земле страницами к небу, а пока его не было, налетел сильный ливень. Так вот — вернувшись, он обнаружил, что вся земля вокруг мокрая, и только тонкие страницы остались совершенно сухими, и ни одна чернильная строка не расплылась.
   В доказательство сказанного монахи расстегнули ремешки на кожаной сумке, торжественно вынули книгу и благоговейно показали нам неиспорченные страницы.
   Эти рассказы произвели на людей Доннахада большое впечатление, пусть даже они не умели читать и распознать, так ли старо это рукописание. Это же пошло на пользу монахам, когда, стоя в своих бурых рясах на земляном полу в доме Доннахада, они завели неприятный разговор о долгах. Аббата, или настоятеля, представлял монастырский казначей, высокий, мрачный человек, от которого исходило ощущение полной непогрешимости, когда он говорил о своем деле. Мы с Марканом стоял поодаль, у стены, и я видел, что Доннахад смущен и пристыжен. Наверное, на кону стояла цена его чести. Доннахад молил монахов дозволить ему и его людям выплачивать задолженность в рассрочку. Он объяснял, что урожай опять принес одни убытки, но что он соберет столько, сколько сможет уделить, и будет привозить провизию в монастырь частями в течение зимы. А потом он предложил заклад: в доказательство серьезности своих намерений он одолжит монастырю своего единственного раба, так что цена моей работы будет залогом его годового долга.
   Мрачный казначей посмотрел на меня, стоявшего у дальней стены. На мне уже не было ни цепи, ни кандалов, но шрамы, оставшиеся на запястьях, говорили сами за себя.
   — Хорошо, — сказал он, — мы согласны, мы берем этого молодого человека взаймы, пусть поработает на нас, хотя не в наших правилах брать в монастырь рабов. Но сам блаженный Патрик был когда-то рабом, так что прецедент имеется.
   И так я перешел из собственности Доннахада, ри туата Уа Далаигх, во владения монашеской общины святого Киарана.

ГЛАВА 17

   По сей день вспоминаю время, проведенное в монастыре святого Киарана с превеликой благодарностью, равно как и с самой искренней неприязнью. Не знаю, благодарить или проклинать моих тамошних учителей. Я провел среди них более двух лет и не могу согласиться с тем, что знания, приобретенные мною там, того стоили. То было бессмысленное и замкнутое прозябание, и порою в этом узилище меня одолевал страх, что Один покинул меня. Теперь, оглядываясь назад, я знаю, что мои страдания были всего лишь тенью того, что вынес Всеотец в своих неустанных поисках мудрости. Он принес в жертву свой глаз, чтобы испить из источника мудрости Ми-мира, он висел в муках на Мировом Древе, чтобы познать тайну рун, мне же пришлось претерпеть лишь одиночество, отчаяние, приступы голода и холода и скуку затверждения догматов. Мне предстояло выйти из монастыря святого Киарана, обогатившись знаниями, которые сослужат мне добрую службу во все дни моей жизни.
   Разумеется, предполагалось, что все будет иначе. Я прибыл в монастырь святого Киарана как раб, нечеловек, ничто, работник. Будущее мое представлялось таким же унылым, как тот серый осенний день, когда я вошел в стены монастыря, а воздух уже был пронизан предвестьем зимы. Меня взяли как плату в рассрочку в счет долга, и моя единственная ценность состояла в работе, которую я должен был делать ради уменьшения недоимок моего хозяина. Я стал каменотесом, обычным работником среди прочих, и должен буду оставаться таковым, таскать и тесать камни, точить резцы, вязать веревки и крутить ворот, доколе по старости и немощи уже не смогу осилить столь тяжкой работы, если… Если только норны не соткали для меня иную судьбу.
   Монастырь этот стоит наверху, на западном склоне хребта, над широкими, плавно текущими водами главной реки Ирландии. Как жилище короля Доннахада не было дворцом в обычном смысле этого слова, так и монастырь святого Киарана оказался не столь впечатляющим сооружением, как можно было вообразить по его названию. То была горстка маленьких каменных часовен на склоне холма, между которыми стояли унылые здания — жилье монахов, хранилище их книг и мастерские, и все это было окружено земляной насыпью, которую монахи именовали валом. По сути все очень скромно — тесные кельи, низкие двери, простая утварь. Но в смысле притязаний и видов на будущее место это необыкновенное. В монастыре я встретил монахов, бывавших при больших европейских дворах и проповедовавших перед королями и принцами. Другие были хорошо знакомы с мудростью древних; а иные из них были художниками и мастерами и поэтами воистину превосходными, и очень многие — истинными CeiliDe, слугами Божьми, как. они себя называют. Но взятые вместе, они неизбежно составляли толпу тупиц, равно как лицемеров и жестокосердцев, имевших одинаковые привычки и носивших одинаковые тонзуры.
   Аббатом в мое время был Эйдан. Высокий, лысеющий, какой-то бесцветный человек с бледно-голубыми глазами и бахромой вьющихся светлых волос, он выглядел так, словно в жилах его не было ни капли крови. Всю свою жизнь он провел в монастыре, войдя в него почти еще ребенком. На самом же деле поговаривали, что был он сыном предыдущего настоятеля, хотя прошло уже больше ста лет с тех пор, как монахам было запрещено иметь жен. Строгий обет безбрачия стал теперь нарочитым и показным, но кое-кто из монахов имел постоянные связи с женщинами из обширного поселения, выросшего вокруг этого священного места. Там селились миряне, время от времени работавшие на монастырь — возчики, пахари, кровельщики и прочие. Каково бы ни было происхождение аббата Эйдана, был он снулой рыбой, засушенной, но с запросами. Он держал монастырь железной хваткой, унаследовав ее от своих предшественников, и всяких новшеств избегал. Его великая сила, как то ему представлялось, состояла в преданности долгосрочным интересам и сохранению обители. Став настоятелем, он пожелал оставить по себе монастырь еще более могущественным и процветающим, а коль скоро столь негибкая фигура признает хрупкость и скоротечность человеческого бытия, то уж вкладывает все свои силы в вечные, как камень, основания. Посему аббат Эйдан стремился умножить славу монастыря не за счет святости, а лишь умножая материальные чудеса.
   Его просто заклинило на деньгах. Брат Марианнус, казначей, виделся с аббатом чаще любого другого из братии, от него требовались едва ли не ежедневные отчеты о займах, о поступлении налогов, о стоимости имущества, о затратах. Сам аббат Эйдан не был скупцом. Его интересовал лишь рост славы монастыря, и он понимал, что это требует непрестанного роста доходов. Со всяким, кто угрожал этому росту, поступали жестоко. Большая часть доходов поступала от сдачи внаем домашнего скота, и за год до моего появления там был пойман вор, укравший монастырскую овцу. Его повесили прилюдно, а виселицу поставили на границе святой монастырской земли. Еще больший переполох случился во второй год правления настоятеля. Сбежал молодой послушник, прихватив в собой несколько предметов малой ценности — пару металлических алтарных чаш да несколько страниц неоконченной рукописи из скриптория. Молодой человек исчез ночью, и ему удалось добраться до владений его туата. Аббат Эйдан, догадываясь, куда беглец направится, послал за ним погоню с приказом — украденное вернуть, а злодея привести обратно под стражей. Едва ли не первое, что я услышал, оказавшись в монастыре, была история, и рассказывали ее шепотом, о том, как молодого монаха привели на веревке, со связанными руками, и спина у него кровоточила от побоев. Монашеская братия полагала, что во искупление греха его подвергнут строгой епитимий, и была смущена, когда молодого человека, продержав в монастыре всего одну ночь, наутро перевезли за реку и оставили на волю судеб. Месяц спустя просочился слушок, что юнца бросили в глубокую яму и оставили умирать с голоду. Надо понимать, пролитие крови человека, уже почти посвятившего себя Церкви, было бы нечестиво, вот аббат и возродил казнь, столь редко употребимую.
   Рачительное попечение аббата о монастырской казне принесло впечатляющие плоды. Монастырь этот издавна славился своим скрипторием — его рукописи с изысканными миниатюрами расходились отсюда по всей стране, — но теперь там во славу Господу и монастырю процвели и другие ремесла. Аббат Эйдан привлек мастеров золотых и серебряных дел, равно как эмальеров и стеклодувов. Многие из мастеров сами были монахами. Они сотворяли вещи необычайной красоты, используя способы, отысканные в старинных текстах или перенятые в чужих землях во время странствий. И новые мастера, которые приходили в монастырь, привлеченные его широко известной щедростью и покровительством искусству, приносили новые замыслы. Меня приставили к одному такому мастеру, Саэру Кредину, каменотесу, — аббат наш полагал, что ничто не в силах выразить лучше вечную преданность, чем монументы из крепкого камня.
   Саэр Кредин оказался на удивление хрупок для человека, который всю жизнь обтесывал огромные камни деревянным молотком и резцом. Он приехал с юго-запада, из далекого края, где скалы самой природой раскроены на кубы и плиты, и каменотесы, выросшие в его туате, с незапамятных времен пользуются уважением. Всякий дурак, говаривал он, может расколоть камень, была бы сила, а вот чтобы увидеть уже имеющиеся внутри камня очертания и формы и понять, как извлечь их, требуется мастерство и воображение. Это дар от бога. Когда я в первый услышал от него эти слова, то решил, что он имеет в виду Белого Христа, наделившего его этим талантом.
   Аббат Эйдан поручил ему произвести для монастыря новое каменное распятие, наилучшее и наипрекраснейшее из всех распятий, какие уже стоят на землях иных монастырей. На основании оного должны быть изображены картины из Нового Завета, на стволе же следует вырезать самые известные из многочисленных чудес святого Киарана. Старшие монахи снабдили каменотеса рисованными набросками этих сцен — первым делом воскресение самого Белого Христа из могилы, а там и дикого вепря, который таскает в пасти ветки для первой хижины святого Киарана, — и проследили, чтобы рисунки эти были точно перенесены на плоскость камня, прежде чем Саэр Кредин выдолбит первую выемку. Но с этого часа и дальше монахи уже мало что могли сделать — все зависело от умения Саэра Кредина. Только мастер-каменотес знает, как поведет себя камень, и только опытный взгляд умеет прочесть путь по мелким различиям на поверхности. А когда удар нанесен, обратно хода уже нет, ничего нельзя стереть, начать сызнова и исправить содеянное.
   К тому времени, когда я присоединился к его трудам, Саэр Кредин почти завершил массивное прямоугольное основание. На это ушло пять месяцев работы. На передней плоскости завернутый в саван Христос вставал из гроба на глазах двух воинов в шлемах; на задней — Петр и Христос ловили сетью рыбу для множества человеческих душ. На две боковые стороны, поменьше, старший помощник Саэра Кредина наносил узорное плетенье, а сам мастер уже работал над большим вертикальным столбом. То был твердый гранит, привезенный на плоту по большой реке и с трудом поднятый на гору к навесу, под которым работал каменотес. Когда я пришел туда, камень покоился на огромных деревянных подставках такой высоты, чтобы Саару Кредину было удобно бить по его поверхности. Поначалу я всего лишь подбирал осколки камня, падавшие на грязную землю, а с наступлением темноты укрывал незаконченную работу соломой от холода — такова была моя служба. К тому же, поневоле, я служил ночным сторожем, ибо никто не указал мне места для ночлега, и я спал, свернувшись, на тюках соломы. Когда наступало время завтрака, я становился в очередь с другими слугами и низшими, приходившими к монастырским кухням искать милостыни в виде молока и каши, а получив ее, возвращался и ел, сидя на корточках рядом с огромным каменным блоком, единственно возле которого я и влачил свое рабское существование. Сколько-то дней я подбирал осколки, но затем работа моя чуть усложнилась — я должен был отчищать рабочую поверхность камня всякий раз, когда мастер отступал, чтобы посмотреть на сделанное или передохнуть от трудов. Саэр Кредин никогда и ничего не говорил о том, как, по его мнению, подвигается труд, и лицо его ничего не выражало.
   Через месяц я удостоился чести точить инструменты Саэра Кредина, и уже вполне овладел кистью чистильщика, и даже с позволения мастера нанес несколько ударов по еще необработанному камню там, где никак не мог что-либо испортить. Несмотря на негибкость левой руки, оказалось, что я достаточно ловок, чтобы по-настоящему подрубить грань накось. И еще я обнаружил, что Саэр Кредин, как и многие истинные мастера, внешне замкнутый, под личиной этой скрывает человека доброго и необыкновенно наблюдательного. Он заметил, что я больше обычного интересуюсь окружающим, брожу, когда возможно, внутри монастырских стен, наблюдая происходящее, осматриваю другие каменные распятия, которые уже стоят, украшенные назидательными сценами. Заметил, но — так уж было ему присуще, — ничего не говорил. В конце концов он был мастер, а я — мелкая сошка, ничто.
   Как-то поздним вечером, когда нижняя часть столба была кончена, аккуратно расширена книзу и точно выведена на квадрат в пятке, уже готовой стать в паз основания, Саэр Кредин вырезал на ней несколько черт, которые меня удивили — уж очень они походили на наши руны, и было их два или три десятка. Он сделал это, когда остальные работники ушли, и, вероятно, полагал, что его никто не видит, когда, взяв резец, легко нанес их по стыку граней. Он сделал эти пометы столь тонкими, что их едва можно было различить. А когда пятка войдет в паз, черт и вовсе не будет видно. Не увидь я своими глазами, как он это делает, не знай я, куда следует смотреть, ничего бы и не было, но я заметил, как он склонился над камнем, держа в руке резец. Потом он отправился домой, а я подошел к тому месту, где он работал, и попытался разобрать, что он там сделал. Эти черты, понятно, не заказывали ни настоятель, ни монахи. Сначала я подумал, что это руническое письмо, но оказалось не так. Резы эти были куда проще, чем руны, знакомые мне. Прямые черты, иные длинные, иные короткие, иные стояли совсем близко, иные были наклонены. Вырезаны они были так, что одни находились на одной поверхности квадратного камня, другие — на соседней, а какие-то располагались на обеих. Я был совершенно сбит с толку. Рассматривал я их долго, задаваясь вопросом — не упустил ли я каких-либо скрытых черт. Я попробовал провести по резам пальцами, прочесть на ощупь, но по-прежнему не нашел в них смысла. Из кострища, на котором стряпали пищу в полдень, я взял кусок угля и, наложив кусок ткани на ребро столба, растер уголь по ткани, чтобы воспроизвести узор на ней. Потом снял ткань с камня и разложил на земле, чтобы, став на колени, изучить ее, как вдруг почувствовал, что за мной кто-то наблюдает. Под навесом хижины одного из монахов стоял Саэр Кредин. Он ушел домой, как делал обычно, но, верно, вернулся еще раз посмотреть на каменный столб, который назавтра должен быть установлен.
   — Что ты делаешь? — спросил он, подойдя ко мне.
   Ни разу еще он не говорил со мной так неприветливо. Прятать ткань с пометами было уже поздно, и я встал на ноги.
   — Я пытался понять черты на столбе распятия, — пробормотал я. И почувствовал, что краснею.
   — Понять? Что ты имеешь в виду? — рявкнул каменотес.
   — Я думал, это какое-то руническое письмо, — признался я.
   Саэр Кредин уставился на меня удивленно и с сомнением.
   — Ты знаешь руническое письмо? — спросил он. Я кивнул.
   — Пойдем со мной, — резко бросил он и торопливо зашагал прочь.
   Он пересек склон горы там, где было похоронено множество монахов, а также пришлых, умерших во время хождения к святым местам, паломников. Склон был уставлен их памятными камнями. Но не место последнего упокоения монахов интересовало Саэра Кредина. Он остановился перед низким, плоским памятным камнем, глубоко осевшим в землю. Его верхняя плоскость была покрыта резными чертами.
   — Что здесь сказано? — спросил он.
   Я не помедлил с ответом. Надпись была несложной, и кто бы ее ни вырезал, он использовал простой, обычный футарк.
   — «В память Ингьяльда», — ответил я, а потом рискнул высказать свое мнение. — Наверное, это был норвежец или гэл, который умер, остановившись в монастыре.
   — Большинству норвежцев, которые приходили сюда, не ставили памятных камней, — проворчал каменотес. — Они поднимались вверх по реке на своих длинных кораблях, чтобы ограбить это место, и обычно сжигали все дотла, то есть все, кроме каменных построек.
   Я ничего не сказал, но стоял и ждал, что сделает дальше мой хозяин. Во власти Саэра Кредина было жестоко наказать меня за то, что я прикоснулся к столбу распятия. Простой раб, да к тому же язычник, который прикоснулся к бесценной святыне аббатства, вполне заслуживал кнута.
   — А где ты учил руны? — спросил Саэр Кредин.
   — В Исландии, а до того в Гренландии и в земле, которая называется Винланд, — ответил я. — У меня были хорошие учителя, поэтому я выучил несколько видов, старые и новые, и некоторые двойственные знаки.
   — Значит, мой помощник умеет читать и писать, по крайней мере на свой лад? — удивленно протянул каменотес.
   Кажется, мое объяснение его удовлетворило, и он пошел обратно со мной туда, где на козлах лежало его огромное распятие. Подняв кусок угля, который бросил я, он нашел плоскую деревяшку и резцом вытесал на ней прямой угол.
   — Я знаю несколько рунических знаков, и я часто задавался вопросом, родственны ли руны и мой алфавит. Но у меня никогда не было возможности сравнить их. — Он сделал несколько знаков углем вдоль края. — А теперь ты, — сказал он, передавая мне деревянную палочку и уголек. — Вот это — буквы, которые употребляли многие поколения моих предков. Ты пиши свои буквы, твой футарк или как ты там его называешь.
   Прямо над знаками моего хозяина я нацарапал футарк, которому научил меня Тюркир много лет назад. Еще нанося руны, я видел, что они совсем не похожи на письмена каменотеса. Очертания моих были гораздо сложнее, угловатее, и порою они переплетались сами в себе. А еще их было больше, чем знаков Саэра Кредина. Когда я кончил чертить, я протянул ему палочку. Он покачал головой.
   — Сам Огма не смог бы этого прочесть, — сказал он.
   — Огма? — Я никогда не слышал этого имени.
   — Его еще называют Медовые Уста или Лик Солнца. Зависит от того, с кем ты разговариваешь. У него несколько имен, но он всегда бог письма, — сказал он. — Он научил людей писать. Вот почему мы называем наше письмо Огма-ическим.
   — Тайнами рун овладел Один, так говорили мои наставники, поэтому, наверное, эти письмена разные, — отважился я. — Два разных бога, два разных письма. — От нашего разговора я расхрабрился. — А что ты написал на столбе распятия? — спросил я.
   — Мое имя и имена моих отца и деда, — ответил он. — Такой обычай всегда был в нашей семье. Мы вырезаем то, что велят нам люди вроде аббата Эйдана, и мы гордимся такой работой и делаем ее настолько хорошо, насколько позволяет наш дар. Но в конце неизменно возвращаемся вспять, к тем, кто дал мастерство нашим рукам и кто отнимет это мастерство, если мы не выкажем им должного почтения. Вот почему мы оставляем наши письмена, как научил нас Огма. С того дня, когда этот крест будет поставлен, мой невеликий знак благодарности, моя жертва ему будет лежать в его основании.
   Саэр Кредин даже не обмолвился о том, какое решение он принял в тот вечер, когда узнал, что я умею читать и резать руны.
   Через три дня мне передали, что со мной хочет поговорить брат Сенесах. Я знал брата Сенесаха в лицо и немало слышал о нем. Это был человек общительный и бодрый, лет, наверное, около шестидесяти. Я часто видел, как он шагает по монастырю, пышущий здоровьем и всегда с видом целеустремленным. Я знал, что ему поручено обучение молодых монахов и что он пользуется у них доброй славой за свое добродушие и неусыпную заботу об их благополучии.
   — Входи! — крикнул Сенесах, когда я, трепеща, остановился в дверях его маленькой кельи.
   Он жил в маленькой хижине-мазанке, там стоял стол для письма и табурет, да еще лежала подстилка, набитая соломой.
   — Наш мастер-каменотес сказал мне, что ты умеешь читать и писать и что тебе все интересно. — Он проницательно посмотрел на меня, заметил мою драную рубаху и отметины, оставленные на моих запястьях железами после пленения в Клонтарфе. — И еще он сказал, что ты трудолюбив и руки у тебя к месту прилажены, и предположил, что в один прекрасный день ты станешь ценным членом нашей общины. Что скажешь?
   От удивления я не нашелся, что ответить.
   — К нам поступают не только сыновья зажиточных людей, — продолжал Сенесах. — У нас есть обычай привечать молодых способных людей. Своими талантами они часто вносят больший вклад в нашу обитель, чем более богатые новички.
   — Я весьма благодарен за твою заботу и Саэру Кредину за его добрые слова, — ответил я, стараясь растянуть время, чтобы поразмыслить. — Я никогда не думал о такой жизни. Больше всего меня тревожит, пожалуй, то, что я не достоин посвятить свою жизнь служению богу.
   — Мало кто из новичков в нашей общине совершенно уверен в своем призвании, когда приходит сюда, а если кто и уверен, лично у меня это вызывает некоторую настороженность, — ответил он спокойно. — А вот смирение — как раз неплохое начало. И потом, никто и не ждет, что ты сразу станешь монахом по всем правилам — на это уйдут годы. Ты начнешь как послушник и под моим руководством познаешь устав нашего братства, как это сделало множество людей до тебя.