Представителя «Малого Народа», если он прошёл весь путь воспитания, ожидает поистине чудесное существование: все трудности, противоречия реальной жизни для него исчезают, он как бы освобождается от цепей жизни, всё представляется ему простым и понятным. Но это имеет свою обратную сторону: он уже не может жить вне «Малого Народа», в мире «Большого Народа» он задыхается, как рыба, вытащенная из воды. Так «Большой Народ» становится угрозой существованию «Малого Народа», и начинается их борьба: лилипуты пытаются связать Гулливера. Эта борьба, по мнению Кошена, занимает годы, предшествовавшие французской революции, и революционный период. Годы революции (1789…1794) — это пятилетие власти «Малого Народа» над «большим Народом». Только себя «Малый Народ» называл народом, только свои права формулировал в «Декларациях». Этим объясняется парадоксальная ситуация, когда «победивший народ» оказался в меньшинстве, а «враги народа» — в большинстве. (Это утверждение постоянно было на языке у революционных деятелей.)
   Мы сталкиваемся с мировоззрением, удивительно близким тому, которое было предметом нашего анализа в этой работе. Сюда относится взгляд на собственную историю как на сплошную дикость, грубость, неудачу — все эти «Генриады» и «Орлеанские девственницы». И стремление порвать все свои связи, даже внешние, связующие с исторической традицией: переименование городов, изменение календаря… И убеждение в том, что всё разумное следует заимствовать извне, тогда — из Англии; им проникнуты, например, «Философские письма» Вольтера (называемые иногда «Письмами из Англии»). И в частности копирование чужой политической системы — английского парламентаризма.
   Мне кажется, что эта замечательная концепция применима не только к эпохе французской революции, она проливает свет на гораздо более широкий круг исторических явлений. По-видимому, в каждый кризисный, переломный период жизни народа возникает такой же «Малый Народ», все жизненные установки которого ПРОТИВОПОЛОЖНЫ мировоззрению остального народа. Для которого всё то, что органически выросло в течение веков, все корни духовной жизни нации, её религия, традиционное государственное устройство, нравственные принципы, уклад жизни — всё это враждебно, представляется смешными и грязными предрассудками, требующими бескомпромиссного искоренения. Будучи отрезанным начисто от духовной связи с народом, он смотрит на него лишь как на материал, а на его обработку — как чисто ТЕХНИЧЕСКУЮ проблему, так что решение её не ограничено никакими нравственными нормами, состраданием или жалостью. Это мировоззрение, как замечает Кошен, ярко выражено в фундаментальном символе масонского движения, игравшего такую роль в подготовке французской революции в образе построения Храма, где отдельные люди выступают в роли камней, механически прикладываемых друг к другу по чертежам «архитекторов».
   Сейчас мы приведём несколько примеров, чтобы подтвердить нашу догадку, что здесь мы действительно имеем дело с общеисторическим явлением.
   1. Обращаясь к эпохе, предшествующей той, которую изучал Кошен, мы сталкиваемся с КАЛЬВИНИЗМОМ, оказавшим в форме движения гугенотов во Франции и пуритан в Англии такое влияние на жизнь Европы XVI-XVII веков. В его идеологии, особенно у пуритан, мы легко узнаём знакомые черты «Малого Народа». Учение Кальвина утверждало, что ещё до сотворения мира Бог предопределил одних людей к спасению, других — к вечной погибели. Никакими своими делами человек не может повлиять на это уже принятое решение. Избраны лишь немногие: крошечная группа «святых» в греховном, страждущем и обречённом на вечные муки человечестве. Но и «святым» недоступна никакая связь с Богом, «ибо конечное никогда не может соприкоснуться с бесконечным». Их избранность проявляется лишь в том, что они становятся орудием Бога, и тем вернее их избранничество, чем эффективнее они действуют в сфере их мирской активности, откинув попытки понимания смысла этой деятельности.
   Это поразительное учение, собственно новая религия, создавало у «святых» ощущение полной изолированности, противопоставленности остальному человечеству. Центральным их переживанием было чувство избранности, они даже в молитве благодарили Бога, что они не такие, как «остальная масса». В их мировоззрении колоссальную роль играла идея эмиграции. Отчасти из-за того, что началу движения пуритан положила группа протестантов, бежавших от преследования в период католической реакции при Марии Тюдор: в состоянии полной изоляции, оторванности от родины они, под влиянием учения Кальвина, заложили основы теологии и психологии пуританизма. Но отчасти и потому, что, даже и вернувшись в Англию, они по своим взглядам оставались эмигрантами, чужаками. Излюбленным образом их литературы был странник, беглец, пилигрим.
   Узкие общины «святых» постоянно подвергались очищениям, отлучениям от общения, охватывавшим иногда большинство общин. И «обречённые», согласно взглядам пуритан, должны были быть подвергнуты дисциплине их церкви, причём здесь вполне было допустимо принуждение. Пропасть между «святыми» и «обречёнными» не оставляла места для милосердия или помощи грешнику — оставалась только ненависть к греху и его носителю. Особым предметом обличений и ненависти пуританской литературы были крестьяне, потерявшие землю и толпами отправлявшиеся в города в поисках работы, а часто превращающиеся в бродяг. Пуритане требовали всё более и более строгих законов: превозносили порку, клеймение раскалённым железом. А главное — требовали защиты «праведных» от соприкосновения с нищими бродягами. Именно из духа пуританизма в XVIII веке возникла страшная система «работных домов», в которых бедняки находились почти на положении каторжников.
   Литература пуритан стремилась оторвать «святых» от исторических традиций (которые были традициями «людей мира»), для «святых» не имели силы все установленные обычаи, законы, национальные, династические или сословные привязанности. Это была в самом своём принципе нигилистическая идеология. И действительно, пуритане и призывали к полной переделке мира, всех существующих «законов, обычаев, статусов, ордонансов и конституций». Причём к переделке по известному им заранее плану, Призыв «строить на новом основании» подкреплялся у них знакомым уже нам образом «построения Храма», на этот раз — восстановления Иерусалимского Храма после возврата евреев из пленения.
   Как утверждает Макс Вебер, реальная роль кальвинизма в экономической жизни заключалась в том, чтобы разрушить традиционную систему хозяйства. В английской революции его решающая роль состояла в том, что, опираясь на пуритан и ещё более крайние секты, новому слою богачей удалось опрокинуть традиционную монархию, пользовавшуюся до того поддержкой большинства народа.
   2. В эпоху, следующую за французской революцией, можно наблюдать очень похожее явление. Так, и 30-е и 40-е годы XIX века в Германии вся духовная жизнь находилась под влиянием философского и политического радикализма: «Молодая Германия» и «левое гегельянство». Его целью было разрушение (как тогда говорили — «беспощадная критика» или «революционирование» всех основ тогдашней немецкой жизни: христианства, философии, государства, общества. Всё немецкое переименовывалось в «тевтонское» или «пруссаческое» и становилось объектом поношений и насмешек. Мы встречаем знакомые читателю утверждения, что немцы лишены чувства собственного достоинства, что им свойственна ненависть ко всему чужому, что их история — цель подлостей, что их вообще трудно считать людьми. После Гёте, Шиллера, немецкого романтизма Руге писал: «Мы, немцы, так глубоко отстали, что нам ещё надо создавать человеческую литературу».
   Немецкий патриотизм отождествлялся с реакционностью, наоборот, преклонялись перед всем западным, особенно французским. Был в ходу термин «профранцузский антипатриотизм». Высказывались надежды, что французы опять оккупируют Германию и принесут ей свободу. Модной была эмиграция во Францию, в Париже жило 85 000 немцев.
   Типичным представителем этого направления был Гейне. Предметом его постоянных злобных, часто грязных и от этого уже и не остроумных нападок было, во-первых, христианство. Например, такой художественный образ: «Некоторые духовные насекомые испускают вонь, если их раздавить. Таково христианство: этот духовный клоп был раздавлен 1800 лет назад (распятие Христа?), а до сих пор отравляет воздух нам, бедным евреям». А во-вторых, немецкий характер, культура, история: так, в конце поэмы «Германия — Зимняя сказка» он сравнивает будущее Германии со зловонием, исходящим из ночного горшка. И не потому, что он просто был такой желчный, скептический человек: Наполеона он обожал до идолопоклонства, перед всем французским преклонялся и даже называл себя «вождём французской партии в Германии».
   3. В России второй половины XIX века те же черты очень отчётливо видны в либеральном и нигилистическом течении. Известный публицист-шестидесятник В. Зайцев писал о русских: «Оставьте всякую надежду, рабство в крови их». Тому же Зайцеву принадлежит мысль:
   «…Они хотят быть демократами, да и только, а там им всё равно, что на смену аристократии и буржуазии есть только звери в человеческом образе… Народ груб, туп и вследствие этого пассивен… Поэтому благоразумие требует, не смущаясь величественным пьедесталом, на который демократы возвели народ, действовать энергически против него».
   Как видим, мысль Шрагина, что при деспотиях решать должно меньшинство, а «принципы демократии тесны для вмещения реальности», была высказана уже тогда. Более того, Достоевский рассказывает:
   «“Этого народ не позволит», — сказал по одному поводу, года два назад, один собеседник одному ярому западнику. «Так уничтожить народ!» — ответил западник спокойно и величаво».
   Замечательно презрительное отношение к своей культуре, такое же, как у немецких радикалов 30-х годов, сочетающиеся с преклонением перед культурой западной и особенно немецкой. Так, Чернышевский и Зайцев объявили Пушкина, Лермонтова и Гоголя бездарными писателями без собственных мыслей, а Ткачёв присоединил к этому списку и Толстого. Салтыков-Щедрин, высмеивая «Могучую кучку», изобразил какого-то самородка (Мусоргского?), тыкающего пальцами в клавиши наугад, а под конец садящегося всем задом на клавиатуру. И это не исключительные примеры: таков был общий стиль.
   В «Дневнике писателя» Достоевский всё время полемизирует с какой-то очень определённой, чёткой идеологией. И когда его читаешь, то кажется, что он имеет в виду именно ту литературу, которую мы в этой работе разбираем: так всё совпадает. Тут есть и утверждение о рабской душе русского мужика, о том, что он любит розгу, что «история народа нашего есть абсурд» и как следствие — «надобно, чтобы такой народ, как наш, не имел истории, а то, что имел под видом истории, должно быть с отвращением забыто им, всё целиком». И цель — добиться того, что народ «застыдится своего прошлого и проклянёт его. Кто проклянёт своё прежнее, тот уже наш, — вот наша формула!». И принцип — что, кроме европейской правды», «другой нет и не может быть». И даже утверждение, что «в сущности, и народа-то нет, а есть и пребывает по-прежнему всё та же косная масса», — как будто Достоевский заглянул в сочинения Померанца. И наконец, эмиграция, причина которой, согласно этой идеологии, в том, что «виноваты всё те же наши русские порядки, наша неуклюжая Россия, в которой порядочному человеку до сих пор ещё ничего сделать нельзя». Как современны мысли самого Достоевского:
   «Неужели и тут не дадут и не позволят русскому организму развиться национальной, своей органической силой, в непременно безлично, лакейски подражая Европе? Да куда же девать тогда русский-то организм? Понимают ли эти господа, что такое организм?»
   Страшное предположение он высказывает: что отрыв, «отщепенство» от своей страны приводит к ненависти, что эти люди НЕНАВИДЯТ Россию, «так сказать, натурально, физически: за климат, за поля, за леса, за порядки, за освобождение мужика, за русскую историю, одним словом, за всё, за всё ненавидят».
   Л. Тихомиров, прошедший путь террориста вплоть до одного из руководителей «Народной воли», а потом отошедший от этого течения, рисует в своих позднейших работах очень похожую картину. По его словам, мировоззрение тех кружков молодёжи, из которых вышли террористы, имело своею основой разрыв с прошлой культурой. Прокламировалось ниспровержение всех авторитетов и следование только «своему разуму», что привело, наоборот, к господству авторитетов самых низких и примитивных. Значение материализма и антинационализма поднялось до религиозного уровня, и эпитет «отщепенец» был похвальбой. Идеи этих кружков были столь ограниченны, что появились молодые люди, утверждавшие, что вообще ничего не надо читать — их прозвали «троглодитами». И действительно, они могли заимствовать в предлагавшейся им литературе только подтверждение уже заранее известных им идей. В результате развивалась душевная пустота, тоска. Было много случаев самоубийств, «чувствовали, что стоят перед тьмой». Готовы были броситься куда угодно и — бросились в террор.
   «От них не жди никаких уступок ни здравому смыслу, ни человеческому чувству, ни истории. Это было возмущение против действительной жизни во имя абсолютного идеала. Успокоиться ему нельзя, потому что если его идеал невозможен, то, стало быть, ничего на свете нет, из-за чего стоило бы жить. Он скорее истребит „всё зло“, т. е. весь свет, всё изобличающее его химеру, чем уступит».
   Такое повторение на протяжении 400 лет и в разных странах Европы столь чёткого комплекса идей не может быть случайным очевидно, мы имеем дело с каким-то очень определённым социальным явлением, возникающим всегда в устойчивой стандартной форме. Можно надеяться, что это наблюдение поможет нам разобраться в той современной проблеме, которой посвящена настоящая работа.
   Последние века очень сузили диапазон тех концепций, которыми мы способны пользоваться при обсуждении исторических и социальных вопросов. Мы легко признаём роль в жизни общества экономических факторов или политических интересов, не можем не признать (хотя и с некоторым недоумением) роли межнациональных отношений, соглашаемся, на худой конец, не игнорировать роль религии — но в основном как политического фактора, например, когда религиозная рознь проявляется в гражданских войнах. На самом же деле, по-видимому, в истории действуют гораздо более мощные силы духовного характера — но мы их не способны и обсуждать, их не ухватывает наш «научный» язык. А именно от них зависит — привлекательна ли жизнь людям, может ли человек найти своё место в ней, именно они дают людям силы (или лишают их). Из взаимодействия таких духовных факторов и рождается, в частности, это загадочное явление: «Малый Народ». [*]

5. Современный вариант «малого народа»

   Какие есть основания считать, что этот же феномен «Малого Народа» проявляется в нашей стране? Прежде всего, конечно, та литература, которую мы разбираем. В ней представлен весь стандартный комплекс представлений «Малого Народа»: вера в то, что будущее народа можно, как механизм, свободно конструировать и перестраивать; в связи с этим — презрительное отношение к истории «Большого Народа», вплоть до утверждения, что её вообще не было; требование заимствовать в будущем основные формы жизни со стороны, а со своей исторической традицией порвать; разделение народа на «элиту» и «инертную массу» и твёрдая вера в право первой использовать вторую как материал для исторического творчества; наконец, прямое отвращение к представителям «Большого Народа», их психологическому складу. И эти черты выражены в современном нам «Малом Народе» не менее ярко, чем в его предшествующих вариантах. Например, нигде раньше не встречался такой яркий символ господства «Малого Народа» над «Большим Народом», как модель оккупации, предложенная Яновым. А тонкий образ Померанца: «…место интеллигенции всегда на полдороге… Духовно все современные интеллигенты принадлежат диаспоре. Мы всюду не совсем чужие. Мы всюду не совсем свои», прекрасно передаёт мироощущение «людей без корней», составляющих «Малый Народ».
   Часто изречения из литературы современного «Малого Народа» настолько совпадают с мыслями их предшественников, что кажется, будто одни других цитируют. Особенно это поражает при сопоставлении современного «Малого Народа» с его предшественником 100-120-летней давности, сложившимся внутри либерального, нигилистического, террористского и революционного движения в нашей стране. Ведь это действительно странно: в литературе современного «Малого Народа» можно встретить мысли — почти цитаты из Зайцева, Чернышевского или Троцкого, хотя в то же время его представители выступают как убеждённые западники-демократы, полностью отрицающие идеалы и практику «революционного века» русской истории, относя всё это к традиции «русского тоталитаризма».
   Так, Зайцев и Шрагин, отделённые друг от друга веком, совершенно единодушно признают, что в отношении всего народа рамки демократии «чересчур узки». «Рабство в крови их», — говорит Зайцев, а Померанц повторяет: «холуйская смесь злобы, зависти и преклонения перед властью».
   И если вдова поэта О. Мандельштама Н. Я. Мандельштам в своих воспоминаниях, осуждая тех, кто уходит от борьбы за духовную свободу, писала: «Нельзя напиваться до бесчувствия… Нельзя собирать иконы и мариновать капусту», а Троцкий (в «Литературе и революции») называл крестьянских поэтов (Есенина, Клюева и др.) «мужиковствующими», говорил, что их национализм «примитивный и отдающий тараканами», то ведь в обоих случаях выражается одно и то же настроение. Когда Померанц пишет:
   «Интеллигенция есть мера общественных сил — прогрессивных, реакционных. Противопоставленный интеллигенции, весь народ сливается в реакционную массу»,
   то это почти повторение (интересно, сознательное или невольное?) положения знаменитой Готской программы:
   «По отношению к пролетариату все остальные классы сливаются в одну реакционную массу».
   Очевидно, что здесь не только совпадение отдельных оборотов, мыслей. Ведь если отжать основное ядро литературы современного «Малого Народа», попытаться свести её идеи к нескольким основным мыслям, то мы получим столь знакомую концепцию «проклятого прошлого», России «тюрьмы народов»; утверждение, что все наши сегодняшние беды объясняются «пережитками», «родимыми пятнами» — правда, не капитализма, но «русского мессианства» или «русского деспотизма», даже «дьявола русской тирании». Зато «великодержавный шовинизм» как главная опасность — это буквально сохранено, будто заимствовано литературой «Малого Народа» из докладов Сталина и Зиновьева.
   Вот ещё одно конкретное подтверждение. Шрагин заявляет, что он не согласен, будто сознание нашего народа покалечено обработкой, цель которой была — заставить стыдиться своей истории, забыть о её существовании, когда Россия представлялась «жандармом Европы» и «тюрьмой народов», а история её сводилась к тому, что «её непрерывно били». [14] Время, когда это делалось, всеми забыто, говорит он. «Попробовал бы кто-нибудь протащить через современную советскую цензуру эти слова — „жандарм Европы“, отнеся их хотя бы к русскому прошлому».
   Но сам на той же странице пишет:
   «Была ли Россия „жандармом Европы“? — А разве нет? Была ли она „тюрьмой народов“ — у кого достанет совести это отрицать? Били ли её непрерывно за отсталость и шапкозакидательство? — Факт».
   Значит, «время, когда это делалось», — совсем не забыто, прежде всего самим Шрагиным. Сменился только солист — перед нами как бы хорошо отрепетированный оркестр, в котором мелодия, развиваясь, переходит от одного инструмента к другому. А в то же время нам-то рисуют картину двух антагонистов, двух путей, друг друга принципиально исключающих. И представляется нам только выбор между этими двумя путями — ибо третьего, как нас уверяют, — нет. Опять та же, хорошо знакомая ситуация!
   Никогда, ни при каком воплощении «Малого Народа» такая полная убеждённость в своей способности и праве определять жизнь «Большого Народа» не останавливалась на чисто литературном уровне. Так, Амальрик уже сравнивает теперешнюю эмиграцию с «эмиграцией надежды», предшествующей 1917 году. И конечно, можно не сомневаться, что в случае любого кризиса они будут опять здесь в роли идейных вождей, муками изгнания выстрадавших своё право на руководство. Недаром так упорно поддерживается легенда, что все они были «высланы» или «выдворены» — хоть и долго обивали пороги ОВИРа, добиваясь своей визы.
   Другое указание на наличие некоторого слоя, проникнутого элитарными, кружковыми чувствами, не стремящегося войти в контакт с основными социальными слоями населения, даже отталкивающегося от них, можно, мне кажется, извлечь из наблюдения над нашей общественной жизнью, из различных выступлений, заявлений и т. д. Я имею в виду ту их удивительную черту, что уж очень часто они направлены на проблемы МЕНЬШИНСТВА. Так, вопрос о свободе выезда за границу, актуальный разве что для сотен тысяч человек, вызвал невероятный накал страстей.[15] В национальной области судьба крымских татар вызывает куда больше внимания, чем судьба украинцев, а судьба украинцев — больше, чем русских. Если сообщается о притеснениях верующих, то говорится гораздо больше о представителях сравнительно малочисленных религиозных течений (адвентистов, иеговистов, пятидесятников), чем православных или мусульман. Если говорится о положении заключённых, то почти исключительно политзаключённых, хотя они составляют вряд ли больше 1% общего числа. Можно подумать, что положение меньшинства реально тяжелее. Это совершенно неверно: проблемы большинства народа никак не менее острые, но, конечно, ими надо интересоваться; если их игнорировать, то их как бы и не будет. И пожалуй, самый разительный пример — заявление, сделанное несколько лет назад иностранным корреспондентам, что детям интеллигенции препятствуют получать высшее образование (было передано по нескольким радиостанциям). В то время как для детей интеллигенции, особенно в крупных городах, возможность поступления в высшую школу, наоборот, больше, чем для остальных из-за внушённой в семье установки, что высшее образование необходимо получить, из-за большей культурности семьи, компенсирующей недостаточный уровень средней школы, из-за возможности нанять репетиторов. Каким позором было бы такое заявление в глазах интеллигенции прошлого века, считавшей себя в долгу перед народом! Теперь же задача — вырывать своим детям места за счёт народа.
   Ещё один знак, указывающий в том же направлении, — это «культ эмиграции». То внимание, которое уделяется свободе эмиграции, объявление права на эмиграцию «первым среди равных» прав человека — невозможно объяснить просто тем, что протестующие хотят сами уехать, в некоторых случаях это не так. Тут эмиграция воспринимается как некий принцип, жизненная философия. Прежде всего как демонстрация того, что «в этой стране порядочному человеку жить невозможно». Но и более того, как модель отношения к здешней жизни, брезгливости, изоляции и отрыва от нееё. (Ещё Достоевский по поводу Герцена заметил, что существуют люди так и родившиеся эмигрантами, способные прожить так всю жизнь, даже никогда и не выехав за границу.) Насколько эта тема деликатная и болезненная, показывают следующие два примера.
   1. На одной пресс-конференции была высказана мысль, что эмиграция всё же не подвиг, в уезжают люди, порвавшие духовные связи со своей родиной, которые поэтому уже вряд ли способны внести большой вклад в её культуру. Опровержения и протесты так и посыпались в западной и эмигрантской печати, по радио… Один живущий здесь писатель написал громадную статью в известную французскую газету «Монд», в которой, в частности, утверждал, что «отрыв от родины» — всегда подвиг и что «мы(?), оставшиеся, благословили уехавших».
   2. Выходящий в Париже на русском языке журнал «Континент» в своём первом номере, где предлагается программа журнала и прокламируется его намерение говорить от имени «Континента Восточной Европы», публикует статью одного из его организаторов и влиятельного члена редколлегии А. Синявского[16] (под псевдонимом Абрам Терц). «Сейчас на повестке дня третья эмиграция», — пишет автор. Понимает он её широко. «Но все бегут и бегут» — не только люди, например, она совпадает с тем, что «уходят и уходят из России рукописи». А кончается статья картиной: