Кононов со своим инородным телом в пищеводе, конечно, мог добраться до Магадана, где при Управлении были врачи, которые оказали бы ему помощь… Но около года Кононов работал в военкомате и знал, что хвалили «Левый берег» – большую больницу для заключенных. Работники больницы – мужчины и женщины – хранили свои воинские билеты у Кононова. Когда кость встала Кононову поперек горла и стало ясно, что никакая сила ее не вытолкнет без врачей, Кононов взял машину и приехал в больницу для заключенных на Левый берег.
   Начальником больницы был тогда Винокуров. Он хорошо понимал, как укрепится престиж больницы, которую он только что принял, если операция будет удачной. Самая главная надежда была на ученицу Воячека, ибо таких специалистов не было в Магадане. Увы, Новикова работала и в Магадане еще год назад: «Перевод на Левый берег или увольнение из Дальстроя». «На Левый, на Левый», – кричала Новикова в отделе кадров. До Магадана Новикова работала на Алдане, до Алдана – в Ленинграде. Всюду гнали ее все дальше на север. Сто обещаний, тысяча нарушенных клятв. На Левом ей нравилось – она крепилась. Высокая квалификация была видна в любом замечании Анны Сергеевны. Она принимала как отоларинголог и вольных и заключенных, вела больных, делала операции, консультировала – и вдруг начинался запой, больные оставались без присмотра, вольнонаемные уезжали, а заключенных пользовал фельдшер. Анна Сергеевна и глаз не казала в отделение.
   Но когда Кононов приехал и выяснилось, что необходима срочная операция, было велено Анну Сергеевну поднять. Но трудность была в том, что Кононов должен был лежать в больнице долго. Извлечение инородного тела – чистая операция. Конечно, в большой больнице было два хирургических отделения – гнойное и чистое, разный персонал – в чистом пограмотнее, в гнойном поплоше. Надо проследить, как пройдет заживление раны, тем более – на пищеводе. Конечно, отдельная палата для комиссара найдется. Кононов не хотел ехать в Магадан, там с его полковничьим чином в колымской столице делать нечего. Его там примут, конечно, но внимания и забот не будет. Там генералы и жены генералов отнимают время у врачей. Кононов там умрет. Умереть в сорок лет из-за какой-то проклятой кости в глотке. Кононов дал все расписки, все, какие с него потребовали. Он понимал, что дело идет о его жизни и смерти. Кононов мучился.
   – Вы, Валентин Николаевич, будете делать?
   – Да, я, – неуверенно сказал Траут.
   – Так что же, что же мы ждем?
   – Подождем еще денек.
   Кононов ничего не понимал. Кормили его через нос, заливали пищу, и умереть от голода он не должен был.
   – Вас завтра посмотрит еще один врач.
   К кононовской койке подвели женщину-врача. Опытные пальцы сразу нащупали кость и почти безболезненно к ней прикоснулись.
   – Ну, Анна Сергеевна?
   – Завтра с утра.
   Операция эта дает тридцать процентов смертей. Послеоперационную палату занял Кононов. Кость оказалась такой огромной, что Кононову было стыдно на нее смотреть, ему приносили ее в стакане на несколько часов. Кононов лежал в послеоперационной палате. Начальник приносил ему газеты иногда.
   – Все идет хорошо.
   Кононов лежал в крошечной палате, где едва умещалась одна койка. Контрольные сроки прошли, все было благополучно – лучше не надо, – сказалась квалификация ученицы Воячека, но какой контрольный срок для тоски! Арестант, заключенный еще может удержать это чувство в каких-то материальных рамках, умеет им управлять с помощью конвоя, решеток, поверок, перекличек, раздачи пищи, а как это все полковнику. Кононов посоветовался с начальником больницы.
   – Я давно жду этого вопроса – человек есть всегда человек. Конечно, тоска. Но я не могу выписать вас раньше чем через месяц – слишком велик риск и редок успех, чтоб им не дорожить. Я могу разрешить вам перейти в палату для заключенных, там будет четыре человека, вы – пятый. Тогда и интересы больницы, и ваш точно придут в равновесие.
   Кононов немедленно согласился. Это был выход хороший. Заключенных полковник не боялся. Больничное знакомство уверило Кононова, что заключенные все такие же люди, кусать его, полковника Кононова, не будут, не перепутают с каким-нибудь чекистом или прокурором, как-никак он, полковник Кононов, кадровый солдат. Изучать, наблюдать новых людей, новых соседей он, полковник Кононов, не будет. Ему просто скучно лежать одному, и всё.
   Много недель еще бродил полковник в сером больничном халате по коридору. Халат был казенный, арестантский. В раскрытую дверь видел я полковника, закутанным в халат, внимательно слушающим какого-нибудь очередного романиста.
   Я был старшим фельдшером в хирургическом отделении тогда, а потом меня перевели в лес, и Кононов ушел из моей жизни, как уходили тысячи людей, оставляя чуть заметные следы в памяти, чуть ощутимую симпатию.
   Еще раз на какой-то врачебной конференции фамилию Кононова напомнил мне докладчик, новый главврач больницы, медицинский майор Королев. Это был любитель выпить, закусить, фронтовик. Главврачом в больнице он удержался недолго – не мог удержаться от мелких взяток, от стопки казенного спирта – и после громкого дела был снят с начальников, был отстранен от работы, потом снова допущен и возник уже в качестве начальника санотдела Северного управления.
   После войны на Колыму в Дальстрой, на длинные рубли хлынул поток авантюристов, самозванцев, скрывавшихся от суда и тюрьмы.
   Начальником больницы был назначен какой-то майор Алексеев, носивший Красную Звезду и погоны майора. Однажды Алексеев пешком пришел ко мне, интересуясь участком, но не задал ни одного вопроса и отправился в обратный путь. Лесной медпункт был в двадцати километрах от больницы. Едва Алексеев успел вернуться, как (в тот же день) был арестован приехавшими из Магадана. Алексеев был осужден за убийство жены. Не был ни врачом, ни военным, но успел по фальшивым документам отползти от Магадана до наших левобережных кустов и там спрятаться. Орден, погоны – все было фальшивым.
   Еще раньше на Левый берег часто приезжал начальник санотдела Северного управления. Эту должность (потом) занял пьяница главврач. Приезжий, очень хорошо одетый, раздушенный холостяк, получил разрешение стажироваться, присутствовать на операциях.
   – Решил переучиваться на хирурга, – покровительственно улыбаясь, шептал Пальцын.
   Месяц шел за месяцем, каждый операционный день Пальцын приезжал на своей машине из центра Северного – поселка Ягодный, обедал у начальника, слегка ухаживал за его дочерью. Наш врач Траут обратил внимание, что Пальцын плохо владеет врачебной терминологией, но – фронт, война, все верили и охотно посвящали нового начальника в тайны операции, тем более что такое (диурез). И вдруг Пальцын был арестован – снова какое-то убийство на фронте, Пальцын и не врач, какой-то полицай скрывающийся.
   Все ждали, что с Королевым случится нечто похожее. Отнюдь, всё – и орден, и партбилет, и чин – все было на месте. Вот этот Королев, в бытность главврачом в Центральной больнице, и делал доклад на одной из врачебных конференций. Доклад нового главврача был не хуже и не лучше любого другого доклада. Конечно, Траут был интеллигент, ученик Краузе, правительственного хирурга, когда тот работал в Саратове.
   Но непосредственность, искренность, демократичность находят отклик в любом сердце, поэтому, когда главврач, начальник левобережных хирургов, на научной конференции, собранной со всей Колымы, со смаком приступил к рассказу о хирургическом достижении…
   – У нас один больной кость проглотил – вот такая кость, – Королев показал. – И что вы думаете – извлекли кость. Врачи эти здесь, и больной здесь.
   Но больного тут не было. Вскоре я заболел, был переведен на работу в лесную командировку, вернулся через год в больницу заведовать приемным покоем, начал работать и чуть не на третий день встретил полковника Кононова в приемном покое. Полковник был рад мне несказанно. Начальство все переменилось. Кононов никого знакомого не нашел, только я был ему знаком, и знаком хорошо.
   Я сделал все то, что мог, – снимки, запись к врачам, позвонил начальнику, объяснил, что это и есть герой знаменитой левобережной операции. Все оказалось в порядке у Кононова, и перед отъездом он зашел ко мне в приемный покой.
   Я тебе должен подарок.
   – Я не беру подарки.
   – Ведь я всем – и начальнику больницы, и хирургам, и сестре, даже больным, что со мной лежали, привез подарки, хирургам – по отрезу на костюм. А тебя не нашел. Я отблагодарю. Деньгами, ведь все равно пригодятся тебе.
   – Я не беру подарков.
   – Ну, бутылку, наконец, привезу.
   – И коньяк не возьму, не возите.
   – Что же я могу для тебя сделать?
   – Ничего.
   Кононова увели в рентгенокабинет, а вольная медсестра из рентгенокабинета, приходившая за Кононовым, (сказала):
   – Это ведь военный комиссар, да?
   – Да, райвоенком.
   – Вы, вижу, хорошо знаете его?
   – Да, знаю, он лежал здесь, в больнице.
   – Попросите его, если уж вам для себя ничего не надо, пусть отметит мне в военном билете явку на учет. Я комсомолка, тут такой случай – за триста километров не ехать, сам бог послал.
   – Ладно, я скажу.
   Кононов вернулся, я изложил ему просьбу медсестры.
   – Ну, где она?
   – Вон стоит.
   – Ну, давай билет, у меня с собой штампов нет, но привезу через неделю, буду ехать мимо и привезу. – И Кононов засунул военный билет в карман. Машина загудела у подъезда.
   Прошла неделя – военный комиссар не приехал. Две недели… Месяц… Через три месяца медсестра пришла ко мне для разгрвора.
   – Ах, какую я сделала ошибку! Надо было… Тут какая-то ловушка.
   – Какая ловушка?
   – Я не знаю какая, меня из комсомола исключают.
   – За что же вас исключают?
   – За связь с врагом народа, что выпустила из рук военный билет.
   – Да ведь вы отдали комиссару.
   – Нет, не так было. Я отдала вам, а вы – то ли комиссару… Вот это и выясняют в комитете. Кому я отдала в руки – вам или комиссару прямо. Я сказала – вам. Ведь вам?
   – Да, мне, но я ведь при вас отдал военкому.
   – Ничего этого я не знаю. Знаю только, что случилось ужасное несчастье, меня исключают из комсомола, увольняют из больницы.
   – Надо съездить в поселок, в райвоенкомат.
   – Потерять две недели? Надо было с самого начала так сделать.
   – Когда вы едете?
   – Завтра.
   Через две недели в коридоре я встретил медсестру чернее тучи.
   – Ну что?
   – Военком уехал на материк, рассчитался уже. Теперь у меня хлопоты – новый билет. Я добьюсь, что вас выгонят из больницы, на штрафной прииск загонят.
   – Я-то тут при чем?
   – А кто же? Это ловушка хитрая – так мне и объяснили в МВД.
   Я старался забыть об этой истории. В конце концов, никто меня еще ни в чем не обвинял и на допрос не вызывал, но память о полковнике Кононове окрасилась в какие-то новые тона.
   Внезапно ночью меня вызвали на вахту.
   – Вот он и есть, – кричал из-за барьера полковник Кононов. – Пропустите!
   – Проходите. А говорят, вы на материк собрались?
   – Я собрался в отпуск, но в отпуск меня не отпустили. Я добился расчета и уволился. Совсем. Уезжаю. Заехал проститься.
   – Только проститься?
   – Нет. Когда я сдавал дела, в углу стола нашел военный билет – никак не мог вспомнить, где я его взял. Если бы на твою фамилию, вспомнил бы. А на Левом берегу я с тех пор не был. Вот тут все поставлено. Штамп, подпись, возьми и отдай этой даме.
   – Нет, – сказал я. – Сами ей отдайте.
   – Что так? Сейчас ночь.
   – Я вызову ее сюда из дома с курьером. А передать нужно лично, полковник Кононов.
   – Смотри.
   Медсестра примчалась, и Кононов вручил ей документ.
   – Поздно уже, все заявления я уже подала, меня из комсомола исключили. Подождите, напишите на бланке несколько слов.
   – Прошу прощения.
   И исчез в морозном тумане.
   – Ну, поздравляю. Если бы тридцать седьмой год – вас бы расстреляли за такие штучки, – со злобой сказала сестра.
   – Да, – сказал я, – и вас также.
 
   1970–1971

Рива-Роччи

   Смерть Сталина не внесла каких-нибудь новых надежд в загрубелые сердца заключенных, не подстегнула работавшие на износ моторы, уставшие толкать сгустившуюся кровь по суженным, жестким сосудам.
   Но по всем радиоволнам передач, отражаясь многократным эхом гор, снега, неба, ползло по всем закоулкам поднарного арестантского жития одно слово, важное слово, обещавшее разрешить все наши проблемы: то ли праведников объявить грешниками, то ли злодеев наказать, то ли найден способ безболезненно вставить все выбитые зубы обратно.
   Возникли и ползли слухи классического характера – толки об амнистии.
   Юбилей любого государства от годовщины до трехсотлетия, коронации наследников, смена властей, даже кабинетов, – все это является в подземный мир из заоблачной выси в виде амнистии. Это классическая форма общения верха и низа.
   Традиционная параша, которой все верят, – самая бюрократическая форма арестантских надежд.
   Правительство, отвечая на традиционные ожидания, делает и традиционный шаг – объявляет эту самую амнистию.
   Не отступило от обычая и правительство послесталинской эпохи. Ему казалось, что совершить этот традиционный акт, повторить царский жест – значит выполнить какой-то нравственный долг перед человечеством, что сама форма амнистии в любом ее виде полна значительного и традиционного содержания.
   Для выполнения нравственного долга любого нового правительства есть старая традиционная форма, не применить которую – значит нарушить долг перед историей, страной.
   Амнистия готовилась, и даже в спешном порядке, чтобы не отступить от классического образца.
   Берия, Маленков и Вышинский мобилизовали верных и неверных юристов – дали им идею амнистии, все остальное было делом бюрократической техники.
   Амнистия явилась на Колыму после 5 марта 1953 года к людям, прожившим всю войну в размахах маятника арестантской судьбы от слепых надежд до глубочайшего разочарования – при каждом военном поражении и каждом военном успехе. И не было прозорливого, мудрого, который определил бы, что лучше, выгоднее, спасительнее для арестанта – победы или поражения страны.
   Амнистия пришла к уцелевшим троцкистам и литерникам, оставшимся в живых после гаранинских расстрелов, пережившим холод и голод золотого забоя Колымы тридцать восьмого года – сталинских лагерей уничтожения.
   Всем, кто не был убит, расстрелян, забит до смерти сапогами и прикладами конвоиров, бригадиров, нарядчиков и десятников, – всем, кто уцелел, заплатив полную цену за жизнь – двойные, тройные добавки срока к своему пятилетнему, который арестант привез на Колыму из Москвы…
   Не было заключенных на Колыме, осужденных по пятьдесят восьмой статье на пять лет. Пятилетники – это узкий, тончайший слой осужденных в 1937 году до свидания Берии со Сталиным и Ждановым на даче у Сталина в июне 1937 года, когда были забыты пятилетние сроки и разрешен метод номер три для добывания показаний.
   Но из этого краткого списка крошечной цифры пятилетников не было к войне и во время войны ни одного, кто не получил бы довеска в десять, пятнадцать, двадцать пять лет.
   А те единицы из единиц пятилетников, кто не получил довеска, не умер, не попал в архив номер три, те давно освободились и поступили на службу – убивать – десятником, надзирателем, бригадиром, начальником участка на том же самом золоте и сами стали убивать бывших своих товарищей.
   Пятилетние сроки на Колыме в 1953 году имели только осужденные по местным процессам по бытовым статьям. Таких было очень немного. Им следователи просто поленились пришить, припаять пятьдесят восьмую. Иначе: лагерное дело было так убедительно, так по-бытовому ясно, что не надо было прибегать к старому, но грозному оружию пятьдесят восьмой статьи, статьи универсальной, не щадящей ни пола, ни возраста. Заключенный, отбывший срок по пятьдесят восьмой и оставленный на вечное поселение, ловчил, чтобы его снова закурочили, но по всеми уважаемой – людьми, богом и государством – краже, растрате. Словом, поймавший срок по бытовой статье отнюдь не грустил.
   Колыма была лагерем рецидива не только политического, но и уголовного.
   Верх юридического совершенства сталинского времени – в этом сходились две школы, два полюса уголовного права – Крыленко и Вышинского – заключался в «амальгамах», в склеивании двух преступлений – уголовного и политического. И Литвинов в своем знаменитом интервью о том, что в СССР политических заключенных нет, а есть государственные преступники, – Литвинов только повторял Вышинского.
   Найти и приписать уголовщину чистому политику – и было сутью «амальгамы».
   Формально же Колыма – спецлагерь, как Дахау, для рецидива – равно уголовного и политического. Их и содержали вместе. По указанию сверху. По принципиальному теоретическому указанию сверху, отказчиков-уголовников Гаранин превратил из друзей во врагов народа и судил их за саботаж по 58-й, пункт 14.
   Так было всего полезней. Наиболее крупных блатарей в тридцать восьмом году расстреливали, поменьше – дали за отказы пятнадцать, двадцать, двадцать пять лет. Их поместили вместе с фраерами – пятьдесят восьмой статьей, давая блатарям возможность жить в комфорте.
   Гаранин вовсе не был поклонником уголовщины. Возня с рецидивом была манией Берзина. Наследство Берзина было пересмотрено Гараниным и в этом отношении.
   Как в диаскопе по школьной учебной программе, перед все уже видевшими, ко всему уже привыкшими глазами начальников тюрем, подвижников лагерного дела, энтузиастов каторги, в десятилетие, приклеенное к войне, – от тридцать седьмого до сорок седьмого, – то сменяя, то дополняя друг друга, как в опыте Бича в слиянии цветовых лучей, являлись группы, контингенты, категории заключенных в зависимости от того, как луч правосудия освещал то одну, то другую группу – не луч, а меч, который отрубал головы, самым реальным образом убивал.
   В освещенном пятне диаскопа, которым управляло государство, появлялись арестанты просто – так называемые ИТЛ, не ИТР – инженерно-технические работники, а ИТЛ – исправительно-трудовые лагеря. Но часто сходство букв было сходством и судеб. Арестанты бывшие, бывшие зэка, – целая общественная группа, вечное клеймо бесправия; арестанты будущего – все, чьи дела уже заведены, но не закончены производством, и те, чьи дела еще не начаты производством.
   В шутливой песне исправдомовцев двадцатых годов – первых трудовых колоний – безымянный автор, Боян или Пимен уголовного рецидива, сравнивал в стихах судьбу воли с судьбой домзака, оценивая ситуацию в пользу второго:
 
У нас впереди воля,
А у вас – что?
 
   Эта шутка стала совсем не шуткой в тридцатые и сороковые годы. В высших сферах планировали отправку в лагерь из ссылок, высылок от минус одного до минус пятьсот городов, или, как это называется в инструкциях, населенных пунктов.
   Три привода в милицию по классической арифметике равнялись одной судимости. А две судимости давали юридический повод применить силу решетки, зоны.
   На самой Колыме в эти годы существовали – каждый со своим управлением, со своим штабом обслуги – контингенты А, Б, В, Г, Д.
   Контингент «Д» составлял мобилизованных на урановые секретные рудники, вполне вольных граждан, охраняемых на Колыме гораздо секретней любого Байдемана.
   Рядом с урановым рудником, куда из-за секретности не допускались обыкновенные зэка, был расположен прииск Каторжный. Там не только был номер и полосатая одежда, но стояли виселицы и вершились приговоры вполне реально, с соблюдением всех законностей.
   Рядом с Каторжным прииском располагался рудник Берлага, тоже номерной, но не каторжный, где заключенный имел номер – жестянку, жетон – на спине, где водили под усиленным конвоем с двойным количеством собак.
   Я сам туда ехал, да не доехал, набирали в Берлаг по анкетам. Много товарищей моих попало в эти лагеря с номером.
   Там было не хуже, а лучше, чем в обыкновенном исправительно-трудовом на общем режиме.
   При общем режиме арестант – добыча блатарей и надзирателей, бригадиров из заключенных. А в номерных обслуга была вольная, и в кухню и в ларек набирали тоже вольных. А номер на спине – это дело небольшое. Лишь бы у тебя не отнимали хлеб и не заставляли работать свои же товарищи, палками выбивая результат, необходимый для выполнения плана. Государство просило «друзей народа» помочь физически уничтожить врагов народа. И «друзья» – блатари, бытовики – это и делали в непосредственном физическом смысле.
   Еще тут рядом прииск, где работали приговоренные к тюрьме, но каторга выгоднее – сроки были заменены на «чистый воздух» трудового лагеря. Кто пробыл срок в тюрьме – выжил, в лагере – умер.
   В войну завоз контингента упал до нуля. Из тюрем всякие разгрузочные комиссии отправляли на фронт, а не на Колыму – искупать вину в маршевых ротах.
   Списочный состав колымчан катастрофически падал – хотя никого на Большую землю на фронт не вывозили с Колымы, ни один заключенный не ушел на фронт, хотя, конечно, заявлений искупить вину было очень много – от всех статей, кроме блатных.
   Люди умирали естественной колымской смертью, и кровь по жилам спецлагеря стала вращаться медленней, то и дело давая тромбы, перебои.
   Свежую кровь попытались влить военными преступниками. В лагеря в сорок пятом, в сорок шестом завозили целыми пароходами новичков репатриантов, которых сгружали с парохода на скалистый магаданский берег прямо по списку, без личных дел и прочих формальностей. Формальности, как всегда, отставали от живой жизни. По списку на папиросной бумаге, измятой грязными руками конвоиров.
   Все эти люди (их были десятки тысяч) имели вполне формальное юридическое место в лагерной статистике – безучетники.
   Здесь опять-таки были разные контингенты – простор юридической фантазии тех лет еще ждет своего особого описания.
   Были (очень большие) группы с приговорами-«выписками» вполне формальными: «На шесть лет для проверки».
   В зависимости от поведения судьба такого заключенного решалась целых шесть лет на Колыме, где и шесть месяцев – срок зловещий, смертный. А ведь это были шесть лет, не шесть месяцев и не шесть дней.
   Большая часть этих шестилетников умерла от работы, а кто выжил – были освобождены все в один день по решению XX съезда партии.
   Над безучетниками – теми, кто прибыл на Колыму по списку, – трудился день и ночь аппарат правосудия, приехавший с материка. В тесных землянках, колымских бараках день и ночь шли допросы, и Москва принимала решения – кому пятнадцать, кому двадцать пять, а кому и высшая мера. Оправданий, очищений я не помню, но я не могу знать всего. Возможно, были и оправдания и полные реабилитации.
   Всех этих следственных, а также шестилетников, тоже следственных по сути дела, заставляли работать по всем колымским законам: три отказа – расстрел.
   Они прибыли на Колыму, чтобы сменить мертвых троцкистов или еще живых, но уставших до такой степени, что они не могли выбить не только грамма золота из камня, но и самого камня ни грамма.
   Изменники родины, мародеры наполнили опустевшие за время войны арестантские бараки и землянки. Подновили двери, переменили решетки в бараках и землянках, перемотали колючую проволоку вокруг зон, освежили места, где кипела жизнь – а правильней сказать: кипела смерть – в тридцать восьмом году.
   Кроме пятьдесят восьмой статьи, большое количество заключенных было осуждено по особой статье – сто девяносто второй. Эта сто девяносто вторая статья, вовсе не замеченная в мирное время, пышным цветом расцвела с первым выстрелом пушек, с первым разрывом бомб и стрельбой автоматов. Сто девяносто вторая статья в это время поспешно обрастала, как и всякая порядочная статья в такой ситуации, дополнениями, примечаниями, пунктами и параграфами. Появились мгновенно сто девяносто вторая «а», «б», «в», «г», «д» – пока не был исчерпан весь алфавит. Каждая буква этого грозного алфавита обросла частями и параграфами. Так – сто девяносто вторая «а», часть первая, параграф второй. Каждый параграф оброс примечаниями, и скромная с виду сто девяносто вторая статья раздулась, как паук, и напоминала дремучий лес своим чертежом.
   Никакой параграф, часть, пункт, буква не карал менее пятнадцати лет и не освобождал от работы. Работа – это главное, о чем заботились законодатели.