Правда, есть еще Романовы, крутой и непокладистый род, властолюбцы и завистники, не зря пытался известь их под корень Годунов. Федору-то Никитичу, нынешнему Филарету, издавна мерещился престол, да ведь не до мирских ему вожделений: в постриге заказаны пути к царскому венцу. Однако чадо у него подрастает, и ежели выпадет случай, не упустит его Никитич, за вторым самозванцем, яко за первым, ухоронится, а не упустит, ибо умен и увертлив. Но никакого хода нет ныне у Романова, сам-то он у вора не то в пленении, не то в почете. Вон и верные вести есть, будто его силком с митрополичьего места из Ростова на патриаршье в Тушино пересадили, а воровской патриарх все одно что шут гороховый. Нет, не до затей Романову, быть бы живу. Так и раскладывается: опричь Шуйского, не за кого и держаться. Наипаче и наипаче того Палицын был в полном согласии с Гермогеном. И отнюдь не из льстивого потворства тому, кто, еще будучи казанским митрополитом, приметил и приблизил его, соловецкого изгоя, когда он через некоторое время после ссылки оказался вблизи Казани, в Богородско-Свияжском монастыре. И вовсе не из-за благодарности к духовному владыке, который, став патриархом, напомнил о нем царю и поспособствовал переводу в боголепную Троицу. И уж совсем не из-за приязни к самому Шуйскому, оказавшему великую милость Авраамию за старые его услуги в кознях супротив Годунова. Ох, неуемны в алчбе человеки! Ни един купец не довольствуется прибытком, ни един мних - молитвой. Обретший благо к благу же новое присовокупляет, не рушить, а укрепить свое тщится. Кто же восхочет худшего! При Шуйском Авраамий наконец-то вышел на свою уготованную стезю, ни при ком ином не мыслит ни чести, ни выгоды. Без всяких угрызений совести оставив святую обитель в лихую начальную пору ее осадных бедствований, келарь прочно осел в Москве на богатом троицком подворье, поближе к ожидаемым царским милостям: кто ищет, должен ведать, где искать. Для многих плох Шуйский, а ему хорош. И чем гуще тучи над царем, тем чаще снисходит он до Палицына, его сметки да изворотливости, словно до последнего прибежища. И это на руку келарю: он-то не проворонит случая, дабы обратить его себе на пользу. Не попусту молвят: "Где одному потеря - другому находка". Нет, нисколько в эти роковые дни не жалел Авраамий Шуйского, но и не хотел его свержения: из-под кровли не выбегают на дождь сушиться. Чем дольше длилось молчание, в котором Шуйский не мог не уловить Гермогеновой неприязни и сторожкой выжидательности троицкого келаря, тем большая растерянность овладевала царем. Ему было душно в тяжелых не по весне одеждах, но, перемогая это неудобство, он сидел недвижно и отрешенно, всецело погруженный в свою тоску. Умолив москвичей потерпеть до Николина дня, Шуйский мог надеяться только на чудо. Ни один торговец житом, ни один скупщик не соглашались сбавить высокие цены, как ни просил их царь, и он знал, что с каждым днем положение в престольной будет ухудшаться. А ведь до Николы рукой подать. Скопин-Шуйский с подсобной иноземной ратью едва ли подойдет от Новгорода к Москве даже через месяц. Шереметевское же войско замешкалось в муромских ли, в касимовских ли пределах, не объявившись еще во Владимире. А что до крымского хана, тот, вестимо, и в мыслях не держит прийти на подмогу, напротив, грозит новым разбойным набегом. Страшно и помыслить, что может содеяться вскоре. Не повторится ли годуновское злосчастье? Вот ведь зело умудрен был покойник Борис, да гордыня его сгубила. Воротил нос от бояр. А при венчании-то на царство в Успенском храме рванул ворот рубахи, изрекая прилюдно: "И сию последнюю разделю со всеми!" Пригож, притяжлив был тогда Годунов, сам себе умилялся, в очах слезы блестели. Клялся в запале: "Бог свидетель, никто же убо будет в моем царствии нищ или беден!" Почем зря деньгу раскидывал, всю голь хотел задарить. А свершился великий глад, и Борисова похвальба против него же оборотилась. Сулить сули да оглядывайся. Ох, божье наказанье, куда и метнуться, не ведаешь! Был урок, да не впрок... - Сызнова, поди, налукавил, государюшко? - не почитая в мирской беседе благолепных словес, наконец впрямую спросил царя язвительный патриарх.Того берега отплыхом, а другого не хватихомся. Что посулил-то? Василий Иванович не почел нужным укорить Гермогена за неподобное к нему обращение: груб патриарх, да худа против него не держит. - Самому тебе вдогад, патриарше, - ответствовал Шуйский, чувствуя неуютство под суровым взглядом церковного владыки. - Вопом вопиет изнемогшая Москва, еле унял до малого срока. - Горький бо плод аще помажется медом,- наставительно промолвил патриарх,не отлагает горчины своея в сладость. Хлеб насущный людишкам надобен, а не увещевания. - Все в руце божией. Негде хлеба взяти. - Негде? - патриарх перевел горящий взгляд с царя на Авраамия.- Така пора приспела, что и заповедным поступиться не грех. Келарь потупил очи, будто патриархов намек вовсе его не касался. Зато Шуйского осенило. - А и впрямь, житницы на троицком подворье не початы. Хлеб-то в них, чаю, весь цел. - Троица премного горше лихо сносит, - уклончиво заговорил келарь. - И мне ли у моей братии последнее имати? Доносят из обители, что трупием уж по некуда завалена... Ни царь, ни патриарх не прервали Палицына, пока он рассказывал о бедствиях многострадальной Троицы. Даже сущие мелочи были ему ведомы. Чуть ли не изо дня в день извещал о том келаря его "вскормленник" дьякон Гурий Шишкин, на забывая в своих посланиях наговаривать на старцев, мешающих ему занять сытное место казначея. Авраамий поощрял козни и наветы "вскормленника". Чем больше раздора было в Троице, тем выше становилась цена верности келаря, упреждающего и уличающего перед царем всякую измену и крамолу. Но, одобряя радение Палицына, царь, однако, не задумывался, почему не единожды не пресеклись связи у келаря между осажденной Троицей и запертой Москвой. Мыслил об ином: усердствуя, надеется угодник потерянное в опале и отданное в казну именьице из закладной кабалы вызволить, хоть и заповедано монахам землю в залог брать. Бог бы с ним, от малой убавки государева казна не оскудеет. Однако же мешкал с воздаянием Шуйский, скупясь и на малое. Теперь, слушая келаря, он догадливо вникал в его ловко вплетенные в рассказ сетования о небрежении к нуждам монастыря. - Одним святым Сергиевым духом держится Троица. Аще я умолчу о сем, то камение возопиет, - закончил, тяжко вздохнув, келарь. - Сокрушатися и нам заедино с тобою, - посочувствовал Шуйский, сохраняя печаль на лице, но в голосе его уже не было и следа безысходности.Излияся фиал горести на всякого из нас. Дорога нам Троица, воистину мила, но ей без Москвы не бысть. Воспрянет Москва - воссияет и Троица. Без вспоможения ее не оставим. - Шуйский на мгновение замолк, выпрямляясь и стараясь обрести величественную осанку, словно сидел на престоле.- И тебя, целомудренный Аврааме, за усердие твое отличим, имением поступимся и пошлин своих на нем, по осадному времени, искати не повелим. Всякому способнику нашему воздадим по чести. Токмо... Токмо ныне о Москве пущая наша печаль. - Видит бог,- оборотился к иконам келарь,- на Голгофу, аки и он, иду, у несчастной братии последнее имаю. Пущай на мне будет грех - отворю житницы. Палицын приложил ладонь к глазам, якобы скрывая набежавшие слезы. - Зри, государюшко, сие, подыми очеса и зри, - обратился к Шуйскому помягчевший архипастырь.- Не щадит себя ради благого дела божья-то церковь. Но воспрянувшего духом царя занимало уже только земное. - По былой цене хлеб уступишь, - наказал он келарю. - Льзя ли? Братию же по миру пущу! - воспротивился Палицын, с лица которого сразу сошла херувимская просветленность, и оно напряглось и затвердело. - Сук под собой сечешь, кесарь, - грозно вступился за келаря Гермоген и стукнул посохом об пол. - Жаден ты на свое, да вельми щедр на чужое. Себя подымаешь, а других опускаешь. Доброхотом все одно не прослывешь! - Не повелеваю, а молю, - беззащитно помаргивая глазками, пошел на попятную смутившийся от такой злой отповеди царь, но тут же примолвил твердо: - Воля ваша положить цену, а больше двух рублев за четь никак не можно.- И, вспомнив яростную толпу, вдруг затопал и завизжал: - Вы тоже погибели моей ждете! Глядя мимо царя, патриарх поднялся и стал креститься. - Буди, господи, милость твоя на нас, яко же уповахом на тя!..
   3
   После обеденной трапезы великий государь хотел пройти в опочивальню, но внезапно явился брат - Дмитрий Иванович, тонкогласый, белолицый, с ухоженной бородой, в прошитом золотой нитью блескучем кафтане и польских сапожках на высоком каблуке, не по возрасту и дородству вздорен и вертляв. Он, видимо, упивался своим превосходством, почитая себя вторым человеком после царя, но к тому же прозорливее и расторопнее его. Поэтому невпопад и в по меху докучал советами. По несчастью, не он один. И младший брат, Иван Иванович, которого в народе за малый рост и въедливость прозвали Пуговкой, не прочь был посуесловить, не стеснялся даже наветов. Однако ни тот, ни другой не прославили себя ничем, кроме непомерной спеси, глупой зависти, преклонения перед иноземным, а также позорных поражений, которыми кончались все их воинские подвиги. Воеводами они были такими, что от них даже кони шарахались. - С чем пожаловал не к поре? - недовольно спросил брата уже полусонный Василий Иванович. - Побожусь, в изумление придешь, - наливая в царскую чарку романеи, сказал единокровник. - Недосуг мне, не томи. Ныне все беды на мою голову. - О племянничке твоем речь, о князюшке Михаиле,- с настораживающей вкрадчивостью и едкостью, женоподобно кривляясь, пропел Дмитрий Иванович.Нахваливал ты его: мол, удачлив, и резв, и умен, едина, мол, наша надежа. А сказывали мне, будто стакнулся он со свеями, к коим ты его послал, не ради побиения тушинского вора, а дабы тебя ему с престола сподручней скинути. И еще доносили, рязанец Прокофий Ляпунов, прежний болотниковский-то потворщик, за раскаяние в думные дворяне тобой возведенный, уже принародно его в цари прочит: вот-де такому молодцу, и царем быти! - Напраслина,- вяло махнул длинным рукавом царь, - Моей воле Скопин послушен, мне единому прямит. - А чего ж он в Новгороде-то засел с наемным войском? Не измора ли нашего ждет? - Про князя Михаилу мне все ведомо, не таков он, чтоб мешкать. Скоро на Москве будет. - Вот и оно, что на Москве! Ой не оплошати бы с твоим любимцем-князюшкой! Уж я-то тебе ближе... - Не мнишь ли ты сам соперника в нем? - сверкнул лукавыми глазками царь. Дмитрий Иванович по-бабьи передернул плечами и вспыхнул, словно и впрямь был уличен в нечистом помысле. - Тешься, тешься надо мною! - вдруг визгливо и не в меру возбужденно, с обидчивой уязвленностью и чуть ли не со слезами вскричал он. - Я нежли со злым умыслом к тебе? А ты меня равняти с недозрелым ухапцем! Пошто такая немилость? - Полно, брате,- умиротворил его царь, погладив по руке. - Ступай с богом, не держи на меня обиды. Кто же мне милее-то тебя? Когда успокоенный и довольный Дмитрий Иванович ушел, великий государь еще некоторое время стоял посреди палаты, крепко задумавшись. И единственно отрадной среди тяжких дум его, словно яркая просинь среди обложных туч, была мысль о племяннике. Как изъеденная ржой непрестанных козней, отравленная ядом изворотливости и лжи, рано одряхлевшая от суетных метаний, но все-таки жаждущая покаяния душа тянется к очищению, так и Шуйский льнул к мужественной и чистой молодости своего племянника. Веселый на пиру и удалой в сече, покладистый в дружеском споре и верный в слове, рослый и сильный, тот любил и в других такую же открытость и простосердечие, широту и отвагу. Воля, раздолье, конь и тяжелый палаш, к которому приноровилась его рука,- это была для него истинная жизнь. Душные, жарко протопленные боярские терема, где угрюмо и медленно, как тяжелое яство, пережевывали себя зависть и самодурство, местнические неправды и злоба, вовсе не манили, а, напротив, угнетали его. Но, с отроческих лет привыкнув видеть там ласкового, уступчивого и заботливого в домашнем кругу дядю, он таким и принимал его, не мысля питать к нему никакую неприязнь. И когда доходили до него темные слухи, он, не вникая, пропускал их мимо ушей, как и всякое злословие, которого вдоволь было на Руси. Что бы ни приключалось, царь для него оставался прежде всего почитаемым дядей, и за его честь, ровно как и за честь своего древлего рода, он всегда был готов положить голову. Сам признавался в том. И не единожды доказал свою верность ратными деяниями. Но Шуйский дорожил племянником не только и не столько за это. Стиснутый боярским своеволием и почти смирившийся с ним, подавленный духовно, растерянный от неуспехов, он обнаружил в своем побочном родиче не одни великие ратные задатки, но и прирожденный дар прозорливо мыслить и дерзким, однако разумным решением преодолевать всякую безысходность. Словно хмель, что обвивает здоровое цветущее древо, обретая опору и вытягивая его соки, слабый властитель цеплялся за племянника, питаясь его разумом и стойкостью. Никогда бы Шуйский не сумел уломать боявшихся осложнений с поляками больших бояр, чтобы они дозволили обратиться за помощью к свейскому королю Карлу, если бы его не надоумил и не наставил на это племянник. Самого Шуйского страшила всякая близкая связь с чужеземцами. В правление Годунова он диву давался, как тот ловко налаживал сношения с английской королевой, датским принцем, немецкими торговыми людьми, но втайне осуждал его: оттого одно смущение на Руси. Зело уж по-бесовски непристойно, бойко и разгульно вели себя чужеземцы на Москве в своих срамных коротких одежонках. С блудовскими ужимками распутный наемник из Парижа, Яшка Маржерет чуть ли не на венец царю Борису усаживался, гоголем в царских палатах расхаживал, девок за бока прилюдно пощипывал. Да и то не диво, ежели, по слухам, его король Анри сам бесу и поныне служит, предав свою гугенотскую веру. Ишь, плут, проглаголил: "Париж стоит обедни" - и поцеловал проклинаемый же самим католицкий крыж. Ни святынь своих не почитают, ни самих себя. Некий захудалый аглицкий купчишко эвон что о своем короле Иакове изрек: "Наимудрейший дурень во всем христианском свете". В обычае у них насмешничать, распутству предаваться да насильничать. Гишпанские вон владыки только и знают, что костры палят, по всем своим землям ни про что ни за что тысячами жгут людишек. Чего уж их судить! Великий Рим в смраде погряз, поганых иезуитов расплодя. Довелось Шуйскому зреть их злодейские лики при Гришке Отрепьеве: одним обличьем устрашают. Вся зараза, вся погань нечестивая, того и жди, Русь затопит. А ей бы, матушке, покоя да тишины ноне. Но как запереться? Как отгородиться? Непонятная, странная, чуждая жизнь вершится там, за пределами его царства, насылая нехристей и нечестивцев, проходимцев и разбойников, отравителей-лекарей и воров-самозванцев. Немало пришлось претерпеть Шуйскому от их нашествий. Числа нет надругательствам над ним, но одно он твердо в памяти держит. Уже на третий день после вступления в престольную первого самозванца Василий Иванович был схвачен, ибо признал в мнимом Дмитрии расстригу Отрепьева и, не стерпев, шепнул о том близким людям. Послухи донесли самозванцу. Не ждал пощады Шуйский, ведь не кто иной, как он, был с дознанием в Угличе, видел подлинного мертвого царевича. И опять же именно он был окольно посвящен в заговор Романовых против Годунова, сталкивался у них с подставным человеком, которого позже углядел уже в монашеской рясе в Кремле у Чудова монастыря да и в годуновской думе видывал подле патриарха Иова. Ох, как опасен был для расстриги Шуйский! И повели его, злосчастного, к плахе на Пожар. Грешил тогда Василий Иванович на своего женоподобного братца: болтлив ведь не в меру и наверняка первым слушок о тайных признаниях единокровника по Москве разнес. Но чему быть - того не миновать. Стояли они рядом с братом на помосте, дрожмя дрожали, сам-то он изо всей мочи крепился - на миру смерть красна, а брата, которого привели на позор лишь, перекосило всего, рыдал навзрыд, как баба, из отверстого рта слюна по бороде тянулась. Жалок человек во страхе. Однако все обошлось только одним испугом. Хитер был расстрига, перед народом себя милосердным ставил, а Шуйских острасткой молчать понудил. Ведал, что им этого довольно, чтоб на рожон не лезли. И ведь приблизил к себе злодей, обласкал, умаслил, на свою кривду повернул. А страх-то и посейчас живет. Братцу Дмитрию Ивановичу что - не ему за государство ответ держать! Все как с гуся вода. Опять никоторого в нем удержу, по Москве привык всякие слухи пускать. Вот и эту нелепицу о Михаиле в уши напустил. Неужто по сатанинской завидке? Но ведь и сам государь не может избавиться от нескончаемого беспокойства, даже получая благие вести из Новгорода. Чувствует, не вытащил его племянник из трясины, а ввергнул в новую. Молодому все нипочем, а старому во все стороны поглядеть надобно, стремглав да впопыхах дела вершить не подобает. В позапрошлую осень прибыли в Москву польские посланники, заключил с ними Шуйский перемирие почти на четыре года. В условиях оговорили, что Жигимонт отзовет всех поляков от тушинского вора и оба государя не прибегнут впредь к помощи супротивников того и другого. По совету же Скопина, Василий Иванович опрометчиво вступил в связь со злейшим врагом Жигимонта свейским Карлом,- чтоб бес его задавил! - и тем обрек себя на разрыв с Речью Посполитой, хотя и было оправдание: поляки остались в Тушине, ослушавшись своего короля. Ох, завел в дебри, запутал племянничек! Того и жди ныне от Жигимонта пакости. Ведь сказано: кую чашу прочим наполняют, сами ту же испивают. Но не ядовит ли сей мед? И такой ли уж праведник Михайло, каким себя являет? Ох не оставляли Шуйского недобрые предчувствия. Да вот еще эти грозные знаки явились, эти зловещие приметы. В прошлом годе по осени среди полуночи услышано было псаломное пение с жалобными причитаниями и плачем в пустом храме архистратига Михаила (Михаила!), усыпальнице царской. А намедни, тоже в ночи, сама собой возжглась свеча в церкви Рождества Богородицы да и потухла от ветра, что дохнул в двери. Не близкую ли погибель вещают чудеса?.. Одиноко и бесприютно государю. Направился было на женскую половину к благоверной своей Марье Петровне, но, замедлив шаги, раздумал: нечего своими страхами тоску наводить, ей и своих небось хватает - родила дочь да та сразу преставилась. В опочивальне Шуйский с вожделением оглядел постель: одна ему ныне услада. И впрямь не могла она не манить. На витых столбиках с золотыми шарами поверху широко раскинулся камчатный полог, на камчатных же занавесях ярко пестреет золотое шитье - искусно вышитые диковинные звери и травы. Сверкают по бокам опрокинутыми золотыми кубками тяжелые кисти. Пышная перина вздымается и дышит как опара. Нарядное одеяло с соболиной опушкой густо расшито причудливыми золотыми и серебряными листьями и уже откинуто, приставлена к постели покрытая красным сафьяном скамеечка. Сладок тут сон, блаженно забытье! Стягивая с царя сапоги, молоденький спальник робко промолвил: - Не гневись, осударь, за вольность. Стольник князь Митрий Пожарский просил до тебя довесть, что уже пять ден у крылец толчется, твоего слова дожидаючись. - Не докучай, не к спеху, - зевнув, расслабленно отмахнулся Шуйский.- Чин не велик - погодит. Засыпая, он внезапно обеспокоился: скоромное ел, а не помыслил, постная ли ныне среда либо четверг. И успокоился, вспомнив, что четверг. - Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй мя,- прошептал он, спокойно засыпая.
   4
   Бранясь про себя, раздосадованный князь Дмитрий Михайлович Пожарский шел через площадь к привязи, где стоял его конь. Не привечали князя на царском дворе. Не надобен был. И не уразуметь, за что такая напасть. Может, все немилости от козней боярина Лыкова, который давно затаил на Пожарских обиду? Еще при Годунове мать Дмитрия Михайловича - княгиня Мария - была в большой ссоре с его матерью. Видно, так: верный человек шепнул вечор стольнику о злой на него лыковской челобитной царю. Но сам Лыков не шибко льнет к Шуйскому, а поговаривают, все в тушинскую сторону поглядывает. Мог ли царь не ведать того и не презреть лыковского поклепа? Верно, промолчал бы Лыков, если бы не успех Пожарского под Коломной. Невелика победа, а все же почести сулила. Однако даже слова доброго не сказано за это. Других же и за меньшее отличают. Еще с осени тушинские ватаги начали брать Москву в кольцо. Гетман Ружинский отрезал от нее запад. Сапега, осадивший Троицу, лишил престольную помощи с севера и Замосковья. Незанятой осталась одна коломенская дорога, по которой двигались обозы с рязанским хлебом. Но и эта тонкая ниточка была непрочной: тушинцы уже не раз подступали к Коломне. Не найдя никого из незанятых воевод, Шуйский поневоле вынужден был искать пригодного бывалого воителя среди стольников. Пожарский кстати пришелся, ибо ранее воевал в годуновских полках на литовском рубеже и ни в каких шатостях замечен не был. С радостью получил свой долгожданный первый воеводский чин Дмитрий Михайлович. Посланный с небольшим отрядом в Коломну, он рьяно взялся за дело. Князь решил не ждать прихода врага под защитой крепостных стен, а упредить его. Ранним утром, на зорьке, в тридцати верстах от города ратники Пожарского внезапно напали на беспечно подступающих тушинцев и наголову разбили их. Однако никакой отрады не принесла победа не только Пожарскому, но и самой Москве. Появилась брешь и затянулась. А что еще мог сделать князь со своим невеликим войском? Только, всполошив врага, вернуться восвояси. Ведь вскоре подоспели большие тушинские силы, и лихой Андрей Млоцкий все же наглухо осадил Коломну. Последняя ниточка порвалась. Не оставалось и у Пожарского надежды на то, что получит рать покрепче и с ней сызнова ринется в сечу. Что он для Шуйского? Жалкий слуга государев, захудалый князь, неудачливый стольник. Ведь любо быть стольником в юные двадцать лет, а после тридцати зазорно. Да, давно уж Дмитрий Михайлович в самой зрелой поре и время ему достойные дела вершить... Крепко задумавшись, Пожарский чуть не натолкнулся на здоровенного детину в рубище. Низко склонясь, он что-то искал в грязи. Его хватал и теребил за рукав убогий человечишко с несоразмерно большой головой, торопливо приговаривал: - Брось-ка, брось копошиться, невелика утрата... Детина подразогнулся, отстранил человечка, без гнева пригрозил: - Ужо задам тебе, Огарка. Ух, задам! Чай, знать: не стронусь отселе, покуда не сыщу. Поодаль наблюдали за ними праздные стрельцы Большого стрелецкого приказа, охранявшего царские покои, посмеиваясь, переговаривались. - Чего сермяжник рылом-то в жиже увяз? - А утресь, егда народишко к государю попер хлеба просить, тута он в скопище ладанку обронил, вот и выискивает. - Давно уж шарит? - Да я с полдни зрю: все мыкается. - Ну и дурень. - Сермяжник-то? - Сермяжник чего! Ты дурень. Неча тебе делать, глазеешь попусту. - А небось отыщет. Вишь, прыткий! - Ефимок серебряный немецкий даю - не отыщет! Неужли отыскать? Тута тыщи протопали. Да, может, кто уже и подобрал... Пожарский тоже приостановился, но не ради досужего любопытства. Приглянулся ему крутоплечий ладный детина, который и в рубище имел богатырский вид и отличен был той особой лепотой, о которой испокон слагаются на Руси песни. Русоголов, круглолиц, голубоглаз, статен, могуч чем не сказочный удалец! - Сыскал-таки,- вдруг разулыбался во весь рот детина, поднимая из грязи темную пластинку с оборванным шнурком.- Убился бы, ежели бы не сыскал! Мамка сама мне на шею вешала, благославляла: на удачу, мол. Он тут же стал бережно, как великую драгоценность, обтирать пластинку подолом грязной рубахи. И было в лице его столько света, что не сводящий с него глаз человечек попросил: - Покажь-ка! Молодец протянул ему находку. - Ишь ты, образок! Казанска божья матерь. Ну, Фотинка, те завсегда удача. А среди зевак-стрельцов началась шумная перебранка. - Давай! - требовал один. - Чего давай? - Ефимок-то. Сулил, чай. - А по загривку не хошь? Бранясь и хохоча, стрельцы отправились на новое зрелище к разбойному приказу, перед входом которого на скамьях секли кнутами татей. Пожарский шагнул к рассиявшемуся детине. - Отколь будешь, молодец? Не здешний, гляжу. - Балахонский я. С Волги. - У меня хочешь служить? Ратному делу обучу. Детина удивленно посмотрел на князя, но промолчал. Зато вступил в разговор человечек: - На что нам служба? Под кабальную запись попасти? Мы вольные молодцы! - Службе у меня - не кабала. Неволить не стану. Жаль, что не пойдешь: честных да крепких мужей ныне мало. - Дак пооглядеться у тебя надоть, - наконец смущенно вымолвил детина. - Добро! На том и поставим.
   5
   С трудом выбравшись из тушинского лагеря, Фотинка с Огарием не знали, куда податься. Всюду грозные заставы, в окрестных селениях неспокойно. В глухих же починках, где войск не стояло, свирепые мужики, натерпевшиеся лиха от всяких бродяг и разбойников, не подпускали пришлых даже к воротам, гнали взашей. Лишь один мужик сжалился и пустил их на ночь. Был он вял, тих, безропотен, глаза тусклые, волосы будто пеплом припорошенные. Впустил гостей и сел убито на лавку, как сидел, видно, и до этого: понурив голову, не говоря ни слова, словно в избе никого не было. Не иначе тяжкое горе отстранило его от всего вокруг. Лишь когда гости, не решаясь ни о чем спросить его, улеглись на полу, хозяин тихим, заупокойным голосом поведал им свою беду. - Окаянные ляхи вконец допекли. Животину всю прибрали, жито вымолотили, а что в скирдах было, пожгли. Вчистую обездолили. По сусекам останнее соскреб - до весны и дожити не помышляю. Да я-то что? Сына нечестивцы в свои таборы сволокли, а невестку проклятый пан Мушницкий насильством взял. Загубил бабенку. Намеднись из петли ее вынул, схоронил кое-как. Мне уж и самому белый свет не мил. Видать по всему, бог судил тоже преставиться... На рассвете, тихо покинув мужика, обессиленные, изголодавшиеся, продрогшие до костей, побрели они дальше и остановились в лесистом долу. Скукожившись под старой елью, безразлично молчали. Полдневное солнце весело искрило снега, блескучий иней сыпался с веток, звенькали хлопотливые синицы-московки, перелетая с куста на куст, и Фотинке, уже не чувствующему от стужи тела, хотелось навеки остаться тут. - Околеем ведь, Огарка,- непослушными черными губами прошептал он.- Пойдем куды-нито. - Погодим,- отозвался приятель.- Все одно тоже не будет. А в лепоте такой и околеть сладко. - Еще чего, околеть! - запротивился, встряхиваясь, детина. - Ну-ка, подымайся! Куды подадимся-то? - Опричь Москвы боле некуда. Тамо всякая щель своя, найдем кров до весны... - с неохотой и не сразу поднимаясь, ответил ему Огарий.