- Здорово пришлось нам потрудиться, пока мы убедили Государя сменить Поливанова.
   Сам ген. Шуваев принял назначение покорно, со страхом и смирением. Сил своих он не преувеличивал, недугом самолюбия не страдал. Я уверен, что, если бы он не смотрел по-солдатски на свой долг, он отказался бы от предложения. Теперь же он считал себя обязанным исполнить царскую волю.
   Медовый месяц Шуваева был короток. В нем очень скоро окончательно разочаровались и Государь, и Свита, а затем и в Думе его высмеяли. Очень скоро в Свите не иначе, как с насмешкой, стали отзываться о новом военном министре, сделав его мишенью для своих шуток и острот. Не блиставший умом, простодушный и по-солдатски прямолинейный Дмитрий Савельевич давал достаточно материала для желавших поглумиться над ним. В первый же месяц стало видно, что дни нового министра сочтены.
   Вскоре после назначения ген. Шуваева военным министром, между мною и им произошло небольшое недоразумение.
   В бытность мою священником Суворовской церкви, к числу самых усердных богомольцев, посещавших эту церковь, принадлежала семья статского советника Лихтенталя.
   Она состояла из мужа, чиновника министерства путей сообщения, жены и четырех детей: двух мальчиков и двух девочек. Отец являлся в церковь сравнительно редко, но мать с двумя мальчиками и младшей дочерью не пропускала ни одной службы. При этом дети питали {56} какое-то особое теплое чувство ко мне. После каждой службы они дожидались, пока я выйду из церкви, и затем провожали меня до дверей моей квартиры. Я тоже полюбил этих деток. Назначение меня протопресвитером разъединило нас: мы уже виделись редко.
   Летом 1916 года, в один из моих приездов в Петроград, ко мне явился юноша, в котором я с трудом узнал своего прежнего любимца - старшего Лихтенталя. В это время он был студентом Петроградского Политехнического института. Лихтенталь прямо начал с того, что он пришел ко мне, как к "своему батюшке", и что только я один могу помочь его горю. А горе его заключалось в следующем. Он желает поступить в военное училище, а его младший брат, окончивший в этом году курс среднего учебного заведения, - в Военно-медицинскую Академию. И тому, и другому отказано в приеме, ибо отец их - крещеный еврей. Они просили военного министра, - тот тоже отказал. Теперь вся их семья умоляет меня просить милости Государя. При этом Лихтенталь передал мне письмо его отца.
   Сообщение моего любимца об его еврейском происхождении явилось для меня совершенной неожиданностью. Я знал эту семью в течение десяти лет, всегда любовался их искренней набожностью, скромностью и вообще прекрасной настроенностью; несколько раз у них на квартире служил молебны; знал, что глава семьи - статский советник. И вдруг эта семья оказывается не имеющею всех прав российского гражданства. Мне стало невыразимо жаль их. Жалость моя еще более усилилась, когда я прочитал письмо отца-Лихтенталя.
   Из этого письма я узнал, что, еще будучи студентом университета, он поступил в семью известного писателя Михайловского (Как будто не ошибаюсь; если не у Михайловского, то у другого какого-то известного нашего писателя) гувернером, скоро сроднился с этой семьей и, кажется, под ее влиянием принял христианство, порвав решительно {57} всякую связь с еврейством. Потом он женился на интеллигентной, глубоко верующей, коренной русской девушке, с которой в мире и любви дожил до настоящего времени. Служба его проходила в министерстве путей сообщения, где он дослужился до чина статского советника. Насколько я знал его, он представлялся мне дельным и очень скромным работником. Работал он очень много, довольствовался сравнительно малым заработком. Жили Лихтентали скромно, почти бедно.
   Неудача, постигшая его сыновей, совсем обескуражила старика.
   - "За что карают моих детей? - писал он мне. - Если я виновен в том, что родился евреем, пусть наказывают меня. Но за что страдают мои дети? Я честно служил Родине, я и детей своих воспитал честными, русскими. И теперь кладут на них пятно, лишая прав русского гражданства. Помогите снять с них этот позор! Облегчите мою душу!"
   Такое письмо не могло не взволновать меня. И я пообещал юноше ходатайствовать перед Государем.
   В Ставке в это время в числе флигель-адъютантов был князь Игорь Константинович, с большой любовью относившийся ко мне. Прибыв в Ставку, я рассказал ему историю Лихтенталей, передал ему письмо старика с прошением на высочайшее имя и просил его, выбрав подходящее время, доложить обо всем Государю.
   На другой день после завтрака Государь спрашивает меня:
   - Вы хорошо знаете братьев Лихтенталей? Действительно они - хорошие юноши? Я рассказал Государю об их отношении к Церкви, ко мне, обо всей их семье.
   - Я прикажу, чтобы их просьба была исполнена. Можете уведомить их об этом, - сказал Государь, выслушав мой доклад. Я не верил счастью...
   {58} Через несколько дней после этого приехал в Ставку военный министр.
   Мы встретились с ним на высочайшем завтраке. Поздоровавшись со мной, он сразу набросился :
   - Что вы сделали? Вы подвели Государя! Это возмутительно!
   - В чем дело? - спокойно спросил я.
   - Да с вашими Лихтенталями, - гневно ответил он. - Вы знаете: несколько дней тому назад вел. княгиня Ксения Александровна обращалась к Государю с такой же точно просьбой, как и ваша, и он ей отказал. Государь отказал родной сестре, а вашу просьбу исполняет. Разве возможно это? Этого не будет!
   - Чего вы, Дмитрий Савельевич, волнуетесь? - с прежним спокойствием возразил я. - Я Государя не неволил исполнять просьбу Лихтенталей, а лишь просил его за лично мне известных, безусловно добрых людей. Государь мог уважить или не уважить мою просьбу, как и теперь волен изменить данное мне обещание. Наконец, если и Государю моя просьба неприятна, я готов взять ее обратно.
   - Я передоложу это дело, и разрешение будет отменено, - сказал Шуваев.
   - Сделайте одолжение, - ответил я.
   Вечером перед обедом я подошел к Шуваеву.
   - Ну, что - передокладывали? Что Государь? - спросил я.
   - Государь остался при прежнем решении, - уже спокойно ответил милый старик. Конечно, этот инцидент ни на йоту не нарушил наших добрых отношений.
   Кажется, в ноябре ген. Шуваев был заменен генералом Михаилом Алексеевичем Беляевым, "мертвой {59} головой" (Я его знал по Русско-японской войне, когда я был главным священником I-й Манчжурской армии, а он начальником канцелярии командующего этой армией. Тогда все считали его трудолюбивым, исполнительным, аккуратным, но лишенным Божьего дара, острого и широкого кругозора работником, часто мелочным и докучливым начальником. Таким он остался и до последнего времени. В военные министры он, конечно, не годился.),
   как называли последнего в армии. Мне думается, что главную роль в отставке Шуваева сыграла свита. Он не сумел заставить свиту ни уважать его, ни даже считаться с ним. Место прежнего восхищения честным и неподкупным ген. Шуваевым тут скоро было занято полным разочарованием, сопровождавшимся постоянной критикой всех действий, каждого шага неудавшегося министра. В конце концов, вышло так, что свалили Шуваева те же, что и вознесли его.
   Кто помог Беляеву взобраться на министерский пост, - затрудняюсь сказать. Для царской свиты он как будто был чужим и малоизвестным человеком. Утверждали, что он был близок к компании Вырубовой и что назначению его способствовала Императрица. Отношение ставки к новоизбранному военному министру было отрицательным. Тут новый выбор считали хуже предшествовавшего.
   Летом 1916 года польский вопрос снова привлек к себе особенное внимание. Как известно, еще в августе 1914 г. вел. князь Николай Николаевич обратился к польскому народу с многообещающим воззванием. После этого Польша принесла новые жертвы, не изменив России. Но обещания остались обещаниями. Иначе действовали немцы. Заняв Польшу летом 1915 года, они вскоре затем предоставили ей автономные права.
   Русскому влиянию в Польше стала грозить серьезная опасность. Тогда засуетились и наши. В первых числах июня 1916 года в Ставку прибыл министр иностранных дел С. Д. Сазонов {60} со специальной целью добиться окончательного решения польского вопроса. Насколько я помню, проектировалась свободная Польша под протекторатом России, с общими армией, иностранной политикой, судом, финансами, почтой и железными дорогами. Сазонов заходил и ко мне, знакомил меня с проектом нового устройства Польши и просил, если представится случай, поддержать перед Государем этот проект. Как и раньше, Государь был на стороне дарования льгот Польше; Императрица стояла за сохранение status quo. Однако, Сазонову удалось временно одержать победу, хотя, как увидим дальше, бесплодную и дорого обошедшуюся ему.
   Как сейчас представляю следующую картину.
   29-ое июня, праздник Св. Ап. Петра и Павла. Высочайший завтрак сервирован в палатке в саду. В ожидании выхода Государя тут уже собрались все приглашенные и среди них польский граф, - кажется шталмейстер Велепольский. Минуты за две до выхода Государя приходит министр С. Д. Сазонов, с портфелем в руке, раскрасневшийся, взволнованный. Он явился к завтраку прямо с доклада у Государя. "Поздравьте меня: польский вопрос разрешен!" - обращается ко мне Сазонов, протягивая руку. Только я ответил: "Слава Богу", как вошел Государь и направился прямо к гр. Велепольскому. Я расслышал слова Государя, обращенные к графу: "Вопрос разрешен, и я очень рад. Можете поздравить от меня ваших соотечественников". Сазонов сиял от радости. Оставалось, таким образом, заготовить манифест и объявить народу. Но вместо манифеста получилось нечто иное, для всех неожиданное...
   Сазонов из Ставки, чуть ли не в тот же день, уехал в Петроград, а оттуда в Финляндию, чтобы отдохнуть после выигранного "сражения". А 7-го или 8-го июля примчалась в Ставку Императрица и... перевернула все.
   С. Д. Сазонов был уволен от должности министра {61} иностранных дел. Заступничество за него Бьюкенена и Палеолога (Английский и французский послы.) не помогло делу. Министром иностранных дел был назначен Б. В. Штюрмер (Министром Вн. дел на место Штюрмера был назначен министр юстиции А. А. Хвостов, а министром юстиции А. А. Макаров. В конце сентября Хвостов был заменен Протопоповым.). Никаких манифестов по польскому вопросу не последовало. Поляки остались с одним поздравлением.
   В Ставке знали, что Сазонов слетел из-за польского вопроса; знали и то, что польский вопрос провалился, вследствие вмешательства Императрицы. Изменение принятого Государем и объявленного им решения мало кого удивило. Удивило всех другое - это назначение министром иностранных дел Штюрмера, никогда раньше не служившего на дипломатическом поприще и не имевшего никакого отношения к дипломатическому корпусу. Когда в штабной столовой Ставки за обедом заговорили о состоявшемся новом назначении Штюрмера, ген. Алексеев заметил:
   - Я теперь не удивлюсь, если завтра Штюрмера назначат на мое место начальником штаба.
   Сказано было это с раздражением и так громко, что все могли слышать. Мы вступили в такую полосу государственной жизни, когда при выборе министров близость к Распутину ставилась выше таланта, образования, знаний, опыта и всяких заслуг. Штюрмер был другом Распутина... И этим компенсировал всё... Теперь Штюрмер был всесилен. С января он состоял председателем Совета Министров.
   Умный и прозорливый старик Горемыкин для курса данного времени оказался непригодным.
   В июле месяце в Петроград приехал Греческий королевич Николай. Германофильство Греческого короля {62} Константина, зятя Императора Вильгельма, во время войны возбудило большие опасения не только в русском обществе, но и в самой Греции. Королевич Николай прибыл теперь в Петроград с целью не только реабилитировать своего брата в глазах Государя, но и обеспечить ему поддержку России, в случае волнений в Греции. Положение королевича Николая в России оказалось незавидным. Ему на каждом шагу подчеркивали вероломство его брата. Даже близкие его сторонились. Я проезжал станцию Жлобин, когда там встретились два поезда: королевича Николая, шедший из Киева, и вел. князя Бориса Владимировича, шедший в Киев. Мне там рассказывали, что поезда бок о бок простояли что-то около полутора часов, но вел. князь, на сестре которого был женат королевич Николай, демонстративно отказался навестить его.
   В половине июля, в одно из воскресений, я служил литургию в Павловском дворце, а потом завтракал у князя Иоанна Константиновича, которому королевич Николай приходился двоюродным братом. За столом говорили о греческом госте с большой холодностью, если не сказать - с пренебрежением. Говорили, что и у царя королевич Николай встретил не особенно теплый прием. Общество тогда горячо приветствовало курс, взятый в отношении представителя, хоть и родственного нашему двору, но враждебного России короля.
   В начале июля я был приглашен в Киев на освящение нового военного (для убитых на войне) кладбища. Идея устройства такого кладбища принадлежала генералу Н. И. Иванову. Им же были найдены и нужные средства. Естественно, что собираясь, с разрешения Государя, уезжать в Киев, я, после царского завтрака во дворце, спросил Николая Иудовича:
   - А вы поедете на освящение?
   - Да, я хотел бы поехать, но Государь не говорит об этом ни слова, ответил обиженным тоном старик.
   {63} - Государь может не догадаться о вашем желании. Вы бы сами напомнили ему, - возразил я.
   - Нет, нет! Если Государь сам не прикажет мне, я напоминать ему не стану. Государь знает, что устройство кладбища - мое дело, - запротестовал Николай Иудович.
   Тогда я решил разрешить вопрос. Подошедши к Государю, я прямо обратился к нему:
   - Ваше величество! Завтра я уезжаю в Киев на освящение нового военного кладбища. Может быть, вы признаете возможным разрешить и Николаю Иудовичу отбыть туда же. Он ведь инициатор и устроитель этого кладбища.
   - Ну, конечно! - ответил Государь и, подошедши к Николаю Иудовичу, сказал ему:
   - Вам следовало бы вместе с о. Георгием проехать в Киев на освящение кладбища. Вы ничего не имеете против этого?
   - Слушаю, ваше величество, - ответил Николай Иудович.
   На другой день мы - Николай Иудович и я - в его вагоне отбыли в Киев. Вместе с нами ехал состоявший при Николае Иудовиче, полк. Б. С. Стеллецкий.
   Часов в 10 вечера Николай Иудович улегся спать. А я с полк. Стеллецким беседовали за полночь.
   Говорили о многом, но у меня ярко запечатлелась одна часть нашей беседы.
   - Позвольте мне быть совершенно откровенным с вами, - обратился ко мне полк. Стеллецкий.
   - Пожалуйста, - ответил я.
   - Я вас очень обвиняю в том, что вы не пользуетесь настоящим своим положением и не делаете всего, что могли бы сделать, - начал Стеллецкий. Вы {64} могли бы быть всемогущим. Разве вы не видите, как Государь относится к вам. Когда он выходит к завтраку, он ищет глазами прежде всего вас, он к вам всегда исключительно внимателен, он не отказал бы вам ни в какой просьбе.
   - Царское внимание и помощь мне в делах моей службы я глубоко ценю и никогда их не забуду. Но эксплоатировать царское внимание и мешаться в дела чужие я не могу, - ответил я.
   На другой день мы присутствовали на освящении, которое совершал еп. Василий, ректор Академии. Я сослужил ему и приветствовал речью прибывшую на торжество Императрицу Марию Федоровну.
   В конце августа слетел с своего поста обер-прокурор Св. Синода А. И. Волжин.
   Честный, прямой и благородный, он, как мы видели, не пошел по пути компромиссов и этим сразу восстановил против себя "Царское". Что он отказался от знакомства со "старцем" и уклонился от визита Вырубовой, уже одного этого там не могли простить ему. Но он, кроме того, вел борьбу не на жизнь, а на смерть с митрополитом Питиримом. При поддержке своих верных друзей, как и надо было ожидать, митрополит Питирим победил.
   Упорные слухи об уходе Волжина начали распространяться, по крайней мере, за месяц до отставки его. Как только запахло трупом, начали слетаться "орлы". Надо сказать, что в виду "средостения" между царем и обер-прокурором, еще более усилившегося после того, как рука об руку со "старцем" пошел Петроградский митрополит, обер-прокурорское кресло стало особенно жестким и даже опасным. Честных и сильных людей привлекать оно не могло.
   Зато к нему потянулись ничтожества, сильные своей беспринципностью и угодливостью, понявшие, что и они теперь могут попасть в {65} разряд министров. Все эти искатели приключений теперь бросились к митрополиту Питириму, уверенные, что выбор нового обер-прокурора будет всецело зависеть от связанного тесной дружбой со "старцем" и пользующегося беспримерным доверием "Царского Села", Петроградского митрополита. Теперь в гостиной митрополита пресмыкались: чуждый не только духовному, но и военному делу, делавший карьеру на каких-то сомнительной учености занятиях, генерал от артиллерии Н. К. Шведов (В августе ген. Шведов заезжал ко мне и очень долго доказывал, что он большой знаток церковных дел и чуть ли не больше всего читает церковные книги. На всякий случай, он и меня хотел убедить, что из него вышел бы очень хороший обер-прокурор. Ген. Н. И. Иванов рассказывал мне, что ген. Шведов настойчиво предлагал ему познакомить его с Распутиным. Сам он для "старца" был свой человек. Ген. Шведов сумел понравиться царице. Последняя 17 сентября 1915 г. писала своему мужу:
   "вместо Самарина есть другой человек, которого я могу рекомендовать, преданный, старый Н. К. Шведов, - но, конечно, я не знаю, найдешь ли ты, что военный может занимать место обер-прокурора Синода. Он хорошо изучил историю Церкви, у него известная коллекция молитвенников - будучи во главе Академии по востоковедению, он также изучил церковь - он очень религиозен и бесконечно предан (называет нашего друга "Отец Григорий"), и говорил хорошо о нем, когда он виделся и имел случай разговаривать со своими учениками в армии, куда он ездил повидаться с Ивановым. Он глубоко лойялен - ты знаешь его гораздо лучше, чем я, и можешь судить, вздор ли это или нет, - мы только вспомнили о нем потому, что он очень хочет быть мне полезным, чтобы люди меня знали и чтобы быть противовесом "некрасивой партии" - такой человек на высоком месте полезен, но, повторяю, ты знаешь его характер лучше, чем я" (Письмо Императрицы Александры Феодоровны к Императору Николаю II, Т. I, стр. 250).
   Императрица очень неудачно рекомендовала ген. Шведова в обер-прокуроры Синода. Распутинец Шведов был слащавой и бесцветной личностью, совсем негодной для такого поста.), один совсем небольшого ранга, но большой канцелярии чиновник, с титулом и очень знатным родством {66} (Жевахов), и директор Петербургских высших женских курсов, "славившихся", как рассказывали тогда, большой распущенностью, Николай Павлович Раев. Все три претендента на обер-прокурорское кресло были верными распутинцами.
   Ближе всех к митрополиту Питириму был Раев, ибо в свое время теперешний митрополит пользовался покровительством его отца, Петербургского митрополита Палладия (Раева), выдвинувшего Питирима, когда он был архимандритом, на пост ректора Петербургской Духовной семинарии.
   Н. П. Раев раньше не служил в духовном ведомстве. Вся его служба прошла на педагогическом поприще. Близость его к Церкви выражалась лишь в том, что отец его (? 6 дек. 1898 г.) когда-то был Петербургским митрополитом. О занятии обер-прокурорской должности год тому назад Н. П. Раев, уже близившийся к преклонному возрасту (ему тогда было за 60 лет), не мог и мечтать. Подготовки к несению ее, как и достаточных для столь высокого поста качеств и дарований, он не имел. Но... из трех "орлов" он всё же был лучший. Для видимости же ухватились за его родство с митр. Палладием, обеспечивавшее будто бы ему большое знакомство с церковною жизнью, и серьезное понимание ее нужд. Императрицу это окончательно подкупило. И Раев стал обер-прокурором.
   Во время пребывания Императрицы в Ставке в сентябре 1916 года я в беседе с нею после одного из высочайших завтраков, коснулся церковных дел. Зная, что Императрица искренне и серьезно интересуется всем, касающимся церкви и религиозно-нравственного воспитания народа, я заговорил о настроениях в нашей церковной жизни, о необходимости неотложных и решительных исправлений и улучшений в системе церковного управления, церковной дисциплины, церковного {67} законодательства, приходского, школьного дела, о необходимости принятия скорых и настойчивых мер к проведению в жизнь таких улучшений. Императрица внимательно выслушала меня, согласившись с моими наблюдениями и доводами и... поручила мне с моими думами обратиться к новому обер-прокурору.
   - Он человек чрезвычайно умный, отличный администратор: он бесподобно поставил женские курсы (И первое, и второе было совершенно ошибочно: Раев не отличался ни умом, ни административными способностями; курсы его были скорее плохими, чем хорошими.), кроме того, он прекрасно знает церковную жизнь, - ведь отец его был митрополитом, - добавила мне Императрица.
   Мне оставалось откланяться и исполнить затем царское поручение.
   23 сентября я присутствовал на заседании Св. Синода и тут впервые увидел Раева. В парике ярко черного цвета, с выкрашенными в такой же цвет французской бородкой и усами, с чуть ли не раскрашенными щеками, в лакированных ботинках, - он производил впечатление молодившегося старика довольно неприличного тона. В Синоде он держался очень просто, но "чрезвычайного" ума у него заметно не было. Скорее и в уме у него сказывалась простота. По отношению к митрополиту Питириму новый обер-прокурор держался слишком почтительно, заискивающе. Словом, рекомендация Императрицы вдребезги разбилась о действительность. Правда, по первому синодальному заседанию я не мог определить, насколько хорошо знаком Раев с синодальными делами, но ссылка Императрицы на то, что Раев - сын митрополита, не имела для меня никакой цены уже по тому одному, что сам митрополит Палладий был очень плохим митрополитом.
   {68} На этом заседании мы условились с Раевым, что 24-го сентября в 5 час. вечера я заеду к нему на квартиру (на Миллионной), чтобы, по поручению Императрицы, побеседовать с ним о церковных делах.
   В назначенный час я прибыл к Раеву.
   Раев принял меня просто и чрезвычайно приветливо, точно мы с ним давно были знакомы. Обменявшись несколькими общими фразами, я приступил к делу: изложил ему свой разговор с Императрицей, закончившийся пожеланием последней, чтобы я своими наблюдениями и выводами поделился с новым "дельным и опытным в церковной жизни" обер-прокурором. Раев слушал меня не то небрежно, не то рассеянно, молча; очень часто зевал, причем всякий раз ладонью закрывал рот. Меня это начинало нервировать. "Чем объяснить такое поведение "чрезвычайно умного" обер-прокурора?" - задавал я сам себе вопрос. Неинтересен для него предмет беседы? Тогда что же могло интересовать его, как церковного деятеля? Может быть, я не умею заинтересовать его? Но я говорил, хотя и сжато, но горячо, с увлечением и огнем, и уже, - казалось мне, - моя горячность должна была бы расшевелить его. Оставалось предположить одно из двух: либо он в этот день чувствовал особую усталость, либо вообще серьезные дела не могут интересовать его.
   Вошедшая в гостиную хозяйка прервала нашу беседу. Она представляла полный контраст своему мужу: молодая (лет 30), стройная и красивая, как казалось, широко образованная и умная - она производила впечатление интересной русской женщины. В данное время она состояла директриссой высших женских курсов, заняв место мужа, после назначения его обер-прокурором. Раев быстро вскочил, точно обрадовавшись случаю прекратить разговор, и представил меня жене. Она пригласила нас пить чай.
   Мы перешли в соседнюю, очень {69} уютную комнату, в углу которой на красивом столике весьма изящно был сервирован чай. Начался общий разговор. Хозяйка восторгалась своими курсами, а еще более митрополитом Питиримом. Имя последнего то и дело слышалось в разговоре, причем наделялось отборными эпитетами: "умный, талантливый, симпатичный, удивительный", и пр. и пр. К сожалению, ни с одним из этих эпитетов я не мог согласиться, но возражать хозяйке считал неудобным и неблагоразумным, а главное - бесполезным. Обер-прокурор всё время молчал, причем, то и дело заглядывал в мою чашку, не допита ли она. И как только чашка кончалась, схватывал ее и передавал хозяйке, которая вновь ее наполняла.
   Я несколько раз пытался перевести разговор с митрополита Питирима, где я не мог быть искренним, и с женских курсов, которые меня совсем не интересовали, на серьезные, современные церковные вопросы. Но тут хозяйка заявляла, что в церковных делах она разбирается слабо и мешаться в них не станет, а поставленный у кормила церковного правления хозяин по-прежнему упорно молчал и изредка зевал.
   Уехал я от Раева с совершенно определенным убеждением, что этот господин по какой-то злой насмешке судьбы попал в церковные кормчие. В какой-либо другой, только не в высшей церковной сфере, следовало ему искать применения своих небогатых сил. У меня не оставалось никакого сомнения, что я со своими думами и тревогами обратился совсем не по адресу, и что нельзя ждать Церкви какого-либо толку от нового обер-прокурора, хотя и был он, не в пример другим, митрополичьим сыном.