Страница:
Мы подъехали к зелёному массиву Марсова поля у набережной Сены, где когда-то французы отмечали праздник Федерации (14 июля 1790 года) и праздник Высшего существа (8 июня 1794 года), организованные Робеспьером, и смотрим вверх. Эйфелева башня — символ Парижа!
Её создатель, Александр Гюстав Эйфель, прожил долгую жизнь — более 90 лет. К семидесяти годам его ажурные мосты и Башня из стали создали ему славу великого инженера. Но в 70 лет, когда люди ищут покоя, он начинает совершенно новую для себя деятельность, которая успевает принести ему известность учёного-аэродинамика. К этому времени пионеры авиации — Райты, Сантос-Дюмон, Фербер, Вуазен, Фарман, Блерио — на эмпирически созданных своих аэропланах совершают все более впечатляющие подъёмы. И тут старик Эйфель догадывается, что народившейся авиации нужны широкие аэродинамические исследования.
Отто Лилиенталь раскручивал исследуемую модель крыла на карусели. Эйфель придумал свой метод. По наклонному тросу, протянутому с Эйфелевой башни, он заставлял скользить испытываемое тело, причём остроумное устройство, встроенное в модель, фиксировало в каждый момент движения скорость воздушного потока и силу давления воздуха.
Мы поднялись на первый этаж Эйфелевой башни — на высоту 57 метров . Выйдя на обширную площадку, увидели по периметру сетку, поднятую метра на три вверх.
«От самоубийц! — пояснил гид. — Здесь, в Париже, всегда было достаточно людей обоего пола, желающих разделаться с жизнью таким способом. Прыжок с Эйфелевой башни долгое время был для них наиболее привлекательным, они этот способ предпочитали».
Мне подумалось: «Не дамский ли портной Рейхельт послужил для них заразительным примером?»
Сконструировав и сшив плащ-парашют площадью 9 квадратных метров, Рейхельт решил испытать его сам. Ему советовали не торопиться, подсказывали получше испытать своё изобретение, сбрасывая с Эйфелевой башни манекены. Но герой портной, очевидно, законодатель дамских мод, был так уверен в безупречности своей идеи и модели, что 4 февраля 1912 года при огромном стечении публики прыгнул именно отсюда, с первого этажа… Но плащ-парашют, увы, не раскрылся. И пока портной падал в течение 5 секунд, его успели несколько раз сфотографировать… Я видел один из этих снимков в старом журнале.
В день гибели Рейхельта сестра его заявила корреспонденту: «Я видела, как погиб мой брат, и не могу себе представить конца более красивого, чем эта смерть!»
Мы смотрим с высоты на Марсово поле. Гид что-то рассказывает, а я отвлёкся, думаю об удивительном времени авиационной зари, горячим участником которого был Париж. Воображение живо рисует, как вот здесь, на Марсовом поле, 2 марта 1784 года негодующе бушевала огромная толпа, считая себя ошельмованной предприимчивым аэронавтом Жан-Пьером Бланшаром: он собрал с публики деньги, но никак сперва не мог подняться на своём воздушном шаре… Кажется, не поспеши Бланшар в последний момент выбросить из корзины за борт всё, что можно было, и толпа разорвала бы на части и «мошенника», и его «поганый шар»!.. Но шар вдруг всплыл над головами и стал набирать высоту, и люди, мгновенно озарясь восторгом, завопили: «Виват Бланшару!.. Виват победителю воздуха!»
И было это через три месяца после первого в истории человечества полёта монгольфьера с людьми и за девять месяцев до того дня, когда Бланшару посчастливилось перелететь на аэростате из Англии во Францию через пролив Ла-Манш… Тоже впервые в истории человечества!
А дерзновеннейший облёт Эйфелевой башни Сантос-Дюмоном!.. 19 октября 1901 года Альберто Сантос-Дюмон стал самым знаменитым парижанином!.. И никому в Париже не хотелось вспоминать тех насмешек, которыми награждали чудака бразильца, транжирившего огромные деньги на постройку все новых и новых своих «летающих колбас» будто бы лишь для того, чтобы падать и удивительным образом не разбиваться…
А чудаком бразилец был действительно замечательным!.. Получив богатое наследство, он не пустился очертя голову проматывать состояние на курортах и в игорных домах, что можно было ждать от пылкого юноши, а к своим увлечениям всеми видами спорта — Альберто был отличным пловцом, яхтсменом, отчаянным вело-мото-автогонщиком! — прибавил и воздухоплавание. А тут два промышленника — Дейч де ла Мерт и Эрнест Аршдакон — объявили приз в 100 тысяч франков тому, кто первый облетит на дирижабле Эйфелеву башню… И Сантос-Дюмон загорелся идеей во что бы то ни стало завоевать этот приз!
На пятом своём творении, облегчённом до такой степени, что сам изобретатель сидел на велосипедном седле, Альберто почти достиг цели. Он уже было обогнул башню и «топал» над крышами Парижа со скоростью 12 километров в час обратно в Сен-Клу, чтобы приземлиться на место старта, но тут мотор вдруг отказал, руль потерял эффективность, и дирижабль рухнул на крышу пятиэтажного дома в центре Парижа!..
Отделавшись царапинами, Сантос-Дюмон принялся за постройку шестого дирижабля, оказавшегося наконец счастливым… Альберто превысил всего на тридцать секунд обусловленные полчаса для этого полёта, но ликующий Париж единодушно признал его победителем…
Как же распорядился Сантос-Дюмон призом в сто тысяч?.. Он и этим поразил парижан! Половину денег Альберто передал на благотворительные нужды, другую половину подарил своему механику.
Сантос-Дюмон продолжал строить новые дирижабли, много летал, не раз терпел аварии… На четырнадцатом своём дирижабле он так освоился в полётах, что пользовался им как автомобилем…
Но однажды Сантос-Дюмон услышал о полётах братьев Райт на аэроплане в Америке, и новость совершенно его ошеломила. Забросив сразу дирижабли, он немедленно взялся за проектирование аэроплана и работал так энергично, что ему удалось опередить Фердинанда Фербера, Габриеля Вуазена, Анри Фармана и Луи Блерио, уже многое сделавших для создания первых аэропланов. Своим удачным полётом в октябре 1906 года на аппарате тяжелее воздуха, напоминавшем коробчатый змей с мотором и воздушным винтом, Сантос-Дюмон всколыхнул неслыханную волну авиационного энтузиазма в Европе. В Париж потянулись смельчаки, давно мечтавшие о летании на крыльях…
Париж становился центром авиационной лихорадки. ..
А гид между тем продолжал что-то рассказывать. Я прислушался.
«Теперь взгляните вот сюда, вдоль Сены… В отдалении вы, конечно, узнали остров Ситэ и высящийся фасад Нотр-Дам… Несколько ближе и левее от реки, за зелёным массивом Тюильрийского сада, площадь Карусель, как бы обрамлённая с востока Луврским дворцом, где мы были с вами вчера… Ещё ближе к нам, в том же направлении, площадь Согласия, которую вы, очевидно, узнали по Луксорскому обелиску (бывших Фив египетских)… Обелиск этот, подаренный Луи-Филиппу Мехмедом-Али, установлен в 1836 году на месте снесённой в 1792 году статуи короля Людовика XV… По общему признанию, это самая красивая площадь Парижа. Спроектирована она в 1757 году архитектором Габриелем… Во время Великой французской революции площадь неоднократно служила местом казни и, в частности, казни Людовика XVI. — На этом гид прервался, чтобы взглянуть на часы. — Ба, а время, оказывается, подошло к обеду… Здесь мы с вами сейчас прекрасно и отобедаем!.. Туристическое агентство, вас обслуживающее, снабдило меня достаточной суммой денег, а уж я позабочусь, чтобы вам понравилась французская кухня… Итак, вперёд! Пред вами двери ресторана на Эйфелевой башне!»
С этим мы и вошли в большой зал, светлый, обильно остеклённый. Бордовый цвет портьер, обрамления эстрады и потолка… Семь люстр-гирлянд из крупных кремовых шаров… К нам подошёл толстый, вальяжный метрдотель во фраке и представился на русском языке, несколько коверкая слова:
«Мне доставляет особое удовольствие приветствовать гостей из Москвы!..»
«Вы бывали в Москве?»
«О да! И очень люблю Москву!.. Был в ней в самом конце войны… Я служил в полку „Нормандия — Неман“ механиком на истребителе Як-3… Дорогие гости, сюда, пожалуйста!.. О… как это у вас говорится… О!.. Я разобьюсь в лепешьку, чтоб вам здесь было корошо !..»
Тамарин прервался и принял записку:
— Что-нибудь о Лувре?.. О величайшем собрании шедевров мирового искусства, экспонированном в бесчисленных залах Луврского дворца, обежав его за три часа?.. Нет, не мне вам повторять общеизвестные восторги… Скажу только о Нике.
Неизгладимое впечатление произвела на меня древнегреческая статуя крылатой богини — Ника Самофракийская… Вот и сейчас стою перед вами и ясно вижу её, эту устремлённую вперёд мраморную, как живую , крылатую женщину… Она вроде бы на носу корабля, и взмах её крыльев вот-вот вознесёт её, оторвёт от палубы… У статуи нет головы, но она угадывается, прекрасная… Как радостен, как лёгок взмах её ангельских и в то же время таких реальных, трепетных крыльев!.. Чудо!
Позже, отыскав на карте в Эгейском море маленький остров Самофракия, я, затаив дыхание, попытался унестись воображением в 306 год до нашей эры!.. И мне представилось, с какой величайшей осторожностью трудятся люди вместе с мастером, устанавливая на краю острой и отвесной самофракийской скалы эту белокрылую Нику… И вот она, восторженная и величавая, высится над морем, будто бы готовая взметнуться, как с носа боевого корабля… А люди, кто присев, кто отойдя поодаль, не могут оторвать от неё зачарованных глаз… И никто из них не замечает, как мастер то и дело смахивает со щёк катящиеся слезы… Он плачет оттого, что воплотил в ней свою душу… А она, устремлённая навстречу порыву ветра, жадно теребящему лёгкую ткань её туники, самозабвенно трубит в боевой рог, возвещая победу, одержанную Деметрием I Полиоркетом над египетским флотом Птолемея!..
Но как несправедлива история: донесла до нас имена и победителя и побеждённого, однако утратив в пыли веков имя великого Мастера.
Ну и ещё два слова, коль об этом начал. Как и Ника Самофракийская, знаменитая Венера Милосская установлена в отдельном помещении, вроде бы угловом, чтоб ничто не отвлекало. У стены — скамья, можно посидеть — в Лувре разрешается! — подумать…
Гид сказал; «На этой скамейке сиживал Иван Алексеевич Бунин. Одно время он приходил сюда каждую неделю. Смотрел подолгу и тихо плакал…»
Заканчиваю, дорогие друзья.
В ночь перед отлётом я бродил один по Парижу, Он особенно красив в переливе световых реклам и ярко освещённых витрин. На Больших бульварах почему-то вдруг вслух читаю синие светящиеся буквы: БРАБАНТ… Отель «Брабант»… Мучительно думаю: «Почему это название мне так знакомо!..» В конце концов вспомнил… Когда-то, интересуясь ранней авиационной историей, вычитал в старом журнале, что в 1909 — 1910 годах пионеры русской авиации — Михаил Ефимов, Николай Попов, Игорь Сикорский, Александр Васильев, Сергей Уточкин, Лев Мациевич и многие их последователи, приезжая в Париж учиться летать, останавливались в отеле «Брабант»… Так вот где стихийно образовался тогда русский авиаторский клуб!.. Вот где в многочасовых спорах они пытались докопаться до истины: какой аппарат перспективней — биплан или моноплан!.. Какой из двигателей надёжней — «Гном», «Анзани» или «Антуанетт»?.. Наконец, какой из авиаторских школ отдать предпочтение — школе Анри Фармана или Луи Блерио?..
И вот почти через семьдесят лет я, советский лётчик-испытатель, летающий на новейших сверхзвуковых самолётах, стою перед тем же отелем «Брабант» и низко кланяюсь светлой памяти пионеров отечественной авиации. И думаю о том, что русских и французских авиаторов с тех пор связывают узы братства… В самом деле: и в первую мировую войну, и в Великую Отечественную русские и французские лётчики воевали бок о бок!.. И в наши дни французские лётчики-космонавты учатся у наших космонавтов, содружество продолжается в космосе.
…Да, история авиации направлена в будущее, и мы, несомненно, на пороге новых великих достижений!
А вечный город, похоже, не спит никогда. На Больших бульварах полно гуляющей публики. Я сворачиваю и бреду, бреду переулками к своему дому… Устал, ноги гудят, а спать не хочется. Из окна небольшого кафе долетает приглушённая музыка… Прислушиваюсь и замираю от неожиданности…
«…Если б знали вы, как мне дороги подмосковные вечера …»
С этими словами, напетыми вполголоса, Жос взял со стола инструмент и, опустив глаза, стал тихонько наигрывать… И публика в зале сперва робко, потом все громче начала подпевать…
Глава вторая
Её создатель, Александр Гюстав Эйфель, прожил долгую жизнь — более 90 лет. К семидесяти годам его ажурные мосты и Башня из стали создали ему славу великого инженера. Но в 70 лет, когда люди ищут покоя, он начинает совершенно новую для себя деятельность, которая успевает принести ему известность учёного-аэродинамика. К этому времени пионеры авиации — Райты, Сантос-Дюмон, Фербер, Вуазен, Фарман, Блерио — на эмпирически созданных своих аэропланах совершают все более впечатляющие подъёмы. И тут старик Эйфель догадывается, что народившейся авиации нужны широкие аэродинамические исследования.
Отто Лилиенталь раскручивал исследуемую модель крыла на карусели. Эйфель придумал свой метод. По наклонному тросу, протянутому с Эйфелевой башни, он заставлял скользить испытываемое тело, причём остроумное устройство, встроенное в модель, фиксировало в каждый момент движения скорость воздушного потока и силу давления воздуха.
Мы поднялись на первый этаж Эйфелевой башни — на высоту 57 метров . Выйдя на обширную площадку, увидели по периметру сетку, поднятую метра на три вверх.
«От самоубийц! — пояснил гид. — Здесь, в Париже, всегда было достаточно людей обоего пола, желающих разделаться с жизнью таким способом. Прыжок с Эйфелевой башни долгое время был для них наиболее привлекательным, они этот способ предпочитали».
Мне подумалось: «Не дамский ли портной Рейхельт послужил для них заразительным примером?»
Сконструировав и сшив плащ-парашют площадью 9 квадратных метров, Рейхельт решил испытать его сам. Ему советовали не торопиться, подсказывали получше испытать своё изобретение, сбрасывая с Эйфелевой башни манекены. Но герой портной, очевидно, законодатель дамских мод, был так уверен в безупречности своей идеи и модели, что 4 февраля 1912 года при огромном стечении публики прыгнул именно отсюда, с первого этажа… Но плащ-парашют, увы, не раскрылся. И пока портной падал в течение 5 секунд, его успели несколько раз сфотографировать… Я видел один из этих снимков в старом журнале.
В день гибели Рейхельта сестра его заявила корреспонденту: «Я видела, как погиб мой брат, и не могу себе представить конца более красивого, чем эта смерть!»
Мы смотрим с высоты на Марсово поле. Гид что-то рассказывает, а я отвлёкся, думаю об удивительном времени авиационной зари, горячим участником которого был Париж. Воображение живо рисует, как вот здесь, на Марсовом поле, 2 марта 1784 года негодующе бушевала огромная толпа, считая себя ошельмованной предприимчивым аэронавтом Жан-Пьером Бланшаром: он собрал с публики деньги, но никак сперва не мог подняться на своём воздушном шаре… Кажется, не поспеши Бланшар в последний момент выбросить из корзины за борт всё, что можно было, и толпа разорвала бы на части и «мошенника», и его «поганый шар»!.. Но шар вдруг всплыл над головами и стал набирать высоту, и люди, мгновенно озарясь восторгом, завопили: «Виват Бланшару!.. Виват победителю воздуха!»
И было это через три месяца после первого в истории человечества полёта монгольфьера с людьми и за девять месяцев до того дня, когда Бланшару посчастливилось перелететь на аэростате из Англии во Францию через пролив Ла-Манш… Тоже впервые в истории человечества!
А дерзновеннейший облёт Эйфелевой башни Сантос-Дюмоном!.. 19 октября 1901 года Альберто Сантос-Дюмон стал самым знаменитым парижанином!.. И никому в Париже не хотелось вспоминать тех насмешек, которыми награждали чудака бразильца, транжирившего огромные деньги на постройку все новых и новых своих «летающих колбас» будто бы лишь для того, чтобы падать и удивительным образом не разбиваться…
А чудаком бразилец был действительно замечательным!.. Получив богатое наследство, он не пустился очертя голову проматывать состояние на курортах и в игорных домах, что можно было ждать от пылкого юноши, а к своим увлечениям всеми видами спорта — Альберто был отличным пловцом, яхтсменом, отчаянным вело-мото-автогонщиком! — прибавил и воздухоплавание. А тут два промышленника — Дейч де ла Мерт и Эрнест Аршдакон — объявили приз в 100 тысяч франков тому, кто первый облетит на дирижабле Эйфелеву башню… И Сантос-Дюмон загорелся идеей во что бы то ни стало завоевать этот приз!
На пятом своём творении, облегчённом до такой степени, что сам изобретатель сидел на велосипедном седле, Альберто почти достиг цели. Он уже было обогнул башню и «топал» над крышами Парижа со скоростью 12 километров в час обратно в Сен-Клу, чтобы приземлиться на место старта, но тут мотор вдруг отказал, руль потерял эффективность, и дирижабль рухнул на крышу пятиэтажного дома в центре Парижа!..
Отделавшись царапинами, Сантос-Дюмон принялся за постройку шестого дирижабля, оказавшегося наконец счастливым… Альберто превысил всего на тридцать секунд обусловленные полчаса для этого полёта, но ликующий Париж единодушно признал его победителем…
Как же распорядился Сантос-Дюмон призом в сто тысяч?.. Он и этим поразил парижан! Половину денег Альберто передал на благотворительные нужды, другую половину подарил своему механику.
Сантос-Дюмон продолжал строить новые дирижабли, много летал, не раз терпел аварии… На четырнадцатом своём дирижабле он так освоился в полётах, что пользовался им как автомобилем…
Но однажды Сантос-Дюмон услышал о полётах братьев Райт на аэроплане в Америке, и новость совершенно его ошеломила. Забросив сразу дирижабли, он немедленно взялся за проектирование аэроплана и работал так энергично, что ему удалось опередить Фердинанда Фербера, Габриеля Вуазена, Анри Фармана и Луи Блерио, уже многое сделавших для создания первых аэропланов. Своим удачным полётом в октябре 1906 года на аппарате тяжелее воздуха, напоминавшем коробчатый змей с мотором и воздушным винтом, Сантос-Дюмон всколыхнул неслыханную волну авиационного энтузиазма в Европе. В Париж потянулись смельчаки, давно мечтавшие о летании на крыльях…
Париж становился центром авиационной лихорадки. ..
А гид между тем продолжал что-то рассказывать. Я прислушался.
«Теперь взгляните вот сюда, вдоль Сены… В отдалении вы, конечно, узнали остров Ситэ и высящийся фасад Нотр-Дам… Несколько ближе и левее от реки, за зелёным массивом Тюильрийского сада, площадь Карусель, как бы обрамлённая с востока Луврским дворцом, где мы были с вами вчера… Ещё ближе к нам, в том же направлении, площадь Согласия, которую вы, очевидно, узнали по Луксорскому обелиску (бывших Фив египетских)… Обелиск этот, подаренный Луи-Филиппу Мехмедом-Али, установлен в 1836 году на месте снесённой в 1792 году статуи короля Людовика XV… По общему признанию, это самая красивая площадь Парижа. Спроектирована она в 1757 году архитектором Габриелем… Во время Великой французской революции площадь неоднократно служила местом казни и, в частности, казни Людовика XVI. — На этом гид прервался, чтобы взглянуть на часы. — Ба, а время, оказывается, подошло к обеду… Здесь мы с вами сейчас прекрасно и отобедаем!.. Туристическое агентство, вас обслуживающее, снабдило меня достаточной суммой денег, а уж я позабочусь, чтобы вам понравилась французская кухня… Итак, вперёд! Пред вами двери ресторана на Эйфелевой башне!»
С этим мы и вошли в большой зал, светлый, обильно остеклённый. Бордовый цвет портьер, обрамления эстрады и потолка… Семь люстр-гирлянд из крупных кремовых шаров… К нам подошёл толстый, вальяжный метрдотель во фраке и представился на русском языке, несколько коверкая слова:
«Мне доставляет особое удовольствие приветствовать гостей из Москвы!..»
«Вы бывали в Москве?»
«О да! И очень люблю Москву!.. Был в ней в самом конце войны… Я служил в полку „Нормандия — Неман“ механиком на истребителе Як-3… Дорогие гости, сюда, пожалуйста!.. О… как это у вас говорится… О!.. Я разобьюсь в лепешьку, чтоб вам здесь было корошо !..»
Тамарин прервался и принял записку:
«Расскажите что-нибудь о Лувре».Он несколько помедлил.
— Что-нибудь о Лувре?.. О величайшем собрании шедевров мирового искусства, экспонированном в бесчисленных залах Луврского дворца, обежав его за три часа?.. Нет, не мне вам повторять общеизвестные восторги… Скажу только о Нике.
Неизгладимое впечатление произвела на меня древнегреческая статуя крылатой богини — Ника Самофракийская… Вот и сейчас стою перед вами и ясно вижу её, эту устремлённую вперёд мраморную, как живую , крылатую женщину… Она вроде бы на носу корабля, и взмах её крыльев вот-вот вознесёт её, оторвёт от палубы… У статуи нет головы, но она угадывается, прекрасная… Как радостен, как лёгок взмах её ангельских и в то же время таких реальных, трепетных крыльев!.. Чудо!
Позже, отыскав на карте в Эгейском море маленький остров Самофракия, я, затаив дыхание, попытался унестись воображением в 306 год до нашей эры!.. И мне представилось, с какой величайшей осторожностью трудятся люди вместе с мастером, устанавливая на краю острой и отвесной самофракийской скалы эту белокрылую Нику… И вот она, восторженная и величавая, высится над морем, будто бы готовая взметнуться, как с носа боевого корабля… А люди, кто присев, кто отойдя поодаль, не могут оторвать от неё зачарованных глаз… И никто из них не замечает, как мастер то и дело смахивает со щёк катящиеся слезы… Он плачет оттого, что воплотил в ней свою душу… А она, устремлённая навстречу порыву ветра, жадно теребящему лёгкую ткань её туники, самозабвенно трубит в боевой рог, возвещая победу, одержанную Деметрием I Полиоркетом над египетским флотом Птолемея!..
Но как несправедлива история: донесла до нас имена и победителя и побеждённого, однако утратив в пыли веков имя великого Мастера.
Ну и ещё два слова, коль об этом начал. Как и Ника Самофракийская, знаменитая Венера Милосская установлена в отдельном помещении, вроде бы угловом, чтоб ничто не отвлекало. У стены — скамья, можно посидеть — в Лувре разрешается! — подумать…
Гид сказал; «На этой скамейке сиживал Иван Алексеевич Бунин. Одно время он приходил сюда каждую неделю. Смотрел подолгу и тихо плакал…»
Заканчиваю, дорогие друзья.
В ночь перед отлётом я бродил один по Парижу, Он особенно красив в переливе световых реклам и ярко освещённых витрин. На Больших бульварах почему-то вдруг вслух читаю синие светящиеся буквы: БРАБАНТ… Отель «Брабант»… Мучительно думаю: «Почему это название мне так знакомо!..» В конце концов вспомнил… Когда-то, интересуясь ранней авиационной историей, вычитал в старом журнале, что в 1909 — 1910 годах пионеры русской авиации — Михаил Ефимов, Николай Попов, Игорь Сикорский, Александр Васильев, Сергей Уточкин, Лев Мациевич и многие их последователи, приезжая в Париж учиться летать, останавливались в отеле «Брабант»… Так вот где стихийно образовался тогда русский авиаторский клуб!.. Вот где в многочасовых спорах они пытались докопаться до истины: какой аппарат перспективней — биплан или моноплан!.. Какой из двигателей надёжней — «Гном», «Анзани» или «Антуанетт»?.. Наконец, какой из авиаторских школ отдать предпочтение — школе Анри Фармана или Луи Блерио?..
И вот почти через семьдесят лет я, советский лётчик-испытатель, летающий на новейших сверхзвуковых самолётах, стою перед тем же отелем «Брабант» и низко кланяюсь светлой памяти пионеров отечественной авиации. И думаю о том, что русских и французских авиаторов с тех пор связывают узы братства… В самом деле: и в первую мировую войну, и в Великую Отечественную русские и французские лётчики воевали бок о бок!.. И в наши дни французские лётчики-космонавты учатся у наших космонавтов, содружество продолжается в космосе.
…Да, история авиации направлена в будущее, и мы, несомненно, на пороге новых великих достижений!
А вечный город, похоже, не спит никогда. На Больших бульварах полно гуляющей публики. Я сворачиваю и бреду, бреду переулками к своему дому… Устал, ноги гудят, а спать не хочется. Из окна небольшого кафе долетает приглушённая музыка… Прислушиваюсь и замираю от неожиданности…
«…Если б знали вы, как мне дороги подмосковные вечера …»
С этими словами, напетыми вполголоса, Жос взял со стола инструмент и, опустив глаза, стал тихонько наигрывать… И публика в зале сперва робко, потом все громче начала подпевать…
Глава вторая
При всей любви к летанию, изобретательству, инженерной работе Сергей Стремнин с наступлением погожих лётных дней все чаще обращался мыслями к своей любимой Оке. С детства он любил рыбалку. И, как все удильщики, был подвержен этим милым галлюцинациям: возвращаясь с реки, ещё долго видел перед глазами пляшущий в волнах поплавок…
В мечтах о поездке на Оку воображение уносило его к излюбленным местам, где за кручей берега взору вдруг открывалась серебристая взрыхленность вод на узком перекате, врывающаяся в раздольную ширь плёса, в котором отражались все краски неба; плёса, обрамлённого ярусами уходящих в синь лесистых берегов, где у воды травы в цвету по грудь источают пряный аромат, где, купаясь в теплыни солнца, гудят трудяги пчелы и вечно серьёзные толстячки шмели, где у самой воды кокетливо порхают «во всём прозрачном» голубенькие стрекозы, доводя до умопомрачения краснопёрых голавлей, выскакивающих за ними из воды… А пляжи, пляжи!.. Их языки врезаются белесо-охряными островами в зеркало реки, образуя стремительные протоки, отфильтровавшиеся в песках, прозрачные и тёплые, с уплотнённой гладью золотистого дна… И такая зависть берет, когда видишь мальчишек, с радостными воплями бегущих протокой и взметающих перед собой мириады искрящихся брызг!
Через два томительных часа пути, следуя за бесконечной вереницей самосвалов и тяжёлых рефрижераторов, их «Жигуленок» радостно вырвался на свободную дорогу, и глазам открылись приокские просторы.
Русским духом здесь все пронизано вокруг: синеющие дали лесов, пойменные луга и будто подёрнутые дымкой необозримые поля капусты. И конечно же, сверкающая гладь Оки с отражённым в ней бирюзовым небом… По реке шлёпает, дымя, неторопливый буксир, тянущий огромную баржу со щебнем… Вероятно, так было и во времена Поленова… И ещё стадо коричневых коров на песчаной отмели, лениво отгоняющих хвостами слепней… И особенно эти, такие русские, манящие к себе отлогие холмы в хлебах, уже высоких, но ещё зелёных, непрерывно расчёсываемых ветром… А ещё дальше, на горизонте, одинокая церквушка, белая колокольня…
Русь первозданная и нерушимая!.. Здесь время будто бы двигается во сто крат медленнее, чем в городах, и природа так хороша, что глаз невозможно оторвать… Вдыхаешь аромат, ищешь ласки и не спросишь: «Красавица, а сколько тебе лет?!»
Подъехали, остановились на обочине, молча вышли из машины. Место высокое, удобное, видно отовсюду. С бетонного основания взметнулась под углом широкая консоль. С неё будто взлетает сверкающий тремя лопастями пропеллера белый самолёт… Вокруг ухоженная площадка; дорожки присыпаны песком, газоны, цветы. Грустно стелются к земле анютины глазки.
Подошли к памятнику поближе.
— Виктор Григорьевич, перед войной вы, кажется, были причастны к лётным испытаниям МиГ-3?
Кулебякин кивнул.
— И каково ваше суждение?
— Да ведь, Сергей Афанасьевич, самолёт создавался для отражения врага на больших высотах!.. Он и в самом деле был самым скоростным истребителем на высоте свыше семи тысяч метров… А вот воевать-то ему пришлось все больше у самой земли: надо было любой ценой не допустить немца к Москве!
Справа — длинный травянистый бугор вдоль Оки. Слева, на высоком противоположном берегу, деревня Митино. Стремнин взялся за удочки, Кулебякин принялся разводить самовар.
Доктор Кулебякин на Оке называет себя перегонным кубом — он ужасно много пьёт воды (благо она здесь ключевая), чаю или квасу, да и ест изрядно.
Вот и сейчас, занимаясь самоваром, мечтает перед едой «промыть тракт» двумя кружками горячего чаю.
На рыбалке ему всегда не везёт. Доктор ничьих советов не слушает, в подготовке удочек, при выборе рыбацкого места, привады неряшлив, считая, что «рыба — тварь бездумная и стараний его не оценит, а ежели жрать захочет, все равно цапнет, не обратив внимания, каким манером к удочке привязан крючок». И вообще, как заметил Стремнин, здесь, на отдыхе, на берегу Оки под Тарусой, доктор не то чтобы ленив, но как-то поверхностен, недостаточно внимателен к делу, чего никак не скажешь о нём, когда он руководит своей лабораторией. Обожая рыбную ловлю, доктор, однако, ничего не хочет сделать, чтобы рыбка ловилась. А возвращаясь с реки с несколькими ершами, прямо-таки по-детски обижается на «бездумную рыбу», причитает с кислой физиономией: «И до чего ж она вредная!.. Не берет!»
— Обманул!.. Обманул!.. (В том смысле, что обманул рыб. Этим доктор опровергает своё же суждение о рыбьей бездумности.)
Первые минуты лицо Кулебякина просветлено дружеской радостью, живейшим интересом к тому, где и как поймал Сергей таких краснопёрых красавцев, но, пока Сергей чистит рыбу, а Кулебякин возится с костром и раздувает самовар, настроение у доктора заметно тускнеет. Смену настроения Сергей улавливает по той ярости, с которой доктор принимается шлёпать своей кепкой по окутанной дымом самоварной трубе, и по заунывной тональности песенки, которую затягивает доктор:
Но вот у Стремнина все готово: у лодки на песке, как клад серебряных монет, сверкает чешуя, рыбины разрезаны на куски, и каждый кусок ещё распластан по хребту, чтобы лучше прожарился. Сергей поднимается на бугор к палаткам, ставит миску с рыбой на самодельный стол из стружкопласта, покоящийся на вбитых в землю кольях. С обеих сторон скамьи. Стремнин достаёт из багажника плетёную корзинку, извлекает пакет с мукой, соль. Муку высыпает на фанерную дощечку, чисто выскобленную и отмытую до белизны, обваливает со всем старанием каждый кусок голавля, предварительно слегка присыпав сверху и изнутри солью. Он знает, что у доктора уголья в костре готовы, и всё же озабоченно спрашивает:
— Виктор Григорьевич, как там у вас?
— Сковородка шкварчит.
Сергей берет фанерку с рыбой и направляется к костру. Доктор, приподняв трубу, ожесточённо хлопает своей рыбацкой кепкой по самоварной конфорке, приговаривая: «Ах ты, мать честна, подбери подол, а то вата горит!» — и самовар, как бы встрепенувшись, начинает пронзительно петь.
Каждый кусок опускаемой в масло рыбы вызывает взрыв сковородочного негодования, и Сергей опасливо поджимает голые ноги (он в шортах). Ему же приходится отчаянно жмурить заслезившиеся от дыма глаза. Сергей давно приметил любопытное свойство: откуда бы ни подошёл к костру, когда жаришь рыбу, дым тут же поспешает за тобой и обязательно норовит вызвать слезы и выесть глаза, чтоб дух перехватило. Поэтому женщины готовки на костре совершенно не терпят. А ведь только на костре и можно по-настоящему изжарить рыбу, да так изжарить, что свежепойманного голавля по вкусу и виду не отличишь от форели.
Но для этого надо терпеливо и даже жертвенно попрыгать вокруг костра, не выпуская из внимания ни на секунду кипящую в масле рыбу… Только боже избавь тут закрыть сковороду крышкой!.. (Так делают по обыкновению хозяйки, чтоб не попал пепел.) Сергей ни за что этого не сделает, потому и рыба у него отлично прожаривается до цвета золотистой сепии, выпаривая излишнюю влагу, вкус приобретает такой изумительный, что и косточки во рту тают.
— Ну, мастер! — восклицает доктор, отведав рыбы, чмокает и качает головой. Сергей скромничает в том смысле, что и голавль в этом деле имеет кое-какое значение. Кулебякин наливает по второй и произносит монолог:
— Сидя в лодке, убеждаю себя, что ужение рыбы — процесс эмоциональный. И тогда мне кажется, что конечный результат безразличен. Важен сам эмоциональный процесс.
Для меня этот процесс состоит в основном из отрицательных эмоций и, разумеется, достаточно острых.
Ругаешь рыбу, что она не клюёт. Ругаешь вас, Сергей Афанасьевич, что, по всей вероятности, знаете голавлиное слово, а мне не говорите… Клянёшь все на свете, когда оборвёшь леску и видишь её уплывающей по течению вместе с поплавком… Тут, должен вам сознаться, поношу и самого себя такими последними словами, что и подумать-то о них сейчас за столом неловко… И вообще, как я заметил, на рыбалке подвергаешь себя самокритике так, как никогда и нигде в другое время… И груз выверен, и крючок такой же, и лодку ставлю бок о бок с вашей — у вас клюёт, а у меня нет!.. В чём же дело?!
— В чём? — переспрашивает Сергей, смеясь.
— Именно, в чём?
— В голавлином слове.
— ?
— В том, что для вас конечный результат эмоционального процесса безразличен.
— День добрый! — говорит он. — Приятного аппетиту!
— Здравствуйте, Иван Григорьевич!.. Завернули бы к нам откушать?
— Да ведь что ж?.. Я ведь не против. Спасибо, Сергей Афанасьевич, на добром слове… Позвольте спросить, как сегодня успех?
— Да ведь вот он, Иван Григорьевич, — вся рыба на столе.
— Ну вы, Сергей Афанасьевич, и мастак поджарить рыбку… Я старухе говорю, как это у вас красиво да вкусно получается, — не верит баба, что молодой мужчина, да ещё и лётчик, кухарит сам и с таким уменьем!.. Заведём с ней об этом да и разругаемся!
Иван Григорьевич сдёрнул с головы плоскую старую кепку, бросил её на скамью и сел за стол. Пригладив рукой влажные волосёнки, обнаруживающие на макушке лысину, глядя на бутылку с коньяком, совсем потеплел. Сухонькое, некрупное его лицо, смуглое, обветренное и не бритое с неделю, улыбалось тихо, а небольшие, выгоревшие, с морщинками вокруг глаза чуточку даже увлажнились от предвкушения удовольствия.
В мечтах о поездке на Оку воображение уносило его к излюбленным местам, где за кручей берега взору вдруг открывалась серебристая взрыхленность вод на узком перекате, врывающаяся в раздольную ширь плёса, в котором отражались все краски неба; плёса, обрамлённого ярусами уходящих в синь лесистых берегов, где у воды травы в цвету по грудь источают пряный аромат, где, купаясь в теплыни солнца, гудят трудяги пчелы и вечно серьёзные толстячки шмели, где у самой воды кокетливо порхают «во всём прозрачном» голубенькие стрекозы, доводя до умопомрачения краснопёрых голавлей, выскакивающих за ними из воды… А пляжи, пляжи!.. Их языки врезаются белесо-охряными островами в зеркало реки, образуя стремительные протоки, отфильтровавшиеся в песках, прозрачные и тёплые, с уплотнённой гладью золотистого дна… И такая зависть берет, когда видишь мальчишек, с радостными воплями бегущих протокой и взметающих перед собой мириады искрящихся брызг!
* * *
В такой-то погожий субботний день на рассвете Сергей Стремнин с доктором Кулебякиным и выехали в Тарусу.Через два томительных часа пути, следуя за бесконечной вереницей самосвалов и тяжёлых рефрижераторов, их «Жигуленок» радостно вырвался на свободную дорогу, и глазам открылись приокские просторы.
Русским духом здесь все пронизано вокруг: синеющие дали лесов, пойменные луга и будто подёрнутые дымкой необозримые поля капусты. И конечно же, сверкающая гладь Оки с отражённым в ней бирюзовым небом… По реке шлёпает, дымя, неторопливый буксир, тянущий огромную баржу со щебнем… Вероятно, так было и во времена Поленова… И ещё стадо коричневых коров на песчаной отмели, лениво отгоняющих хвостами слепней… И особенно эти, такие русские, манящие к себе отлогие холмы в хлебах, уже высоких, но ещё зелёных, непрерывно расчёсываемых ветром… А ещё дальше, на горизонте, одинокая церквушка, белая колокольня…
Русь первозданная и нерушимая!.. Здесь время будто бы двигается во сто крат медленнее, чем в городах, и природа так хороша, что глаз невозможно оторвать… Вдыхаешь аромат, ищешь ласки и не спросишь: «Красавица, а сколько тебе лет?!»
* * *
Дорога свернула к большой деревне Дракино, что при впадении Протвы в Оку. Ещё издали увидели на пригорке памятник самолёту. Небольшой одноместный самолёт-истребитель МиГ-3 начала Великой Отечественной войны. На таком отец Сергея, Афанасий Стремнин, воевал в этих местах осенью сорок первого, отражая с воздуха рвущихся к Москве немцев.Подъехали, остановились на обочине, молча вышли из машины. Место высокое, удобное, видно отовсюду. С бетонного основания взметнулась под углом широкая консоль. С неё будто взлетает сверкающий тремя лопастями пропеллера белый самолёт… Вокруг ухоженная площадка; дорожки присыпаны песком, газоны, цветы. Грустно стелются к земле анютины глазки.
Подошли к памятнику поближе.
На другой стороне бетонной глыбы-пьедестала — карта.«Копия боевого самолёта МиГ-3 генерального конструктора А. И. Микояна. Советские лётчики на самолётах МиГ-3 громили фашистских захватчиков в битве за Москву в 1941 г .».
Сергей спросил:«Здесь в октябре 1941 года доблестные воины 49-й армии остановили немецко-фашистские полчища, рвавшиеся к Москве. 17 декабря 1941 года с этих рубежей они во взаимодействии с войсками 43-й армии перешли в решительное наступление и разгромили врага.
Монумент сооружён в 1967 году».
— Виктор Григорьевич, перед войной вы, кажется, были причастны к лётным испытаниям МиГ-3?
Кулебякин кивнул.
— И каково ваше суждение?
— Да ведь, Сергей Афанасьевич, самолёт создавался для отражения врага на больших высотах!.. Он и в самом деле был самым скоростным истребителем на высоте свыше семи тысяч метров… А вот воевать-то ему пришлось все больше у самой земли: надо было любой ценой не допустить немца к Москве!
* * *
Наконец их «жигуленок» на два дня укрылся в тени прибрежных вётел.Справа — длинный травянистый бугор вдоль Оки. Слева, на высоком противоположном берегу, деревня Митино. Стремнин взялся за удочки, Кулебякин принялся разводить самовар.
Доктор Кулебякин на Оке называет себя перегонным кубом — он ужасно много пьёт воды (благо она здесь ключевая), чаю или квасу, да и ест изрядно.
Вот и сейчас, занимаясь самоваром, мечтает перед едой «промыть тракт» двумя кружками горячего чаю.
На рыбалке ему всегда не везёт. Доктор ничьих советов не слушает, в подготовке удочек, при выборе рыбацкого места, привады неряшлив, считая, что «рыба — тварь бездумная и стараний его не оценит, а ежели жрать захочет, все равно цапнет, не обратив внимания, каким манером к удочке привязан крючок». И вообще, как заметил Стремнин, здесь, на отдыхе, на берегу Оки под Тарусой, доктор не то чтобы ленив, но как-то поверхностен, недостаточно внимателен к делу, чего никак не скажешь о нём, когда он руководит своей лабораторией. Обожая рыбную ловлю, доктор, однако, ничего не хочет сделать, чтобы рыбка ловилась. А возвращаясь с реки с несколькими ершами, прямо-таки по-детски обижается на «бездумную рыбу», причитает с кислой физиономией: «И до чего ж она вредная!.. Не берет!»
* * *
Стремнин знает, до какой степени доктору хочется поймать крупную рыбу. Когда Стремнину удаётся подцепить двух-трех голавлей и он поднимается с ними от лодки на бугор, Кулебякин сперва искренне восторгается:— Обманул!.. Обманул!.. (В том смысле, что обманул рыб. Этим доктор опровергает своё же суждение о рыбьей бездумности.)
Первые минуты лицо Кулебякина просветлено дружеской радостью, живейшим интересом к тому, где и как поймал Сергей таких краснопёрых красавцев, но, пока Сергей чистит рыбу, а Кулебякин возится с костром и раздувает самовар, настроение у доктора заметно тускнеет. Смену настроения Сергей улавливает по той ярости, с которой доктор принимается шлёпать своей кепкой по окутанной дымом самоварной трубе, и по заунывной тональности песенки, которую затягивает доктор:
У доктора таких песенок несколько, и каждая нет-нет да и прорвётся наружу из его грудных глубин. Есть и молодецки бодрые, вроде:
Что мне делать, как мне быть,
Бросил миленький любить,
Бросил милый целовать,
Порознь вовсе стали спать.
Стремнин понимает, в чём причина докторского минора (и это несмотря на то, что главным потребителем жареной рыбы является сам доктор!): в нём, помимо его воли, начинает вдруг проявляться охотничья зависть. «Ах, зависть, — думает Сергей, — как она мешает людям жить!»
Шёл я верхом, шёл я низом,
У милашки дом с карнизом!..
Но вот у Стремнина все готово: у лодки на песке, как клад серебряных монет, сверкает чешуя, рыбины разрезаны на куски, и каждый кусок ещё распластан по хребту, чтобы лучше прожарился. Сергей поднимается на бугор к палаткам, ставит миску с рыбой на самодельный стол из стружкопласта, покоящийся на вбитых в землю кольях. С обеих сторон скамьи. Стремнин достаёт из багажника плетёную корзинку, извлекает пакет с мукой, соль. Муку высыпает на фанерную дощечку, чисто выскобленную и отмытую до белизны, обваливает со всем старанием каждый кусок голавля, предварительно слегка присыпав сверху и изнутри солью. Он знает, что у доктора уголья в костре готовы, и всё же озабоченно спрашивает:
— Виктор Григорьевич, как там у вас?
— Сковородка шкварчит.
Сергей берет фанерку с рыбой и направляется к костру. Доктор, приподняв трубу, ожесточённо хлопает своей рыбацкой кепкой по самоварной конфорке, приговаривая: «Ах ты, мать честна, подбери подол, а то вата горит!» — и самовар, как бы встрепенувшись, начинает пронзительно петь.
Каждый кусок опускаемой в масло рыбы вызывает взрыв сковородочного негодования, и Сергей опасливо поджимает голые ноги (он в шортах). Ему же приходится отчаянно жмурить заслезившиеся от дыма глаза. Сергей давно приметил любопытное свойство: откуда бы ни подошёл к костру, когда жаришь рыбу, дым тут же поспешает за тобой и обязательно норовит вызвать слезы и выесть глаза, чтоб дух перехватило. Поэтому женщины готовки на костре совершенно не терпят. А ведь только на костре и можно по-настоящему изжарить рыбу, да так изжарить, что свежепойманного голавля по вкусу и виду не отличишь от форели.
Но для этого надо терпеливо и даже жертвенно попрыгать вокруг костра, не выпуская из внимания ни на секунду кипящую в масле рыбу… Только боже избавь тут закрыть сковороду крышкой!.. (Так делают по обыкновению хозяйки, чтоб не попал пепел.) Сергей ни за что этого не сделает, потому и рыба у него отлично прожаривается до цвета золотистой сепии, выпаривая излишнюю влагу, вкус приобретает такой изумительный, что и косточки во рту тают.
* * *
Горка золотисто-коричневых кусков возвышается над краями эмалированной миски. Виктор Григорьевич успел нарезать хлеб, вымыл помидоры и огурцы, выставил на стол бутылочку с молдавским коньяком, две старинные гранёные рюмки из толстого стекла. Сергей пристроил воду для кофе на уголья прогоревшего костра, и оба, заулыбавшись, наконец сели за стол. Солнце поднялось высоко, и лучи, пробившись сквозь листву вётел, весело пятнают и обширный стол, и помидоры, и огурцы, и даже цаплю на бутылочной этикетке, отчего первозданные цвета приобретают кричащую яркость. Коньяк чуть слышно булькает, его с торжественностью, обстоятельно и неторопливо разливает по рюмкам доктор. Рюмки кажутся солидными из-за толщины стекла, а так в каждой граммов по тридцать, не больше. Впрочем, как оба считают, это как раз что надо. Теперь будто бы все готово, и Сергей посыпает разрезанный огурец солью и перцем, трёт половинки одна о другую и поднимает рюмку. Доктор держит свою высоко, глаза и все его рыхлое лицо с вытянутой вперёд верхней губой удивительно добродушны.— Ну, мастер! — восклицает доктор, отведав рыбы, чмокает и качает головой. Сергей скромничает в том смысле, что и голавль в этом деле имеет кое-какое значение. Кулебякин наливает по второй и произносит монолог:
— Сидя в лодке, убеждаю себя, что ужение рыбы — процесс эмоциональный. И тогда мне кажется, что конечный результат безразличен. Важен сам эмоциональный процесс.
Для меня этот процесс состоит в основном из отрицательных эмоций и, разумеется, достаточно острых.
Ругаешь рыбу, что она не клюёт. Ругаешь вас, Сергей Афанасьевич, что, по всей вероятности, знаете голавлиное слово, а мне не говорите… Клянёшь все на свете, когда оборвёшь леску и видишь её уплывающей по течению вместе с поплавком… Тут, должен вам сознаться, поношу и самого себя такими последними словами, что и подумать-то о них сейчас за столом неловко… И вообще, как я заметил, на рыбалке подвергаешь себя самокритике так, как никогда и нигде в другое время… И груз выверен, и крючок такой же, и лодку ставлю бок о бок с вашей — у вас клюёт, а у меня нет!.. В чём же дело?!
— В чём? — переспрашивает Сергей, смеясь.
— Именно, в чём?
— В голавлином слове.
— ?
— В том, что для вас конечный результат эмоционального процесса безразличен.
* * *
Внизу послышались плеск весел и чавканье резиновых сапог. Сергей взглянул: из-за кустов показался, поднимаясь с прихромом, Иван Григорьевич — знакомый из серпуховских рыбачков-любителей, инвалид войны, рабочий человек, весёлый и приветливый.— День добрый! — говорит он. — Приятного аппетиту!
— Здравствуйте, Иван Григорьевич!.. Завернули бы к нам откушать?
— Да ведь что ж?.. Я ведь не против. Спасибо, Сергей Афанасьевич, на добром слове… Позвольте спросить, как сегодня успех?
— Да ведь вот он, Иван Григорьевич, — вся рыба на столе.
— Ну вы, Сергей Афанасьевич, и мастак поджарить рыбку… Я старухе говорю, как это у вас красиво да вкусно получается, — не верит баба, что молодой мужчина, да ещё и лётчик, кухарит сам и с таким уменьем!.. Заведём с ней об этом да и разругаемся!
Иван Григорьевич сдёрнул с головы плоскую старую кепку, бросил её на скамью и сел за стол. Пригладив рукой влажные волосёнки, обнаруживающие на макушке лысину, глядя на бутылку с коньяком, совсем потеплел. Сухонькое, некрупное его лицо, смуглое, обветренное и не бритое с неделю, улыбалось тихо, а небольшие, выгоревшие, с морщинками вокруг глаза чуточку даже увлажнились от предвкушения удовольствия.