Страница:
околдовавшие его исполинские Софизмы, подобно тому как зеркало в руке
слабейшего из паладинов ослепляло нестерпимым светом и рассеивало целые
армии чернокнижников и язычников. Связь театральных зрелищ с улучшением или
падением нравов признана всеми; другими словами, отсутствие или наличие
Поэзии в ее наиболее совершенной и всеобщей форме оказалось связанным с
добродетелью или пороками в обычаях и поведении людей. Развращенность
нравов, которую приписывают влиянию театра, начинается там, где кончается в
театре Поэзия; обратимся к истории нравов, и мы увидим, что усиление первой
и упадок второй находятся в столь же тесной зависимости, как любая причина и
следствие.
В Афинах, как и повсюду, где она приблизилась к совершенству, драма
была современницей нравственного и интеллектуального величия эпохи. Трагедии
афинских поэтов подобны зеркалам, где зритель видит себя лишь слегка
замаскированным и освобожденным от всего, кроме высоких совершенств и
стремлений, являющихся для каждого прообразом того, что он любит, чем
восхищается и чем хотел бы стать. Воображение обогащается, сочувствуя мукам
и страстям столь сильным, что их восприятие расширяет самую способность
воспринимать; жалость, негодование, ужас и печаль укрепляют в зрителе добрые
чувства; а после напряжения этих высоких чувств наступает возвышенное
спокойствие, которое зритель уносит с собой, даже возвратясь в суету
повседневной жизни; самое преступление представляется вдвое менее ужасным и
утрачивает силу заразительного примера, когда его показывают как роковое
следствие неисповедимых путей природы; заблуждение уже не кажется
своеволием; человек не может цепляться за него как за результат своего
свободного выбора. В величайших из драм мало что можно осудить или
возненавидеть; они учат скорее самопознанию и самоуважению. Ни глаза, ни ум
человеческий не способны видеть себя иначе как отраженными в чем-то себе
подобном. Драма, когда она заключает в себе Поэзию, является призматическим
и многосторонним зеркалом, которое собирает наиболее яркие лучи, источаемые
человеческой природой, дробит их и вновь составляет из простейших элементов,
придает им красоту и величие и множит все, что оно отражает, наделяя его
способностью рождать себе подобное всюду, куда эти лучи упадут.
Но в эпохи общественного упадка Драма отражает этот упадок. Трагедия
становится холодным подражанием внешней форме великих творений древности,
лишенным гармонического сопровождения смежных искусств и зачастую неверным
даже и внешне; или же неловкой попыткой преподать некоторые догмы,
почитаемые автором за нравственные истины, причем обычно это - всего лишь
благовидно замаскированное стремление польстить какому-либо пороку или
слабости, которым заражен и автор, и зрители. Примером первого может служить
"Катон" Аддисона, называемый классической и домашней драмой; вторые, к
сожалению, столь многочисленны, что примеры были бы излишни. Поэзию нельзя
подчинять подобным целям. Поэзия - это огненный меч, всегда обнаженный; он
сжигает ножны, в которые его хотели бы вложить. Вот почему все указанные
драматические сочинения на редкость непоэтичны; они претендуют на
изображение чувств и страсти, но при отсутствии поэтического воображения все
это - лишь названия, под которыми скрываются каприз и похоть. В нашей стране
периодом наибольшего упадка драмы было царствование Карла II, когда все
обычные виды поэзии превратились в воспевание королевских побед над свободою
и добродетелью. Один лишь Мильтон озаряет это недостойное его время. В такие
времена драма проникается духом расчета, и поэзия исчезает из нее. Комедия
утрачивает свою идеальную всеобщность; юмор сменяется острословием; смех
вызывается не радостью, но самодовольным торжеством; место веселости
занимает ехидство, сарказм и презрение; мы уже не смеемся, мы только
улыбаемся. Непристойность, эта кощунственная насмешка над божественной
красотою жизни, прикрывшись вуалью, становится от этого пусть менее
отвратительной, но более дерзкой; это - чудовище, которому развращенность
нравов непрерывно доставляет свежую пищу, пожираемую ею втайне.
Поскольку драма является той формой, где способно сочетаться наибольшее
число различных средств поэтического выражения, в ней яснее всего можно
наблюдать связь поэзии с общественным благом. Несомненно, что наивысшему
расцвету драмы всегда соответствовал наилучший общественный порядок; а
упадок или исчезновение драмы там, где она некогда процветала, служит
признаком падения нравов и угасания тех сил, которые поддерживают живую душу
общества. Но, как говорит Макиавелли о политических установлениях, эту жизнь
можно сохранить и возродить, если явятся люди, способные вернуть драму на
прежний верный путь. То же относится и к Поэзии в наиболее широком смысле:
язык и все формы языкотворчества должны не только возникать, но и
поддерживаться; поэт остается верен своей божественной природе: он творец,
но он же и провидение.
Гражданская война, завоевания в Азии и победы сперва македонского, а
затем римского оружия были ступенями угасания творческих сил Греции.
Буколические поэты, нашедшие покровительство у просвещенных деспотов Сицилии
и Египта, были последними представителями славной эпохи. Их поэзия
необычайно мелодична: подобно запаху туберозы, она пресыщает чрезмерной
сладостью; тогда как поэзия их предшественников была июньским ветром,
который смешивает ароматы всех полевых цветов и добавляет к ним собственное
бодрящее дыхание, не дающее нашему восприятию утомиться восторгом.
Буколическая и эротическая изысканность поэзии соответствует изнеженности в
скульптуре, музыке и прочих искусствах, а также в нравах и общественных
порядках; именно это и отличает эпоху, о которой идет речь. В этом
недостатке гармонии неповинно ни само поэтическое начало, ни какое-либо
неверное его применение. Подобную же чувствительность к влиянию чувств и
страстей мы находим в творениях Гомера и Софокла: первый в особенности умел
придать неотразимую привлекательность чувственному и патетическому.
Превосходство этих авторов над позднейшими состоит в наличии у них мыслей,
относящихся к внутреннему миру человека, а не в отсутствии таких, которые
связаны с миром внешним; их совершенство заключается в гармоническом
сочетании тех и других. Слабость эротических поэтов не в том, что у них
есть, а в том, чего им недостает. Их можно считать причастными современной
им развращенности нравов не потому, что они были поэтами, но потому, что они
были ими недостаточно. Если б этот распад сумел погасить в них также и
восприимчивость к наслаждению, страсти и к красоте природы, которая ставится
им в вину как недостаток, - вот тогда торжество зла было бы окончательным.
Ибо конечной целью общественного распада является уничтожение всякой
способности к приятным ощущениям; в этом-то и заключается разложение. Оно
начинается с воображения и интеллекта, т. е. с сердцевины, а оттуда, подобно
парализующему яду, распространяется на чувства и, наконец, даже на
чувственные желания, пока все не превращается в омертвелую массу, в которой
едва теплится сознание. С приближением такого времени поэзия всегда
обращается к тем способностям человека, которые угасают последними и,
подобно шагам Астреи, уходящей из мира, голос ее слышится все отдаленнее.
Поэзия неизменно дает людям все наслаждение, какое они способны испытывать;
она всегда остается светочем жизни, источником всего прекрасного,
благородного и истинного, что еще может существовать в годины мрака.
Несомненно, те из изнеженных жителей Сиракуз и Александрии, которые
восхищались поэмами Феокрита, были менее бессердечны, жестоки и чувственны,
чем остальные. Прежде чем исчезнет Поэзия, должна распасться самая плоть
человеческого общества: никогда еще не распадались полностью священные
звенья той цепи, которая, проходя через множество сердец, восходит к великим
умам и оттуда посылает незримую эманацию, все соединяющую воедино и
поддерживающую жизнь повсюду. Это она содержит в себе одновременно зачатки и
своего собственного, и общественного возрождения. Кроме того, не следует
ограничивать влияние буколической и эротической поэзии теми, к кому она в
свое время обращалась. Те могли воспринять ее бессмертную красоту лишь как
отдельные фрагменты. Читатели, наделенные более тонкой восприимчивостью или
рожденные в более счастливую эпоху, могут увидеть в ней части той великой
поэмы, которую все поэты, подобно согласным думам единого великого ума,
слагают от начала времен.
Тот же цикл, хотя и в более узких пределах, прошел и Древний Рим; но
там общественная жизнь, по-видимому, никогда не была до такой степени
насыщена поэтическим началом. Римляне, как видно, считали, что греки
достигли совершенства как в своих нравах, так и в следовании природе; они не
пытались создавать, в стихах ли, в скульптуре, музыке или архитектуре,
ничего, имевшего прямое отношение к их собственному бытию, но лишь такое,
где отражалось нечто общее для всего мира. Впрочем, мы судим об этом по
неполным данным, а потому, быть может, с недостаточной полнотой. Энний,
Варрон, Пакувий и Акций - все четверо большие поэты - до нас не дошли.
Лукреций обладал творческим даром в высочайшей степени, Вергилий - в очень
высокой. У этого последнего изысканность выражений подобна светлой дымке,
прикрывающей от читателя ослепительную правдивость его изображений мира.
Ливии весь исполнен поэзии. Однако Гораций, Катулл, Овидий и все другие
большие поэты, современники Вергилия, видели человека и природу в зеркале
греческого искусства. Государственное устройство и религия также были в Риме
менее поэтичны, чем в Греции, как тень всегда бледнее живой плоти. Поэтому
римская поэзия скорее следовала за совершенствованием политического и
семейного быта, чем звучала с ним в лад. Подлинная поэзия Рима жила в его
гражданских установлениях; ибо все прекрасное, истинное и величественное,
что в них было, могло порождаться только тем началом, которое творило самый
этот порядок вещей. Жизнь Камилла; смерть Регула; сенаторы, торжественно
ожидающие прихода победоносных галлов; отказ Республики заключить мир с
Ганнибалом после битвы при Каннах - все это не было результатом расчета и
вычисления возможных личных выгод такого именно течения событий для тех, кто
были одновременно и сочинителями, и актерами этих бессмертных драм.
Воображение, созерцавшее красоту этого общества, создавало ее по
собственному образу и подобию; следствием было всемирное владычество, а
наградою - вечная слава. Все это - та же поэзия, хотя quia carent vate sacro
{Вещего не дал им рок поэта (лат.).}. Все это - эпизоды циклической поэмы,
которую Время пишет в памяти людей. Прошлое, подобно вдохновенному рапсоду,
поет ее вечно сменяющимся поколениям.
Но вот наконец античная религия и культура завершили цикл своего
развития. И мир всецело погрузился бы в хаос и тьму, если бы среди творцов
христианской и рыцарской культуры не оказалось своих поэтов, которые создали
дотоле неизвестные образцы для мысли и действия; отразившись в умах людей,
они, словно полководцы, приняли командование над смятенными полками их
мыслей и чувств. В мою задачу не входит рассмотрение зла, причиненного этими
идеями; я только еще раз заявляю, на основе высказанных выше положений, что
в этом ни в какой мере не повинна содержавшаяся в них поэзия.
Возможно, что удивительная поэзия Моисея, Иова, Давида, Соломона и
Исайи произвела впечатление на Иисуса и его учеников. Отдельные фрагменты,
сохраненные для нас биографами этого необыкновенного человека, исполнены
самой яркой Поэзии. Но его учение, по-видимому, скоро подверглось искажению.
Спустя некоторое время после победы идей, основанных на этом учении, три
категории, на которые Платон разделил духовные способности человека, были
как бы канонизированы и сделались в Европе предметом культа. И тут надо
признать, "тускнеет свет" и
...ворон в лес туманный
Летит. Благие силы дня уснули.
Выходят слуги ночи на добычу.
Но заметьте, какой великолепный порядок родился из грязи и крови этого
яростного хаоса! И как мир, словно воскреснув, взлетел на золотых крыльях
познания и надежды и еще длит свой полет в небеса времен. Вслушайтесь в
музыку, не слышную простым ухом и подобную вечному невидимому ветру, который
придает этому нескончаемому полету быстроту и силу.
Поэзия, содержавшаяся в учении Христа и в мифологии и укладе жизни
кельтских завоевателей Римской империи, пережила смуту, сопровождавшую их
появление и победу, и сложилась в новую систему нравов и идей. Было бы
ошибкой приписывать невежество средневековья христианскому учению или
господству кельтских племен. Все, что могло быть в них дурного, вызвано было
исчезновением поэтического начала по мере развития деспотизма и суеверий. По
причинам, слишком сложным, чтобы обсуждать их здесь, люди стали
бесчувственными и себялюбивыми; воля их ослабела, и все же они были ее
рабами, а тем самым и рабами чужой воли; похоть, страх, алчность, жестокость
и обман отличали поколения, где не оказалось никого, способного творить, -
будь то статуи, поэмы или общественные установления. Моральные аномалии
такого общества нельзя отнести за счет каких-либо современных ему событий; и
более всего заслуживают одобрения те события, которые всего успешнее могли
их уничтожить. К несчастью для тех, кто не умеет отличать слов от помыслов,
многие из этих аномалий вошли в нашу общепринятую религию.
Воздействие поэзии христианства и рыцарства начало сказываться лишь в
XI веке. Принцип равенства был открыт и применен Платоном в его "Республике"
в качестве теоретического правила, согласно которому все предметы
удовольствия и орудия могущества, созданные общим трудом и искусством людей,
должны между ними распределяться. Границы этого правила, утверждает он,
определяются только разумом каждого или соображениями общей пользы. Вслед за
Тимеем и Пифагором Платон построил также нравственную и интеллектуальную
систему, охватывающую прошлое, настоящее и будущее человека. Христос открыл
человечеству священные и вечные истины, заключенные в этой философии;
христианство, в своем чистом виде, стало экзотерическим выражением
эзотерических принципов древней поэзии и мудрости. Слившись с истощенными
народностями юга, кельты принесли им поэзию своей мифологии и своего
жизненного уклада. Результатом была некая сумма, составленная из действия и
противодействия всех факторов; ибо можно считать, что ни одна нация или
религия не может победить другую и при этом не вобрать в себя какую-то часть
того, что она вытесняет. В числе этих последствий было уничтожение личного и
домашнего рабства и освобождение женщин от большей части унизительных оков
античности.
Отмена личного рабства является основой величайших надежд в области
политики, какие может возыметь человек. Освобождение женщины создало поэзию
половой любви. Любовь стала религией; предметы ее культа были постоянно на
глазах. Казалось, статуи Аполлона и Муз ожили, задвигались и смешались с
толпою своих почитателей, так что на земле появились обитатели небес.
Обычные дела и привычные зрелища жизни сделались удивительными и чудесными;
из обломков Эдема был сотворен новый рай. Само создание его есть поэзия, а
потому и создатели были поэтами; их орудием был язык: "Galeotto ft il libro,
e chi lo scrisse" {И книга стала нашим Галеотом (итал.).}. Провансальские
труверы, что значит "изобретатели", были предшественниками Петрарки, чьи
стихи, подобно заговорам, открывают волшебные потайные источники счастья,
заключенного в любовных муках. Невозможно воспринимать их и не стать при
этом частицею созерцаемой нами красоты; едва ли нужно доказывать, что эти
священные чувства, пробуждающие нежность и возвышающие душу, способны
сделать людей лучше, великодушнее и мудрее и вознести их над тусклою мглою
маленького себялюбивого мирка. Данте еще лучше Петрарки понимал таинства
любви. Его "Vita Nuova" {Новая жизнь (итал.).} представляет собой
неисчерпаемый источник чистых чувств и чистого языка; это - опоэтизированная
повесть тех лет его жизни, которые посвящены были любви. Апофеоз Беатриче в
поэме "Рай", постепенное преображение его любви и ее красоты, которое,
словно по ступеням, приводит его к престолу Высшей Первопричины, - все это
является прекраснейшим созданием Поэзии нового времени. Наиболее
проницательные из критиков судят о частях поэмы иначе, чем толпа, и
справедливо располагают их по степени совершенства в ином порядке, а именно:
"Ад", "Чистилище", "Рай". Эта последняя представляет собою гимн вечной
Любви. Любовь, которая в античном мире нашла достойного певца в одном лишь
Платоне, в новое время воспевается целым хором величайших поэтов; эти песни
проникли во все подземелья общества, и отзвуки их доныне заглушают
нестройный лязг оружия и завывания суеверий. Ариосто, Тассо, Шекспир,
Спенсер, Кальдерон, Руссо и великие писатели нашего столетия, каждый в свой
черед, прославляли любовь, как бы доставляя человечеству трофеи великих
побед над чувственностью и грубой силой. Истинные отношения, в каких состоят
оба пола, ныне понимаются вернее; и если в общественном мнении современной
Европы отчасти рассеялось заблуждение, принимавшее различия в способностях
обоих полов за признак их неравенства, то этим отрадным явлением мы обязаны
культу, который узаконило рыцарство, а проповедовали поэты.
Поэзию Данте можно считать мостом, переброшенным через поток времени и
соединяющим современный мир с античным. Искаженные представления о невидимых
силах - предметах поклонения Данте и его соперника Мильтона - всего лишь
плащи и маски, под которыми эти великие поэты шествуют в вечность. Трудно
определить, насколько они сознавали различия между их собственными
верованиями и народными, Данте, во всяком случае, стремится показать эти
различия в полной мере, когда отводит Рифею, которого Вергилий называет
justissimus unus {Справедливости лучший блюститель (лат.).}, место в Раю, а
в распределении наград и наказаний следует самым еретическим капризам. А
поэма Мильтона содержит философское опровержение тех самых догматов, которым
она, по странному, но естественному контрасту, должна была служить главной
опорой. Ничто не может сравниться по мощи и великолепию с образом Сатаны в
"Потерянном Рае". Было бы ошибкой предположить, что он мог быть задуман как
олицетворение зла. Непримиримая ненависть, терпеливое коварство и утонченная
изобретательность в выдумывании мук для противника - вот что является злом;
оно еще простительно рабу, но непростительно владыке; искупается у
побежденного многим, что есть благородного в его поражении, но усугубляется
у победителя всем, что есть позорного в его победе. У Мильтона Сатана в
нравственном отношении настолько же выше Бога, насколько тот, кто верит в
правоту своего дела и борется за него, не страшась поражений и пытки, выше
того, кто из надежного укрытия верной победы обрушивает на врага самую
жестокую месть - и не потому, что хочет вынудить его раскаяться и не
упорствовать во вражде, но чтобы нарочно довести его до новых проступков,
которые навлекут на него новую кару. Мильтон настолько искажает общепринятые
верования (если это можно назвать искажением), что не приписывает своему
Богу никакого нравственного превосходства над Сатаной. Это дерзкое
пренебрежение задачей прямого морализирования служит лучшим доказательством
гения Мильтона. Он словно смешал черты человеческой природы, как смешивают
краски на палитре, и на своем великом полотне расположил их согласно
эпическим законам правды, т. е. согласно тем законам, по которым
взаимодействие между внешним миром и существами, наделенными разумом и
нравственностью, возбуждает сочувствие многих человеческих поколений.
"Божественная Комедия" и "Потерянный Рай" привели в систему мифологию нового
времени; и когда, с течением времени, ко множеству суеверий прибавится еще
одно, ученые толкователи станут изучать по ним религию Европы, которая лишь
потому не будет совершенно позабыта, что отмечена нетленной печатью гения.
Гомер был первым, а Данте - вторым из эпических поэтов, т. е. вторым из
тех, чьи создания определенно и ясно связаны со знаниями, чувствами,
верованиями и политическим устройством их эпохи и последующих эпох и
развивались в соответствии с их развитием. Ибо Лукреций смочил крыла своего
быстролетного духа в клейких осадках чувственного мира; Вергилий, со
скромностью, мало подобающей его гению, хотел прослыть всего лишь
подражателем, хотя он создавал заново все, что копировал; а из стаи
пересмешников ни один - ни Аполлоний Родосский, ни Квинт Калабер из Смирны,
ни Нонний, ни Лукан, ни Стаций, ни Клавдиан - хотя они и пели сладко - не
отвечает требованиям эпической правды. Третьим эпическим поэтом был Мильтон.
Ибо если отказывать в звании эпоса в самом высоком его смысле "Энеиде", то
тем менее заслуживают его "Неистовый Роланд", "Освобожденный Иерусалим",
"Лузиады" или "Королева Фей".
Данте и Мильтон были оба глубоко проникнуты верованиями античности; ее
дух присутствует в их поэзии в той же мере, в какой внешние ее формы
сохранились в религии новой Европы до Реформации. Один из них предшествовал,
второй - следовал за Реформацией почти через равные промежутки времени.
Именно Данте и был первым из религиозных реформаторов, и Лютер превосходит
его скорее язвительностью, нежели смелостью обличений папского произвола.
Данте первый пробудил восхищенную им Европу; из хаоса неблагозвучных
варваризмов он создал язык, который сам по себе был музыкой и красноречием.
Он был тем, кто сплотил великие умы, воскресившие ученость; Люцифером той
звездной стаи, которая в XIII веке, словно с небес, воссияла из
республиканской Италии над погруженным во тьму миром. Самое его слово
одухотворено; каждое подобно искре, огненной частице неугасимой мысли.
Многие из них подернуты золою и таят в себе огонь, для которого еще не
нашлось горючего. Высокая поэзия бесконечна; это как бы первый желудь,
зародыш всех будущих дубов. Можно подымать один покров за другим и никогда
не добраться до сокрытой под ними обнаженной красоты смысла. Великая поэма -
это источник, вечно плещущий через край водами мудрости и красоты; когда
отдельный человек и целая эпоха вычерпают из него всю божественную влагу,
какую они способны восприять, на смену им приходят другие и открывают в нем
все новое и новое, получая наслаждение, какого они не ждали и не могли себе
представить.
Век, наступивший после Данте, Петрарки и Боккаччо, был отмечен
возрождением живописи, скульптуры, музыки и архитектуры. Чосер зажегся этим
священным огнем, и таким образом английская литература поднялась на
итальянском фундаменте.
Не будем, однако, отвлекаться от нашей задачи защиты Поэзии и
заниматься ее критической историей и влиянием ее на общество. Достаточно
сказать, что поэты, в широком и истинном смысле этого слова, воздействовали
на свою эпоху и на все последующие, и сослаться на отдельные примеры, уже
приводившиеся в подтверждение мнения, противоположного тому, которое
высказывает автор "Четырех Веков Поэзии".
Но он выдвигает еще и иной довод, чтобы развенчать поэтов в пользу
мыслителей и ученых. Признавая, что игра воображения приносит больше всего
удовольствия, он считает работу разума более полезной. Чтобы принять такое
разделение, посмотрим, что именно разумеется здесь под пользою.
Удовольствием или благом зовется вообще то, к чему сознательно стремится
существо, наделенное чувствами и разумом, и чему оно предается, когда
находит. Есть две фазы или степени удовольствия, одно - длительное, всеобщее
и постоянное, другое - преходящее и частное. Пользою может быть то, что
является средством достигнуть первой или же второй. Если первой - тогда
полезно все, что укрепляет и очищает наши привязанности, открывает простор
воображению и одухотворяет область чувственного. Но автор "Четырех Веков
Поэзии", видимо, употребляет слово "польза" в более узком смысле: как то,
что утоляет потребность нашей животной природы, делает жизнь безопаснее,
рассеивает наиболее грубые из суеверий и внушает людям взаимную терпимость в
той степени, какая совместима с мотивами личной выгоды.
Нет сомнения, что ревнители пользы в этом ограниченном ее понимании
также имеют свое место в обществе. Они идут по следам поэтов и копируют их
стихи для повседневного употребления. Они творят пространство и созидают
время. Труд их весьма ценен, покуда они ограничиваются заботой о низших
потребностях, без ущерба для высших. Пусть скептик разрушает грубые
суеверия, но пусть не искажает, как это делали иные французские авторы,
вечных истин, запечатленных в душах людей. Пусть изобретатель машин
облегчает, а политический эконом упорядочивает человеческий труд, но пусть
слабейшего из паладинов ослепляло нестерпимым светом и рассеивало целые
армии чернокнижников и язычников. Связь театральных зрелищ с улучшением или
падением нравов признана всеми; другими словами, отсутствие или наличие
Поэзии в ее наиболее совершенной и всеобщей форме оказалось связанным с
добродетелью или пороками в обычаях и поведении людей. Развращенность
нравов, которую приписывают влиянию театра, начинается там, где кончается в
театре Поэзия; обратимся к истории нравов, и мы увидим, что усиление первой
и упадок второй находятся в столь же тесной зависимости, как любая причина и
следствие.
В Афинах, как и повсюду, где она приблизилась к совершенству, драма
была современницей нравственного и интеллектуального величия эпохи. Трагедии
афинских поэтов подобны зеркалам, где зритель видит себя лишь слегка
замаскированным и освобожденным от всего, кроме высоких совершенств и
стремлений, являющихся для каждого прообразом того, что он любит, чем
восхищается и чем хотел бы стать. Воображение обогащается, сочувствуя мукам
и страстям столь сильным, что их восприятие расширяет самую способность
воспринимать; жалость, негодование, ужас и печаль укрепляют в зрителе добрые
чувства; а после напряжения этих высоких чувств наступает возвышенное
спокойствие, которое зритель уносит с собой, даже возвратясь в суету
повседневной жизни; самое преступление представляется вдвое менее ужасным и
утрачивает силу заразительного примера, когда его показывают как роковое
следствие неисповедимых путей природы; заблуждение уже не кажется
своеволием; человек не может цепляться за него как за результат своего
свободного выбора. В величайших из драм мало что можно осудить или
возненавидеть; они учат скорее самопознанию и самоуважению. Ни глаза, ни ум
человеческий не способны видеть себя иначе как отраженными в чем-то себе
подобном. Драма, когда она заключает в себе Поэзию, является призматическим
и многосторонним зеркалом, которое собирает наиболее яркие лучи, источаемые
человеческой природой, дробит их и вновь составляет из простейших элементов,
придает им красоту и величие и множит все, что оно отражает, наделяя его
способностью рождать себе подобное всюду, куда эти лучи упадут.
Но в эпохи общественного упадка Драма отражает этот упадок. Трагедия
становится холодным подражанием внешней форме великих творений древности,
лишенным гармонического сопровождения смежных искусств и зачастую неверным
даже и внешне; или же неловкой попыткой преподать некоторые догмы,
почитаемые автором за нравственные истины, причем обычно это - всего лишь
благовидно замаскированное стремление польстить какому-либо пороку или
слабости, которым заражен и автор, и зрители. Примером первого может служить
"Катон" Аддисона, называемый классической и домашней драмой; вторые, к
сожалению, столь многочисленны, что примеры были бы излишни. Поэзию нельзя
подчинять подобным целям. Поэзия - это огненный меч, всегда обнаженный; он
сжигает ножны, в которые его хотели бы вложить. Вот почему все указанные
драматические сочинения на редкость непоэтичны; они претендуют на
изображение чувств и страсти, но при отсутствии поэтического воображения все
это - лишь названия, под которыми скрываются каприз и похоть. В нашей стране
периодом наибольшего упадка драмы было царствование Карла II, когда все
обычные виды поэзии превратились в воспевание королевских побед над свободою
и добродетелью. Один лишь Мильтон озаряет это недостойное его время. В такие
времена драма проникается духом расчета, и поэзия исчезает из нее. Комедия
утрачивает свою идеальную всеобщность; юмор сменяется острословием; смех
вызывается не радостью, но самодовольным торжеством; место веселости
занимает ехидство, сарказм и презрение; мы уже не смеемся, мы только
улыбаемся. Непристойность, эта кощунственная насмешка над божественной
красотою жизни, прикрывшись вуалью, становится от этого пусть менее
отвратительной, но более дерзкой; это - чудовище, которому развращенность
нравов непрерывно доставляет свежую пищу, пожираемую ею втайне.
Поскольку драма является той формой, где способно сочетаться наибольшее
число различных средств поэтического выражения, в ней яснее всего можно
наблюдать связь поэзии с общественным благом. Несомненно, что наивысшему
расцвету драмы всегда соответствовал наилучший общественный порядок; а
упадок или исчезновение драмы там, где она некогда процветала, служит
признаком падения нравов и угасания тех сил, которые поддерживают живую душу
общества. Но, как говорит Макиавелли о политических установлениях, эту жизнь
можно сохранить и возродить, если явятся люди, способные вернуть драму на
прежний верный путь. То же относится и к Поэзии в наиболее широком смысле:
язык и все формы языкотворчества должны не только возникать, но и
поддерживаться; поэт остается верен своей божественной природе: он творец,
но он же и провидение.
Гражданская война, завоевания в Азии и победы сперва македонского, а
затем римского оружия были ступенями угасания творческих сил Греции.
Буколические поэты, нашедшие покровительство у просвещенных деспотов Сицилии
и Египта, были последними представителями славной эпохи. Их поэзия
необычайно мелодична: подобно запаху туберозы, она пресыщает чрезмерной
сладостью; тогда как поэзия их предшественников была июньским ветром,
который смешивает ароматы всех полевых цветов и добавляет к ним собственное
бодрящее дыхание, не дающее нашему восприятию утомиться восторгом.
Буколическая и эротическая изысканность поэзии соответствует изнеженности в
скульптуре, музыке и прочих искусствах, а также в нравах и общественных
порядках; именно это и отличает эпоху, о которой идет речь. В этом
недостатке гармонии неповинно ни само поэтическое начало, ни какое-либо
неверное его применение. Подобную же чувствительность к влиянию чувств и
страстей мы находим в творениях Гомера и Софокла: первый в особенности умел
придать неотразимую привлекательность чувственному и патетическому.
Превосходство этих авторов над позднейшими состоит в наличии у них мыслей,
относящихся к внутреннему миру человека, а не в отсутствии таких, которые
связаны с миром внешним; их совершенство заключается в гармоническом
сочетании тех и других. Слабость эротических поэтов не в том, что у них
есть, а в том, чего им недостает. Их можно считать причастными современной
им развращенности нравов не потому, что они были поэтами, но потому, что они
были ими недостаточно. Если б этот распад сумел погасить в них также и
восприимчивость к наслаждению, страсти и к красоте природы, которая ставится
им в вину как недостаток, - вот тогда торжество зла было бы окончательным.
Ибо конечной целью общественного распада является уничтожение всякой
способности к приятным ощущениям; в этом-то и заключается разложение. Оно
начинается с воображения и интеллекта, т. е. с сердцевины, а оттуда, подобно
парализующему яду, распространяется на чувства и, наконец, даже на
чувственные желания, пока все не превращается в омертвелую массу, в которой
едва теплится сознание. С приближением такого времени поэзия всегда
обращается к тем способностям человека, которые угасают последними и,
подобно шагам Астреи, уходящей из мира, голос ее слышится все отдаленнее.
Поэзия неизменно дает людям все наслаждение, какое они способны испытывать;
она всегда остается светочем жизни, источником всего прекрасного,
благородного и истинного, что еще может существовать в годины мрака.
Несомненно, те из изнеженных жителей Сиракуз и Александрии, которые
восхищались поэмами Феокрита, были менее бессердечны, жестоки и чувственны,
чем остальные. Прежде чем исчезнет Поэзия, должна распасться самая плоть
человеческого общества: никогда еще не распадались полностью священные
звенья той цепи, которая, проходя через множество сердец, восходит к великим
умам и оттуда посылает незримую эманацию, все соединяющую воедино и
поддерживающую жизнь повсюду. Это она содержит в себе одновременно зачатки и
своего собственного, и общественного возрождения. Кроме того, не следует
ограничивать влияние буколической и эротической поэзии теми, к кому она в
свое время обращалась. Те могли воспринять ее бессмертную красоту лишь как
отдельные фрагменты. Читатели, наделенные более тонкой восприимчивостью или
рожденные в более счастливую эпоху, могут увидеть в ней части той великой
поэмы, которую все поэты, подобно согласным думам единого великого ума,
слагают от начала времен.
Тот же цикл, хотя и в более узких пределах, прошел и Древний Рим; но
там общественная жизнь, по-видимому, никогда не была до такой степени
насыщена поэтическим началом. Римляне, как видно, считали, что греки
достигли совершенства как в своих нравах, так и в следовании природе; они не
пытались создавать, в стихах ли, в скульптуре, музыке или архитектуре,
ничего, имевшего прямое отношение к их собственному бытию, но лишь такое,
где отражалось нечто общее для всего мира. Впрочем, мы судим об этом по
неполным данным, а потому, быть может, с недостаточной полнотой. Энний,
Варрон, Пакувий и Акций - все четверо большие поэты - до нас не дошли.
Лукреций обладал творческим даром в высочайшей степени, Вергилий - в очень
высокой. У этого последнего изысканность выражений подобна светлой дымке,
прикрывающей от читателя ослепительную правдивость его изображений мира.
Ливии весь исполнен поэзии. Однако Гораций, Катулл, Овидий и все другие
большие поэты, современники Вергилия, видели человека и природу в зеркале
греческого искусства. Государственное устройство и религия также были в Риме
менее поэтичны, чем в Греции, как тень всегда бледнее живой плоти. Поэтому
римская поэзия скорее следовала за совершенствованием политического и
семейного быта, чем звучала с ним в лад. Подлинная поэзия Рима жила в его
гражданских установлениях; ибо все прекрасное, истинное и величественное,
что в них было, могло порождаться только тем началом, которое творило самый
этот порядок вещей. Жизнь Камилла; смерть Регула; сенаторы, торжественно
ожидающие прихода победоносных галлов; отказ Республики заключить мир с
Ганнибалом после битвы при Каннах - все это не было результатом расчета и
вычисления возможных личных выгод такого именно течения событий для тех, кто
были одновременно и сочинителями, и актерами этих бессмертных драм.
Воображение, созерцавшее красоту этого общества, создавало ее по
собственному образу и подобию; следствием было всемирное владычество, а
наградою - вечная слава. Все это - та же поэзия, хотя quia carent vate sacro
{Вещего не дал им рок поэта (лат.).}. Все это - эпизоды циклической поэмы,
которую Время пишет в памяти людей. Прошлое, подобно вдохновенному рапсоду,
поет ее вечно сменяющимся поколениям.
Но вот наконец античная религия и культура завершили цикл своего
развития. И мир всецело погрузился бы в хаос и тьму, если бы среди творцов
христианской и рыцарской культуры не оказалось своих поэтов, которые создали
дотоле неизвестные образцы для мысли и действия; отразившись в умах людей,
они, словно полководцы, приняли командование над смятенными полками их
мыслей и чувств. В мою задачу не входит рассмотрение зла, причиненного этими
идеями; я только еще раз заявляю, на основе высказанных выше положений, что
в этом ни в какой мере не повинна содержавшаяся в них поэзия.
Возможно, что удивительная поэзия Моисея, Иова, Давида, Соломона и
Исайи произвела впечатление на Иисуса и его учеников. Отдельные фрагменты,
сохраненные для нас биографами этого необыкновенного человека, исполнены
самой яркой Поэзии. Но его учение, по-видимому, скоро подверглось искажению.
Спустя некоторое время после победы идей, основанных на этом учении, три
категории, на которые Платон разделил духовные способности человека, были
как бы канонизированы и сделались в Европе предметом культа. И тут надо
признать, "тускнеет свет" и
...ворон в лес туманный
Летит. Благие силы дня уснули.
Выходят слуги ночи на добычу.
Но заметьте, какой великолепный порядок родился из грязи и крови этого
яростного хаоса! И как мир, словно воскреснув, взлетел на золотых крыльях
познания и надежды и еще длит свой полет в небеса времен. Вслушайтесь в
музыку, не слышную простым ухом и подобную вечному невидимому ветру, который
придает этому нескончаемому полету быстроту и силу.
Поэзия, содержавшаяся в учении Христа и в мифологии и укладе жизни
кельтских завоевателей Римской империи, пережила смуту, сопровождавшую их
появление и победу, и сложилась в новую систему нравов и идей. Было бы
ошибкой приписывать невежество средневековья христианскому учению или
господству кельтских племен. Все, что могло быть в них дурного, вызвано было
исчезновением поэтического начала по мере развития деспотизма и суеверий. По
причинам, слишком сложным, чтобы обсуждать их здесь, люди стали
бесчувственными и себялюбивыми; воля их ослабела, и все же они были ее
рабами, а тем самым и рабами чужой воли; похоть, страх, алчность, жестокость
и обман отличали поколения, где не оказалось никого, способного творить, -
будь то статуи, поэмы или общественные установления. Моральные аномалии
такого общества нельзя отнести за счет каких-либо современных ему событий; и
более всего заслуживают одобрения те события, которые всего успешнее могли
их уничтожить. К несчастью для тех, кто не умеет отличать слов от помыслов,
многие из этих аномалий вошли в нашу общепринятую религию.
Воздействие поэзии христианства и рыцарства начало сказываться лишь в
XI веке. Принцип равенства был открыт и применен Платоном в его "Республике"
в качестве теоретического правила, согласно которому все предметы
удовольствия и орудия могущества, созданные общим трудом и искусством людей,
должны между ними распределяться. Границы этого правила, утверждает он,
определяются только разумом каждого или соображениями общей пользы. Вслед за
Тимеем и Пифагором Платон построил также нравственную и интеллектуальную
систему, охватывающую прошлое, настоящее и будущее человека. Христос открыл
человечеству священные и вечные истины, заключенные в этой философии;
христианство, в своем чистом виде, стало экзотерическим выражением
эзотерических принципов древней поэзии и мудрости. Слившись с истощенными
народностями юга, кельты принесли им поэзию своей мифологии и своего
жизненного уклада. Результатом была некая сумма, составленная из действия и
противодействия всех факторов; ибо можно считать, что ни одна нация или
религия не может победить другую и при этом не вобрать в себя какую-то часть
того, что она вытесняет. В числе этих последствий было уничтожение личного и
домашнего рабства и освобождение женщин от большей части унизительных оков
античности.
Отмена личного рабства является основой величайших надежд в области
политики, какие может возыметь человек. Освобождение женщины создало поэзию
половой любви. Любовь стала религией; предметы ее культа были постоянно на
глазах. Казалось, статуи Аполлона и Муз ожили, задвигались и смешались с
толпою своих почитателей, так что на земле появились обитатели небес.
Обычные дела и привычные зрелища жизни сделались удивительными и чудесными;
из обломков Эдема был сотворен новый рай. Само создание его есть поэзия, а
потому и создатели были поэтами; их орудием был язык: "Galeotto ft il libro,
e chi lo scrisse" {И книга стала нашим Галеотом (итал.).}. Провансальские
труверы, что значит "изобретатели", были предшественниками Петрарки, чьи
стихи, подобно заговорам, открывают волшебные потайные источники счастья,
заключенного в любовных муках. Невозможно воспринимать их и не стать при
этом частицею созерцаемой нами красоты; едва ли нужно доказывать, что эти
священные чувства, пробуждающие нежность и возвышающие душу, способны
сделать людей лучше, великодушнее и мудрее и вознести их над тусклою мглою
маленького себялюбивого мирка. Данте еще лучше Петрарки понимал таинства
любви. Его "Vita Nuova" {Новая жизнь (итал.).} представляет собой
неисчерпаемый источник чистых чувств и чистого языка; это - опоэтизированная
повесть тех лет его жизни, которые посвящены были любви. Апофеоз Беатриче в
поэме "Рай", постепенное преображение его любви и ее красоты, которое,
словно по ступеням, приводит его к престолу Высшей Первопричины, - все это
является прекраснейшим созданием Поэзии нового времени. Наиболее
проницательные из критиков судят о частях поэмы иначе, чем толпа, и
справедливо располагают их по степени совершенства в ином порядке, а именно:
"Ад", "Чистилище", "Рай". Эта последняя представляет собою гимн вечной
Любви. Любовь, которая в античном мире нашла достойного певца в одном лишь
Платоне, в новое время воспевается целым хором величайших поэтов; эти песни
проникли во все подземелья общества, и отзвуки их доныне заглушают
нестройный лязг оружия и завывания суеверий. Ариосто, Тассо, Шекспир,
Спенсер, Кальдерон, Руссо и великие писатели нашего столетия, каждый в свой
черед, прославляли любовь, как бы доставляя человечеству трофеи великих
побед над чувственностью и грубой силой. Истинные отношения, в каких состоят
оба пола, ныне понимаются вернее; и если в общественном мнении современной
Европы отчасти рассеялось заблуждение, принимавшее различия в способностях
обоих полов за признак их неравенства, то этим отрадным явлением мы обязаны
культу, который узаконило рыцарство, а проповедовали поэты.
Поэзию Данте можно считать мостом, переброшенным через поток времени и
соединяющим современный мир с античным. Искаженные представления о невидимых
силах - предметах поклонения Данте и его соперника Мильтона - всего лишь
плащи и маски, под которыми эти великие поэты шествуют в вечность. Трудно
определить, насколько они сознавали различия между их собственными
верованиями и народными, Данте, во всяком случае, стремится показать эти
различия в полной мере, когда отводит Рифею, которого Вергилий называет
justissimus unus {Справедливости лучший блюститель (лат.).}, место в Раю, а
в распределении наград и наказаний следует самым еретическим капризам. А
поэма Мильтона содержит философское опровержение тех самых догматов, которым
она, по странному, но естественному контрасту, должна была служить главной
опорой. Ничто не может сравниться по мощи и великолепию с образом Сатаны в
"Потерянном Рае". Было бы ошибкой предположить, что он мог быть задуман как
олицетворение зла. Непримиримая ненависть, терпеливое коварство и утонченная
изобретательность в выдумывании мук для противника - вот что является злом;
оно еще простительно рабу, но непростительно владыке; искупается у
побежденного многим, что есть благородного в его поражении, но усугубляется
у победителя всем, что есть позорного в его победе. У Мильтона Сатана в
нравственном отношении настолько же выше Бога, насколько тот, кто верит в
правоту своего дела и борется за него, не страшась поражений и пытки, выше
того, кто из надежного укрытия верной победы обрушивает на врага самую
жестокую месть - и не потому, что хочет вынудить его раскаяться и не
упорствовать во вражде, но чтобы нарочно довести его до новых проступков,
которые навлекут на него новую кару. Мильтон настолько искажает общепринятые
верования (если это можно назвать искажением), что не приписывает своему
Богу никакого нравственного превосходства над Сатаной. Это дерзкое
пренебрежение задачей прямого морализирования служит лучшим доказательством
гения Мильтона. Он словно смешал черты человеческой природы, как смешивают
краски на палитре, и на своем великом полотне расположил их согласно
эпическим законам правды, т. е. согласно тем законам, по которым
взаимодействие между внешним миром и существами, наделенными разумом и
нравственностью, возбуждает сочувствие многих человеческих поколений.
"Божественная Комедия" и "Потерянный Рай" привели в систему мифологию нового
времени; и когда, с течением времени, ко множеству суеверий прибавится еще
одно, ученые толкователи станут изучать по ним религию Европы, которая лишь
потому не будет совершенно позабыта, что отмечена нетленной печатью гения.
Гомер был первым, а Данте - вторым из эпических поэтов, т. е. вторым из
тех, чьи создания определенно и ясно связаны со знаниями, чувствами,
верованиями и политическим устройством их эпохи и последующих эпох и
развивались в соответствии с их развитием. Ибо Лукреций смочил крыла своего
быстролетного духа в клейких осадках чувственного мира; Вергилий, со
скромностью, мало подобающей его гению, хотел прослыть всего лишь
подражателем, хотя он создавал заново все, что копировал; а из стаи
пересмешников ни один - ни Аполлоний Родосский, ни Квинт Калабер из Смирны,
ни Нонний, ни Лукан, ни Стаций, ни Клавдиан - хотя они и пели сладко - не
отвечает требованиям эпической правды. Третьим эпическим поэтом был Мильтон.
Ибо если отказывать в звании эпоса в самом высоком его смысле "Энеиде", то
тем менее заслуживают его "Неистовый Роланд", "Освобожденный Иерусалим",
"Лузиады" или "Королева Фей".
Данте и Мильтон были оба глубоко проникнуты верованиями античности; ее
дух присутствует в их поэзии в той же мере, в какой внешние ее формы
сохранились в религии новой Европы до Реформации. Один из них предшествовал,
второй - следовал за Реформацией почти через равные промежутки времени.
Именно Данте и был первым из религиозных реформаторов, и Лютер превосходит
его скорее язвительностью, нежели смелостью обличений папского произвола.
Данте первый пробудил восхищенную им Европу; из хаоса неблагозвучных
варваризмов он создал язык, который сам по себе был музыкой и красноречием.
Он был тем, кто сплотил великие умы, воскресившие ученость; Люцифером той
звездной стаи, которая в XIII веке, словно с небес, воссияла из
республиканской Италии над погруженным во тьму миром. Самое его слово
одухотворено; каждое подобно искре, огненной частице неугасимой мысли.
Многие из них подернуты золою и таят в себе огонь, для которого еще не
нашлось горючего. Высокая поэзия бесконечна; это как бы первый желудь,
зародыш всех будущих дубов. Можно подымать один покров за другим и никогда
не добраться до сокрытой под ними обнаженной красоты смысла. Великая поэма -
это источник, вечно плещущий через край водами мудрости и красоты; когда
отдельный человек и целая эпоха вычерпают из него всю божественную влагу,
какую они способны восприять, на смену им приходят другие и открывают в нем
все новое и новое, получая наслаждение, какого они не ждали и не могли себе
представить.
Век, наступивший после Данте, Петрарки и Боккаччо, был отмечен
возрождением живописи, скульптуры, музыки и архитектуры. Чосер зажегся этим
священным огнем, и таким образом английская литература поднялась на
итальянском фундаменте.
Не будем, однако, отвлекаться от нашей задачи защиты Поэзии и
заниматься ее критической историей и влиянием ее на общество. Достаточно
сказать, что поэты, в широком и истинном смысле этого слова, воздействовали
на свою эпоху и на все последующие, и сослаться на отдельные примеры, уже
приводившиеся в подтверждение мнения, противоположного тому, которое
высказывает автор "Четырех Веков Поэзии".
Но он выдвигает еще и иной довод, чтобы развенчать поэтов в пользу
мыслителей и ученых. Признавая, что игра воображения приносит больше всего
удовольствия, он считает работу разума более полезной. Чтобы принять такое
разделение, посмотрим, что именно разумеется здесь под пользою.
Удовольствием или благом зовется вообще то, к чему сознательно стремится
существо, наделенное чувствами и разумом, и чему оно предается, когда
находит. Есть две фазы или степени удовольствия, одно - длительное, всеобщее
и постоянное, другое - преходящее и частное. Пользою может быть то, что
является средством достигнуть первой или же второй. Если первой - тогда
полезно все, что укрепляет и очищает наши привязанности, открывает простор
воображению и одухотворяет область чувственного. Но автор "Четырех Веков
Поэзии", видимо, употребляет слово "польза" в более узком смысле: как то,
что утоляет потребность нашей животной природы, делает жизнь безопаснее,
рассеивает наиболее грубые из суеверий и внушает людям взаимную терпимость в
той степени, какая совместима с мотивами личной выгоды.
Нет сомнения, что ревнители пользы в этом ограниченном ее понимании
также имеют свое место в обществе. Они идут по следам поэтов и копируют их
стихи для повседневного употребления. Они творят пространство и созидают
время. Труд их весьма ценен, покуда они ограничиваются заботой о низших
потребностях, без ущерба для высших. Пусть скептик разрушает грубые
суеверия, но пусть не искажает, как это делали иные французские авторы,
вечных истин, запечатленных в душах людей. Пусть изобретатель машин
облегчает, а политический эконом упорядочивает человеческий труд, но пусть