– Кей? – Я встал на колени. Света с улицы – как раз, чтобы тебя разглядеть. В твоих глазах блестели слезы. – Что такое? – спросил я, устраиваясь рядом и положив руку тебе на плечо.
   Ты горестно онемела.
   – Скажи, что не так, – попросил я. Ты закрыла глаза.
   – Все хорошо. – Голос тихо подрагивал. Явно ничего хорошего.
   В голове шевелились мысли, как в те дни, когда ты сказала, что вернешься к мужу, но меня еще не оставила. Злобные мысли. О твоем муже, о том, как он тобою манипулирует. Мысли, вырастающие из бессилия, из мощной энергии, что захлестывала меня и требовала высвобождения, – толку от нее никакого, хранить ее бесполезно. «Может, мне уйти?» – спросил я. Ты покачала головой, прижала мою ладонь к своему плечу. Я обнял тебя, и ты повернулась спиной, – я обнимал тебя, как ребенка, близко и тесно, став убежищем, в котором ты – довольно скоро – уснула, спасаясь от вины или еще каких фантомов, что довели тебя до слез.
   Я устал, но разум бодрствовал и все искал разгадку, что объяснила бы ночную неразбериху, все размышлял, что случилось, что это значит, куда заведет, – никчемная беготня по мучительному, тревожному кругу. Мне хотелось нарушить границу спящего твоего сознания, постичь тайну, которую ты хранишь, и, может, узнать тайну, что столько лет нас разлучала. Я хорошо тебя знал, знал, как никто, и не мог понять, что держит тебя в браке, если учесть все, что ты говорила о нем, о его бесстрастности. Твои доводы («Я о нем беспокоюсь»; «Я стольким людям сделаю больно» и т. д.) – нормальные, разумные доводы, но ничего они не объясняли пред лицом очевидных твоих страданий и жизни, которую ты называла «бесцветным кошмаром». И я пришел к выводу, что на каком-то критическом уровне ты, видимо, не доверяешь мне – и этому я тоже хотел найти причину. Вот эти минуты. Кругами, кругами, не в силах остановиться. Довольствуясь объятиями, но истерзанный недовольством. Я уснул, когда небо уже серело, я слышал чаек на взморье, они визгливо ссорились из-за рыбы, и мысли мои растворились в эссенции печали и изнурения.
 
   Утром, когда я проснулся, тебя в номере не оказалось. Я подумал, что ты, наверное, улизнула и арендованная машина уже на полпути в Майами. Потом я заметил твой чемодан – полегчало, однако я понял, что нужно готовиться к твоему отъезду. Через десять минут ты вернулась.
   – Телефоны сдохли, – сообщила ты, кладя сумочку на комод. – Даже сотовые. Какие-то возмущения в атмосфере. – Ты села в кресло у окна. – И дороги тоже все позакрывали. – Ты расстроилась, хотя меньше, чем могла бы.
   – Ураган? – спросил я, и ты мрачно кивнула. – А как же дождь? – Я сел. – И ветер. Ты слышала ветер?
   – Портье говорит, все разрушения – к северу и к югу от Пирсолла.
   – Странно. Не думал, что ураганы так умеют. – Я щелкнул выключателем у кровати, лампочка вспыхнула.
   – В городе свой генератор, – сказала ты.
   – Это портье сказал?
   Снова мрачный кивок.
   – Говорит, мы тут еще дня на два-три можем застрять.
   Снаружи промчался мотороллер – точно расстегнули молнию, выкрутив звук до максимума. Потом воцарилась тишина.
   – Ты в порядке? – спросил я. Ты глянула озадаченно.
   – Ночью, – объяснил я. – Когда мы занимались любовью…
   Вроде бы сумерки мелькнули в твоем лице, но ты с ним справилась:
   – Все хорошо.
   – Я что-то не то сделал?
   – А, нет. Это просто…
   Ты искала правильное слово.
   – Да ладно, – сказал я. – Если ты в порядке…
   – … проблема контроля, – договорила ты. Никакого смысла я в твоем ответе не уловил. Я был уверен: дело в твоих кандалах, в пепельном призраке мужчины, за которого ты вышла замуж, – он укоризненно простер к тебе эктоплазменный палец. Но я понимал, как проникала в тебя вина, – я знал, что вина твоя будет хитроумна.
   Новая тишина уже взяла курс к нам.
   – Может, позавтракаем? – предложил я. – За едой и поговорим.
   Еще секунда ненастья, а затем ты выпустила двадцати пяти ваттную улыбку.
   – «У Дэнни», – твердо сказала ты.
   – Не переживай. Мы спасемся – у меня таблетки есть. – Я скинул ноги с кровати. – Только в душ нырну.
 
   В то утро в Пирсолле проснулись немногие, и «У Дэнни», который наверняка зависел в основном от проезжих, обслуживали всего трех клиентов: пару за тридцать и их малолетнюю дочь. Две официантки сидели за дальним столиком, курили и читали таблоиды. Когда нам принесли еду, я поймал себя на том, что наблюдаю, как ты намазываешь маслом тост. В исполнении твоих рук любой жест грациозен. Они сами себе элегантные леди с длинными пальцами. Просто созданы для того, чтобы вплетать печаль во время. Я помнил, как они меня касались.
   Официантка, мясистая девка в буро-бежевой униформе, причалила к нашей кабинке, хлопнула жвачным пузырем и осведомилась:
   – Ну, как делишки?
   – Чудесно, – сказали мы оба.
   – Сандвич – прямо картинка из меню, – сказал я, когда официантка побрела дальше. – Может, тут еду аэрографом обрабатывают.
   Ты вежливо рассмеялась – ложечка звука.
   За окном прогромыхал побитый белый пикап, в кузове клекотали неопрятные парни, за пикапом тянулось черное перо выхлопа. Малышка заплакала, а повариха вышла из кухни, облокотилась на кассу и страдальчески уставилась на туман, вялые пальмы и свинцовые воды залива.
   После долгой паузы ты рассеянно сказала:
   – Я тут ничего сделать не могу. – Не знаю, поняла ли ты, что заговорила вслух. Ты куснула нижнюю губу – стыдливая гримаска, ты вдруг стала очень молодой, – и вопросительно посмотрела на меня.
   – Да, – ответил я, не желая выдать ликования. – Думаю, ничего.
   Ты отрезала кусок омлета.
   – Когда откроют дороги, мне придется…
   – Я знаю. Справлюсь, – сказал я.
   Ты пожевала, проглотила, потом спросила бодро:
   – С чего начнем? – Вспыхнула и прибавила: – Идиотский вопрос.
   Мы доели, подошла мясистая официантка с чеком.
   – А чем в Пирсолле заняться? – спросил я ее. Она неприязненно вылупилась.
   – Забавный ты малый, – сказала она и поплелась к товаркам по ресторанному заточению.
   – Надо гостиницу поменять, – довольно твердо объявила ты. Настойчивость твоя несомненно зиждилась на дохлых тараканах.
   – Здесь может не оказаться другой.
   – Я на въезде видела «ПриюТур».
   – В «ПриюТуре» тараканам вход не воспрещен.
   – Хоть простыни будут свежие.
   – Это ненадолго, – заметил я.
 
   В десять утра, опустив серые портьеры, мы стояли в искусственных зеленоватых сумерках посреди номера в «ПриюТуре» и обнимались. Я расстегнул твою блузку, отцепил крючок на бюстгальтере. Ты улыбнулась, точно робкая обольстительница, и подняла руки, чтобы я стащил бретельки. Груди твои умостились в моих ладонях. Вся наша одежда перетекла на пол. Вскоре ты была уже готова, приподнялась на цыпочки, впустила меня. Я обхватил твои ягодицы, притянул тебя ближе. Ощущение твоего тела опьяняло – такое великолепное, такое знакомое. Я потерялся в твоем тепле, в твоем аромате, мне казалось, мы сливаемся. Два пламенных духа – вместе уплываем в один космос.
   Интересно, сколько раз мы занимались любовью? Точно не вспомню, ибо многие наши встречи длились долго и совокуплений охватывали множество. Даже если я отмеряю щедро – все равно не так уж много. Определенно меньше, чем мы занимались любовью с другими. И все же эпизоды эти созвездиями высвечиваются в небе пустых интрижек, а некоторые даже достойны собственных небес. То утро в «ПриюТуре» Пирсолла заняло свое место в пантеоне, оно взлелеяно там, где обосновались швейцарские шале, номера в «Красной крыше» и мотели «Бест Вестерн», и каждая такая встреча замечательно преодолевала окружение. Меж нами оставались преграды, но сейчас они неважны, и вместе мы стали существом, которым неизменно становились, ложась и видя друг друга так близко, что различия, преграды, само понятие о расстояниях представлялись элементами географии страны, оставленной далеко позади. Слова, что ты говорила мне в страсти, – это слова, что я сам бы сказал, ты произнесла их за нас обоих; и, укладывая тебя сверху, поворачивая боком, я воплощал механические принципы единого нашего желания. Ничто не совершенно. Ни предмет, ни действие, ни идея. И все же в великолепной простоте и могуществе нашего союза мы были совершенны, мы оба чувствовали, как другой целиком отдается расплавленному забвению, в котором мы недолго жили. Помню, играла музыка, но не было никакой музыки, только шепот и дыхание, а фоном – гул какой-то гостиничной машинерии, чьи циклы приобрели сложность и глубины раги[7]. Помню нежное белое свечение вокруг нас – должно быть, несуществующее, или я не знаю, откуда оно взялось, разве что, быть может, кожа наша пылала или отпотевала меланином. Что было, что возникало из нас, чем мы были тогда, я не вспомню. Создание любви живет вне памяти, в абсолюте. Я запомнил только его цвета.
   Позже, днем, мы уснули, а проснувшись, я увидел, что зеленые сумерки не сменили оттенка. Я потянулся, зевнул и заметил, что ты лежишь на боку и разглядываешь меня. Я перевернулся и тебя поцеловал.
   – Еще поспишь? – спросил я.
   – Нет. Я…
   – Что?
   Ты покачала головой, словно то, что делаешь ты или чувствуешь, – невыразимо. В твоем лице поселилось счастье, но я знал – это лишь смена погоды. Я приподнялся на локте, пальцами пробежал по твоему телу, растопырил пальцы на бедре.
   – О чем ты думаешь? – спросила ты.
   – Мантру повторяю.
   Ты потянулась будто бы меня ущипнуть:
   – Скажи!
   – Я думал, какое у тебя лицо, когда я в тебе.
   – Какое?
   – Словно ты пытаешься что-то расслышать. Голос. Музыку. Словно тебе плохо слышно.
   Ты зажмурилась.
   – Не вижу.
   – Довольно глупо выглядишь.
   – Вот это больше похоже на правду, – засмеялась ты. Моя рука скользнула меж твоих бедер – кожа влажная. Ты сжала ноги, поймав мои пальцы.
   – Еще горишь? – спросил я.
   – Не-а. – Ты расслабила ноги, сжала опять. – Как бы светится.
   – Ну так и есть. Вижу луч. Там кто-то заперт. Ты игриво меня чмокнула.
   – Может, они в опасности, – сказал я. – Надо проверить.
   – Уже напроверялся. Ты теперь, наверное, знаешь все мои закоулки и трещинки.
   – Училки так не говорят.
   Мы задремали снова, улегшись ложечкой, и через час, когда я проснулся, не переменили позы. Я вновь отвердел, и в полусне ты разрешила войти в тебя – такое стерильное слово для столь чистого приятия. Я сам толком не проснулся, и оттого близость казалась примитивной, будто чресла мои направлялись не сознательным желанием, но законом природы. Вот мы – просто два инертных тела, что столкнулись и покачиваются на одной волне. Почти успокоительный секс. Наконец я перекатился на спину. Световые вспышки кололи тьму под веками. Остатки мысли несло в никуда.
   Ты заерзала, повернулась на живот, ткнулась подбородком мне в бицепс.
   – Ты не кончил.
   – Не-а.
   – Я хотела, чтоб ты кончил.
   – Все нормально, – сказал я. – Ну, понимаешь. Духом крепок, но…
   – Плоть слаба?
   – Не слаба. У нее перерыв.
   Ты поцеловала меня в лоб, в губы, а потом я почувствовал, как ты гладишь меня, возрождая эрекцию.
   – Что-то я не вижу перерыва, – сказала ты.
   – Ты чего хочешь?
   – Поиграть. – Пальцы твои сжались. – Ничего?
   – Ммм-мм.
   – То есть да?
   – Ага, я переживу.
   – Я так и подумала.
   Ты встала на четвереньки, груди твои раскачивались подле моего члена, и он терся о них, скользил меж них… голубиные ласки. А потом ты обхватила меня губами. Прежде за тобой не водилось такой храбрости. Я мимолетно подумал – может, другой мужчина изменил твои привычки, – и я позавидовал всем воображаемым любовникам, с которыми вместе населяю ныне твою сексуальную историю. Я потянулся к тебе, предупредил, что сейчас кончу, – я не знал, того ли ты хочешь. Ты перехватила мою руку, наши пальцы сплелись. Губы твои сжались, заскользили вдоль меня; язык обвивал меня, и настоятельность в паху сгустилась в насущность. Может, зависть и смута виноваты – вопль мой прозвучал неестественно хрипло и уродливо, точно одинокая голодающая тварь восхваляла великую добычу, отрытую на бесплодном поле.
   Я притянул тебя ближе, и мы лежали переплетясь в зеленоватом сумраке. Целуя тебя, я ощутил собственный теплый вкус на твоих губах. Минуты замедлились. Белая постель плыла. Мы лежали умиротворенные, и я снова таял в тебе. Куда ни глянешь, нет конца счастью или времени. Надежда и отчаяние – в идеальном равновесии. Крошечные тревоги копошились вокруг главной мысли, точно птицы кружат над островом: что за материя в нас не умирает без воздуха и света, вновь и вновь яростно живет, бестрепетно возрождаясь? Потом мысль улетела на юг. За окном взвизгнул ребенок. В коридоре бомкнул лифт. Мы спали в прохладном светящемся центре мироздания. Все страхи побеждены. Вся наша мучительная жизнь испарилась.
 
   Следующие два дня и две ночи мы редко покидали безымянную комнатку с запертыми окнами и мертвым холодным воздухом. Мы украсили ее сброшенной одеждой и пакетами из-под бутербродов, но комнатка так и не приобрела ни живости, ни обаяния. Разве что ей хватало норой пристойности исчезать, не становиться нам тюрьмой. Мы нуждались в уединении – чтобы заниматься любовью, но еще – чтобы вновь знакомиться и говорить. Мы предавались воспоминаниям, мы рассказывали, чем занимаемся. Но в основном – шутили, заигрывали. Наша панацея. Размягчались шрамы там, где нас оторвало друг от друга, я чувствовал, как растекается новая ткань, как она взрослеет, укрепляются новые нити между нами.
   – Помнишь фотографии – ты присылала, когда у меня болела спина? – Я лежал на животе, моя рука – на твоей груди. – Ты прислала такую… ты на ней в красном топе. Один топ. Ты в кухне, улыбаешься и выставляешь ноги.
   – Угу, – блаженно ответила ты. – Тебе же понравилось.
   – У меня стоял неделю.
   – Наверное, я того и добивалась. Хотя не думала в клинической терминологии.
   – Может, думала, но не сознавала. – Я перевернулся и положил голову тебе на плечо. – А трусы ты надевала под топ?
   Ты покосилась лукаво:
   – Не скажу ни за что.
   – Я так и думал.
   – Почему?
   – Ты так улыбалась… на снимке. Ты, пожалуй, нарочно сфотографировалась, чтоб я спросил.
   – Мо-ожет быть! – Ты пропела это на двух нотах.
   – Я думаю, нет.
   – Что нет?
   – Не надевала. Ты смущалась… немножко. Будто впервые снималась в мягком порно. По-моему, ты не настолько замечательная актриса – ты бы так не притворилась.
   Ты изобразила ужас:
   – Ты не ценишь мой талант?
   – Детка, – хрипло сказал я, изо всех сил изображая Тома Уэйтса[8], – талант бывает у всех. Не это важно.
   – А что важно?
   – Что сейчас ты без трусов.
   – У меня больше нету! – Ты глянула так серьезно, будто сейчас возьмешь с меня клятву. – Нам придется стирать.
   – Что – прямо сейчас? – удивился я.
   Ты потянулась – ленивым котенком свернулась в клубок и одновременно коснулась пальцами моей щеки, словно игрушечной мышки: нравится, только устала бегать.
   – Не-е, – сказала ты. – Потом когда-нибудь.
 
   Пока ты спала, я пережил нежданный разлом мироздания – из тех, что дают постичь суть. Я будто смотрел вдоль коридора твоей жизни – мимо карьеры-брака-любви, мимо легенды о юности в келье и детстве сказочной принцессы, мимо мгновений с витражами в окнах и других мгновений с заколоченными дверями, мимо вечерних платьев, мини-юбок, университетских мантий, мимо тика и норова, ерундовых неполадок, мимо бессмысленных поступков, что пытаются нас прояснить. Увидев тебя так, как ты предстала бы перед Богом, будь он создателем крошечных тонких механизмов и пожелай осмотреть свою работу, наклонившись к станку с лупой ювелира, – я осознал, что твой методичный путь от ребенка к школьнице, затем к студентке, жене, женственности испорчен вторжением одинокого мутанта: меня. Отсюда я углубился в анализ бесцельности и невоздержанности собственной жизни, увидел себя несообразным и ничтожным. И, едва ты заворочалась, потянулась, я заговорил о какой-то фигне, надеясь причудливым ее обаянием тебя поразить, внушить тебе, что пылкий, неискушенный дух, в который ты влюбилась, еще жив, будто сам я считал, что его нет и никогда не было.
   – Хочешь знать мою теорию индивидуальности? – спросил я.
   Твой ответ пробормотала подушка.
   – Знаешь цветовые кольца? Картонные такие, с цветными пластиковыми панельками… они в клубах бывают, их крутят перед прожекторами? Индивидуальности – как цветовые кольца. Чуть сложнее, но принцип тот же.
   – Надо опубликовать, – сухо сказала ты. – Гениально.
   – Понимаешь, мы все рождаемся с определенными цветами. Может, те, кто различает ауру, эти цвета и видят. В общем, большинство людей – если их устроит аналогия, – сочли бы, что цвета можно мешать. Загрязнять. А это не так. Их можно уничтожить, панельку разбить. Но если она целая, цвета останутся с нами. Короче, – я потер твое бедро, точно полируя волшебную лампу, – я пришел, дабы сказать тебе, что все твои цвета нетронуты.
   Ты мигнула, не отводя глаз.
   – Дофрейдистская теория, – пояснил я. – Гностическое такое толкование.
   Ты кончиками пальцев коснулась моего подбородка, словно проверяя, взаправду ли я здесь. И как-то смутно встревожилась.
   – Что такое? – спросил я.
   – Ничего.
   Вглядываясь в твое лицо, я пытался угадать проблему.
   – Я знаю, – сказал я. – Старая песня про то, что мы слишком разные, жить вместе не можем. Интеллектуально несовместимы. Типа у тебя «А плюс Б помножить на коэффициент неизвестной бета», а у меня всякая чушь – раскидываю магические зерна, чтобы разузнать вражеские секреты.
   Я говорил, а ты качала головой.
   – Тогда что… в чем дело?
   – Ни в чем, – затухающим голосом сказала ты, по-прежнему глядя на меня.
   Я решил возобновить разговор, но потерял нить.
   – На чем я остановился?
   – Про магические зерна? – Голос валиумный, издалека.
   – Нет… до того.
   – Не помню. А! Про цветовые кольца?
   – Да, точно.
   Мне уже не хотелось ни в чем тебя убеждать. Плохо, что я так в себе неуверен. Я давным-давно обнаружил корневую причину – жестокий родитель, – но часто забывал ее талант подрывать и обесценивать. Вот, скажем, цветовые кольца. Разумеется, я гнал пургу, но она все-таки характерна для моего мировоззрения, для интеллектуального аппарата, который я поспешно ваял из полупонятного, компенсируя недостаток формального образования, – трепливый дикарь, коему срочно требуется сойти за цивилизованного. И тем не менее я выставил все пародией, причудой, ибо подозревал, что всякое слово мое и поступок есть подлог. Любое достижение – шутка, сыгранная с реальностью. Ты же, напротив, считала, что каждое слово твое и поступок – хотя бы попытка правдивости. Не в том дело, что ты не врала. Но ты так неколебимо верила в свою природную честность, что едва дело доходило до серых зон, до ситуаций, когда ни за что не поймешь, правда ли движет тобою или нет, – в таких случаях ты предпочитала верить, что твои суждения правде соразмерны. Достойный способ жить, – я завидовал тебе, хотя мне это твое качество причиняло немало боли.
   Я снова спросил, что тебя тревожит. Ты положила мне на щеку ладонь и сказала:
   – Про тебя – ничего плохого… честно. – Твои глаза остудили меня, и печально, тихо, так, что даже я не мог не поверить вовсе, ты прибавила: – По-моему, ты удивительный.
 
   На второй вечер в «ПриюТуре» мы сидели рядышком на кровати с лэптопами. Вероятно, изображали нормальность. Играли в домик, притворялись, будто живем жизнью, в какую должны перерасти наши отношения. Ты писала заметки для доклада о ядерной политике. Я увлекся было статьей, но потом заскучал и перешел к собственным записям, среди которых была и такая:
   Всякий раз, лежа подле тебя, я думаю о детях, что натягивают одеяло на голову, строят теплый тайник, где чересчур возятся, где на крошечное пространство слишком много рук и ног. То есть – пока не приспособимся. С этой минуты пространство, которое обнимает нас, сразу бесконечно мало и бесконечно велико – плотная ширь, где мы сплелись, точно любовники в космическом яйце.
 
   – Это не твоя статья, – сказала ты, заглядывая в мой экран.
   Ты потянула на себя мой лэптоп, я не отпускал.
   – Дай посмотреть! – Я отказался, а ты, разжав руки, заявила: – Если собираешься писать про нас, ты должен дать мне почитать.
   Я показал на твой лэптоп:
   – Предлагаю обмен.
   Ты подумала.
   – Хорошо.
   На экране оказалось короткое стихотворение – называлось «Об эрекциях».
 
Когда тебе десять, они – мифические звери,
в их героизм трудно поверить.
Когда шестнадцать, они миловидны,
хотя уже небезобидны.
Когда тебе двадцать, они грозны,
к тридцати – уже умерщвлены.
Но я тебя нашла и лишь тогда поняла,
что они не лучше и не хуже того, к кому прикреплены.
 
   Я удивился: привык, что из нас двоих поэт – я. Странно, когда тебя воспевают. Приятно.
   – Нравится? – спросила ты.
   – Ага. – Я перечитал. – Мне никто раньше стихов не писал.
   – Если б я умела, написала бы тебе настоящее стихотворение.
   Чем дольше я изучал слова, тем больше трогало меня их своеобразие. Особенно третья строка – она суммировала твои подходы к браку, который так тебя измучил и который ты не могла оставить. И каждая строчка вдохновлена мужчиной, ради которого ты этот брак не оставишь.
   – Оно настоящее, – сказал я. Ты явно обрадовалась.
   Я перечел в третий раз. Логика стиха неоспорима. Не вполне искусство, скорее – краткое свидетельство, и меня подмывало выставить его уликой: пусть грустная его подлинность докажет тебе, что каждое слово в нем резонирует с огромной правдой.
   – Ты это сегодня написала? – спросил я. Ты читала с экрана моего лэптопа.
   – Угу. Хотела тебе по электронной почте кинуть.
   – У тебя нет моего адреса.
   – Есть. Я даже знаю, где ты живешь.
   – Это вряд ли. Я только переехал.
   – Одиннадцатая Западная улица, пятьсот шестьдесят пять. Квартира два.
   – Как ты нашла?
   – Интернет. И твой сотовый тоже знаю. – Ты сложила руки на животе и смерила меня взглядом – я бы сказал, самодовольным. – Я подумывала выйти на связь.
   Я переварил это и спросил:
   – Выйти на связь – и сделать что?
   Миг – и мы оба расхохотались. Мы смеялись долго, и смех рассеял – хотя бы временно – все напряжение, что еще плескалось в нас.
   – Видишь, как это работает, – сказал я. – Ты о чем-то думаешь, мир это выдает. Ты у руля.
   – В данный момент, – сказала ты, – наверное, так оно и есть.
   Мы вернулись к лэптопам, и через некоторое время ты с наигранной суровостью вопросила:
   – Это еще о чем? «Вязкий, точно густой сироп на дне банки с персиками».
   Я ухмыльнулся.
   – Это я, что ли, «банка с персиками»?
   – Бывает.
   – Я считаю, метафору надо переработать. – Полуулыбка. – Может, стоит пересмотреть ощущение.
   – Так вот в чем все дело? – Я поцеловал тебя в шею, в плечо. – Зачем такие сложности? Покажи – и все.
   Ты показала.
   – Я иду, – сказал я. – Пересматриваю.
   На сей раз ты пахла горячее, на вкус – более терпкая, и я слегка обезумел, точно пес, пожирающий любимое лакомство. Я жестко лизал тебя – этого ты и хотела. Ни дразнилок, ни предвкушения. Ты хотела, чтобы все случилось сейчас. Бедра твои опустились, живот содрогнулся. Ты пропела горестную песенку наслаждения.
   – Как масло киви, – сказал я потом. – Как жидкий шелк.
   – Гораздо лучше, – ответила ты.
   Мы полежали тихо, целуясь, а потом я сказал:
   – Серьезно. Ты зачем думала выйти на связь?
   – Я скучала.
   – И все?
   – Я очень скучала. – Ты чмокнула меня в нос. – Ты, видимо, хочешь знать, что спровоцировало. В моем браке.
   – Ага, видимо.
   – Ничего. Дома все как всегда.
   Доминанта двадцать первого столетия, подумал я. Вполне заменит «дом там, где твое сердце». Я не врубаюсь, хотел сказать я. Через шесть лет ты вдруг по мне соскучилась? Или это со временем накопилось? Как вообще? Но это убило бы настрой.
   – Мне понравилось твое стихотворение, – сказал я. Ты скрестила руки на груди, обняла себя. Тебе приятно, хочется спать. Ты сладка, тяжела от соков. Точно банка с персиками.
 
   В тот вечер «У Дэнни» – я поставил на тетраццини с индюшкой, ты разыграла консервативный шефский салат – официантка сообщила нам, что в Пирсолле имеется кинотеатр. Назывался «Пляж». Она не знала, что там идет, хотя предположила, что картина, которую показывали в Майами прошлым летом. Затем принесла мне ужин – оказалось, бледные обрубки какой-то дохлятины, залитые рыжим соусом. Ты ухмыльнулась из-за салатного бастиона. Я попробовал индюшку. Рыжий соус – липкий и безвкусный, точно топленый пластик. Я оставил в желудке место попкорну.