– Берри не любит, чтоб люди смотрели, когда еще не готово, – извиняющимся тоном сказал он.
   – Простите.
   – Ерунда. Берри видит все по-своему, и с рисунками у нее по правде хорошо выходит. Боится ужасно, что кто-нибудь ее стиль украдет.
   Мысль о том, что кому-то придет в голову красть творения Берри, показалась нелепой; потом я вспомнил картины в «Шангри-Ла».
   – Ее стиль, – сказал я. – Вытянутые пальмы и сплюснутые люди. Она это придумала? Или это из-за… или она так видит?
   Эд, похоже, озадачился, но едва открыл рот, как из дома заорала Берри.
   – Бегу, – сказал Эд и подмигнул. – Босс лодырничать не дает.
   Я взлетел по лестнице, прыгая через ступеньку, – не спешил, а просто так. Когда я вошел, ты застегивала блузку. Подошла, обняла меня. Объятие нежное, почти материнское, – наверное, что-то случилось, подумал я, ты услыхала, что дороги открыты, телефон починили, и теперь меня утешаешь. Но, оказывается, ты всего лишь так желала доброго утра, в одежде, – аспект домашней жизни, с каким я прежде не сталкивался. Ты начала шарить под кроватью – искала сумочку. У меня возникло предчувствие – я буду смотреть, как ты охотишься за сумочкой, готовясь вернуться в Калифорнию. Я поклялся, что в этот момент буду тверд и спокоен. Никаких железнодорожных катастроф психотического срыва разбитых сердец в этот раз. Стану думать про Лос-Анджелес и будущее.
   – Ты переживешь еще раз «У Дэнни»? – спросила ты. – Мне нужен протеин. – А потом: – Ты же не ел, правда?
   – Пару пива выпил. – И я рассказал про Антуана и Фри.
   – Ты пьяный?
   – Нет… господи боже. Я выпил пару пива.
   Ты посмотрела оценивающе.
   – Мы разговорились, они предложили мне пива – дружеский жест.
   – О чем говорили?
   – В основном о нас с тобой, – сказал я. – Они мне любовные советы давали… Антуан, во всяком случае.
   – Антуан?
   – Такой старый негр, на Чака Берри смахивает.
   – И ты ему рассказал про нас?
   – Вряд ли он кинется всем трепаться.
   – Я не об этом. Что он тебе сказал?
   – Передал тайное знание, – ответил я. – Семь Верных Путей Завоевать Любовь. Теперь ты моя.
   Ты продолжила поиски.
   – Ты никогда ни с кем о нас не говорила, да? – спросил я.
   – Никогда. – Ты приподняла подушку на диване и заглянула в щель между валиками.
   – Даже с сестрами?
   – Они не посочувствуют. Им Моррис нравится.
   – Если б ты им рассказала то же, что и мне, он бы им разонравился.
   Ты пошарила под диваном.
   Я поболтал в голове мысли, решил тему не развивать.
   – Не знаю, что бы со мной стало, если б не с кем было поговорить. Я бы с катушек съехал.
   – Я рада, что было с кем.
   Ты сцапала сумочку, спрятавшуюся под газетой, и показала, что готова к завтраку, – встала прямо, открыто. Я обозрел твою старательно холеную, идеально составленную красоту. Силу, что позволяла тебе разрываться на части и жить дальше, не находя утешения в друге или исповеднике. Серьезный изгиб губ, истинные загадки глаз, Я не смогу, понял я, сдержать данную себе клятву.
 
   «У Дэнни» опять обнаружилась пара с малолеткой. Я задумался. Куда они едут? Как провели эти дни тумана и блеска? На вид самодовольные – почему бы и нет? Их нынешний враг – не время. Они – единое целое. Их будущее предсказуемо. Новейшая разборная модель, они таскают ее в пластиковом чемоданчике. Переплывая жизненное море, они бесстрашно встречали грозы. У них нет секретов, нет ничего, что стоит скрывать, и потому они мне отвратительны. Папаша – пять футов восемь дюймов, темноволосый лузер из игровых телешоу, сосисочный болван лет тридцати с гаком, отращивает пузо и подбородки, одет в шорты и футболку «Шесть флагов над Джорджией». Мамашино лицо острее – жестокое, губы крашеные, глазки дергаются – пресная лисичка. Она беспощадна, как синий чулок воскресным-утром-только-что-из-церкви, знает толк в деньгах. Он – выпускник младшего Обсосного колледжа, с завидной коллекцией сувениров от НФЛ и глубоким беспокойством из-за местных правил строительства в родном Обжорвилле, штат Миссури. Их отпрыск в буром комбинезоне напоминал шоколадный трюфель с ручками и ножками. Такая, блядь, низкоарендная, шестибаночная, семейноценная, фарфорово-собачная Америка, что меня подмывало отсалютовать им стаканом пахты и кучкой сырого бекона.
   – Злишься, – сказала ты, разрезая колбасу.
   – Я дурного мнения о мире.
   – Чего-о? – Ты как бы хохотнула это слово.
   – Вгонял в шаблон вон те обломки кораблекрушения.
   – А. – Ты кивнула на мою тарелку. – У тебя оладьи стынут.
   Я ел, жевал, наблюдал. Три официантки за дальним столом играли в карты, в кухне гоготала повариха.
   Остролицая трюфелева мамаша наклонилась через стол к мужской особи; напряжение, костлявая рука, стиснувшая соседний свободный стул, – по всему видно, что женщина толкает речь.
   – Хочешь чем-то заняться? – спросила ты. – Или вернемся домой?
   – Пожалуй, прелести Пирсолла мы уже истощили.
   – Надеюсь, нет. – Ты улыбнулась, глядя сквозь ресницы, и подтолкнула кусочек колбасы на клинышек тоста.
   В голове всплыл эскиз зловещего плана уничтожения твоего брака. Я затолкал его подальше – до того дня, когда наступит полнейшее безумие.
   – Можно устроить пикник, – сказала ты. – На пляже.
   – Пикник – это неплохо.
   – Извините!
   Мужчина из Обжорвилля. Разглядев его вблизи, я росчерком добавил в прежнюю характеристику раболепие. Будь у него шапка, он бы прижимал ее к животу, мял обеими руками и неловко переминался с ноги на ногу.
   – Изините за беспокойство, робята, но мы вас тут на днях видали. Мы так поняли, вы, – и он руками изобразил скольжение, – как и мы, проездом, так сказать.
   Ты была вежлива – уверила его, что так оно и есть. Он казался горестным и измученным. То ли сам выпендривался, то ли женушка подбила. Я прокрутил в мозгу диатрибу, что вдохновила его подойти к нам: «Господи, Уолли! Иди спроси! Да боже же ж ты мой, они тебя не укусят!»
   – Слыхали чего про дороги, когда откроют? – спросил он.
   – Нет, – ответила ты, а я слегка встревожился:
   – А вы что-то слышали?
   – Не, я точно не слыхал. – Он качнул головой – намек на удивление. – Не, ну вы такое видали, а? Вот ералаш. Я в жизни так не попадал. Что в пещере жить – ото всего отрезан.
   – Вы где остановились? – спросил я.
   – «ПриюТур». Там такие робята приветливые.
   Скорее всего, подумал я, это мнение зиждется на бесплатном кофе, вчерашних пончиках и двухминутной беседе о погоде с управляющим.
   – Мы ночь в том старом отеле на воде провели. «Шангри-Ла», что ли, – сказал Обжорвилль. – Они так себя вели, будто мой ребенок – это, знаете, ребенок из «Омена»[33]. Робята, наверно, давно двухлеток не видали.
   Будто откликаясь на упоминание, трюфель испустил вопль и мамаша впихнула ему бутылочку.
   – Во какие легкие! – Обжорвилль напыжился от отцовской гордости, будто считал, что «во какие легкие» в жизни помогут.
   – «Шангри-Ла» весьма степенный, – сказала ты.
   – Ну да, наверно, – отозвался Обжорвилль, явно сбитый с толку твоим эпитетом. – Но мы решили – «ПриюТур» для ребенка получше.
   Вампирша, на которой он женился, пыталась привлечь его внимание, помахивая шарфом и являя устрашающую улыбку. Я ему сказал, и он удрал на несколько футов, снова извинился за беспокойство и умотал назад к: «Ты б их пригласил, а? Мне б тогда хоть было с кем поговорить!»
   – Эй! – окликнул я, и он остановился. – Вы нашли, чем заняться в городе?
   – Киношка есть. Правда, ничо такого не крутят. – Его осенило, он щелкнул пальцами. – Аллигатора видали?
   Мы признались, что нет, не видали.
   – Тут есть парк, отсюда по прямой кварталов пять-шесть. Гатор посередке. Не промахнетесь. – Он поскреб за ухом. – Вам пончики понравятся, у них тут «Криспи-крим».
   Его хозяйка испустила вопль, какой-то выблеванный шип – должно быть, имя.
   – Стоит на аллигатора смотреть? – спросила ты.
   – Вероятно, при нормальных обстоятельствах – нет. Но любопытные черты у него имеются.
   Трюфель взмахнул руками и заорал.
   – Хорошенького дня. – И человек из Обжорвилля зашаркал к своему огрызку рая.
   Я устыдился, что дурно подумал о бедном ублюдке. А потом ты высказалась – поразительное замечание, ибо, насколько я помню, впервые ты сказала фразу, которую мог бы произнести я. Неужто срастаемся? А может, оба так далеки от остальной жизни, что лишней доброты не осталось.
   – Как в эпизоде «Симпсонов»[34] побывала, – сказала ты.
   Парк – два-три квадратных, заросших растительностью квартала: по сути, рощица пальметто с вкраплениями эвкалиптов, гибискуса, креветочных растений и всего прочего. На побережье – военный мемориал, бронзовая плита, вмонтированная в кургузый цементный пьедестал, а в центре – выключенный трехъярусный гипсовый фонтан с бассейном коричневатой воды, размеченным архипелагами белесых водорослей. Все заглохло, все неухожено. Трава по колено, цветущие сорняки еще выше. Парк напомнил мне клочок каролинских дебрей, где мы гуляли, когда я приехал к тебе впервые после Нью-Йорка, – мы больше целовались, чем гуляли. Может, воспоминания сыграли свою роль: поиски аллигатора продвигались медленно – мы часто останавливались подурачиться.
   Примерно в центре парка рос высокий мшистый дуб, а под распростертыми сучьями в прямоугольном пруду за железной щетиной забора обнаружился аллигатор. Взрослый экземпляр, футов восемь от носа до хвоста, цвета окислившейся зелени; точно ярь-медянка, он недвижно лежал в грязной воде, выставив спину и глаза. Выглядел зверюга празднично: каждый дюйм чешуйчатой кожи покрывали исписанные пестрые бумажки. Я говорю «бумажки», но если это и впрямь были бумажки, то исключительно жесткие: вода, по-видимому, не действовала ни на бумажные клочки, ни на писанину – не рукописные буквы, не печатные, но идеограммы. Я не мог разобрать, как их прикрепили, однако ясно: чтобы пришпилить к аллигатору бумажку, надо подобраться очень близко, и при мысли об этом возникла картина: люди колонной маршируют в воду, цепляют бумажки к зверюге.
   Мы обогнули пруд, рассуждая, как и зачем аллигатора нарядили, но всерьез не подвергая сомнению логику, что определяла его наружность, – минимальная аномалия внутри громадной аномалии Пирсолла. Аллигатор ни разу не шевельнулся.
   – Наверняка ел недавно, – сказала ты.
   – Выглядит примерно как я после «завтрака чемпионов».
   Я прислонился к дубу, ты – ко мне, и мы поцеловались. Лучшие наши поцелуи происходили под деревьями. Друиды в прошлой жизни.
   – Ты когда вернешься в Нью-Йорк? – спросила ты.
   – Зависит оттого, когда мы отсюда выберемся. И еще пару дней покопаюсь. А что?
   – Да я думаю, когда лучше позвонить.
   – Дома я много по делам бегаю – лучше договориться о времени до того, как уедем.
   – Если уедем.
   Мы обнимались под дубом, а я вспоминал, как лежал с поврежденной спиной. Ты звонила почти каждый день, часами разговаривала, мы планировали, что ты приедешь. Когда твой муж узнал, приезд отменился, телефонные звонки истощились, а затем прекратились вовсе. Ты сказала, что тебя разъедает чувство вины. Я знал, что после Пирсолла ты позвонишь, – я сомневался, будешь ли ты тем же человеком, что сейчас.
   Ты костяшками постучала мне по лбу:
   – Ты что это там делаешь?
   – И говорить не стоит, – сказал я.
   – Аналогично.
   – Плохое?
   – Нет, просто… мусор.
   – Например?
   – Например… ты не говорил, встречаешься с кем-то или нет.
   Вопрос сбил плавное течение моих мыслей, и пришлось задуматься.
   – Встречался.
   – Она кто?
   – Одна женщина, работает у моего издателя… в рекламном отделе. Анна Маллой.
   – Ты с ней расстался?
   – Когда увидел тебя в «Шангри-Ла».
   – Значит, ей не сказал.
   – Когда бы я успел?
   Ты смотрела серьезно. Я понимал: вот-вот сообщишь, что не надо порывать с Анной из-за тебя. Я опередил:
   – Чепуха. Я к ней не вернусь. Не очень-то приятно заниматься любовью с одной женщиной и думать о другой.
   – Я знаю каково. – Ты притянула меня ближе, чтобы я не видел твоего лица, и прибавила: – Прости меня.
   – За что?
   – Я все время так с тобой поступаю.
   – Ты еще никак не поступила, – сказал я.
   Мы помолчали. Чернохвостая белка уселась возле пруда, что-то погрызла. В вершине дуба кричали сойки.
   – Я должна кое-что сказать, – начала ты. – Пожалуйста, не сердись.
   – Ладно.
   – Я знаю, ты моего брака не понимаешь. Я не уверена, что сама понимаю. Иногда смотрю на Морриса – совершенно чужой человек. А иногда мы будто срослись.
   Я заткнул себя, чтоб не комментировать твою систему образов.
   Ты продолжала в том же духе и наконец добралась до сути:
   – Я не хочу, чтобы ты от меня чего-то ждал.
   – Я разве жду? – спросил я. – Вовсе нет.
   – Ты так говоришь, но, по-моему, ждешь.
   Мы балансировали на краю разговора, который вели не единожды. В нем не продохнуть от клише – мол, нет верных ставок, и ты не в игре, если вообще не рискуешь, – бесконечные трали-вали, спор, что разозлит нас обоих: в тебе вновь возродится решимость преуспеть в Калифорнии, а я буду таскаться по пирсолльским барам, курить сигареты и лакать кислятину, чувствуя себя персонажем дурного фильма-нуар, антигероем, – он должен уйти один, и шрам на лице свидетельствует о преступлении, за которое никогда не простят, а черная звезда, вытатуированная на плече, – подарок женщины, которую не забудешь. Удивительно, как быстро мы набрали скорость и заняли прежние наши позиции. И все же в то утро нам хватило ума избежать разговора. Очередное подтверждение: даже в разлуке мы повзрослели в своих амплуа.
   Ты легла щекой мне на плечо.
   – Я знаю, мы должны быть вместе… завести детей. Я знаю…
   – Да ладно, – сказал я. – Не надо сейчас.
   – Хорошо.
   Ты расслабилась, прерывисто выдохнула. Я на секунду зажмурился, ощутил твое тело в потоке впечатлений, что обрушились на меня, – нажим твоей груди, роскошная выпуклость живота, плотность бедра. Ветер шуршал дубовыми листьями, раскачивал бороды тилландсии, повисшие на ветках, и я унюхал креозот – отчетливая струйка запаха на фоне морской соли и листвы. Листья пальметто взметнулись и закачались, точно в растительном экстазе.
   – Как тут красиво, – сказала ты.
   Мы собрались уходить, и меня прошибло ощущение, будто я могу что-то сказать, – будто существует словесная цепочка, которая с таинственной внезапностью разобьет наши оковы. Я чувствовал форму этих слов, но не мог вычленить их из туманности менее значительных, роившихся в мозгу. Но слова копошились там – а если и нет, раньше них явились их тени. Я коснулся твоей щеки, провел пальцами вдоль подбородка и ощутил ту же форму, поток слов, что я мог бы сказать, будто в истоке всех жизненных тайн – сигнал, звучащий простым ритмом, что живет в каждом изгибе света, каждой травинке, жесте и ласке. Самоосознание поблекло, оставив мне уверенность, что я хотел сообщить тебе нечто менее великолепное, но столь же правдивое, свежепостигнутую причину любви к тебе – потому что с тобой я хочу быть голосом правды, скручивающей меня, ибо правду эту я различаю лишь через твои линзы, ибо все, что я надеялся сказать, воплощено в женщине, которую обнимаю.
   Аллигатор так и не пошевелился, но пестрые бумажки плавали на поверхности пруда. На аллигаторе не осталось ни одной. Словно держали их не кнопки, не клей, не изолента, вообще не канцелярский прибамбас и не клейкое вещество, но непостижимая сила, а теперь то ли закончилась доза энергии, выделенная каждой бумажке, то ли отключили генератор.
 
   Спроси меня, сколько дней мы провели в Пирсолле, – я бы не ответил. Возможно, один сплошной день, исполосованный ночами, и ночи перетекали друг в друга. Беспредельная временная протяженность – в пределах того, что мы узнали и почувствовали, – но она казалась отсутствием времени вообще. Древние баснописцы о таком дне говорили «вечность и еще один день» – вот только вечности мы были лишены. День казался бесконечным, но конец близился, и, предчувствуя его, мы занимались любовью с нежной осмотрительностью, каждый миг запечатывая во флакон памяти, чтобы вспомнить потом глубины человека, которого узнали. Твой образ, что я лелеял, сменился более жизненным портретом: женщина-ребенок, которой я был одержим, скрылась в тени достойной женщины, которую я любил. Мы вместе стали сильнее, мы сбросили груз сомнений, взгляд наш – не столь загроможден, наша связь крепче, и все-таки основная проблема – признак твоей неполноценной воли или моей неполноценности – никуда не делась. В тот день я до вечера исследовал излучины твоего тела, подводную страну глаз, мягкие месторождения грудей и бедер, топографию влагалища, я наблюдал, как внешние губы вспыхивают и наливаются, краснота внутри темнеет до кораллового мерцания, а клитор выглядывает из-под капюшона, подчиняясь нашим химическим приливам. Долгую нитку минут я лежал без движения внутри тебя, блаженствуя, точно жаркое масло на бархате, а потом мы двигались медленно, почти тайком, смакуя каждый дюйм жидкого трения, каждый выдержанный поцелуй, словно добыча наша, весь мир, исчезнет, если задвигаемся быстрее. Мы шептали простые слова. Скорее, недослова. Умиротворяющее ворчание животного, что устраивается подле партнера. А ты, в своем самообладании самки, определяла пространство, где мы лежали в изобилии твоего приятия. Разговаривая, мы разговаривали о будущем.
   – Я смогу вырваться в январе, – сказала ты. Мы лежали рядышком посреди серого вечера. – В Чикаго конференция, я туда собиралась.
   – До января еще долго.
   – Семь недель. Не так уж долго. Раньше не смогу, потому что праздники.
   – Он ведь, кажется, не дает тебе праздновать Рождество… или теперь иначе?
   – Мы дома не празднуем. Но к моим родным поедем.
   Я изучал фактуру потолка.
   – Я думала, ты обрадуешься, – сказала ты.
   – Я буду скучать.
   – Я тоже буду скучать. – И после вдоха: – Тебя же еще что-то тревожит?
   – Да.
   Ты оперлась на локоть, посмотрела на меня сверху:
   – Я бы рада пообещать больше, – сказала ты. – Я знаю, ты хочешь больше.
   – Чего мне хотеть? – спросил я. – Ну то есть – чего в таких случаях полагается хотеть? Какие правила?
   Ты посмотрела с упреком.
   – Я серьезно! Я пытаюсь понять. Чего мне хотеть… чего нам хотеть, двум людям, которые друг друга любят?
   – В природе человека… – начала ты, но я перебил:
   – На хуй природу человека. Мне обзоры не нужны. Я про нас с тобой.
   – Я не знаю, что тебе сказать. Тебе кажется, ты все заранее знаешь.
   – Понимаешь, мне вот ясно, чего я хочу, – сказал я, игнорируя твое замечание. – Я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж! Но я не знаю, по правилам ли это… хотеть таких вещей.
   Убитое выражение утекло с твоего лица, обратилось в смятение.
   – У меня вздрогнуло, когда ты это сказал. – Ты двумя пальцами коснулась груди над сердцем. – Вот тут.
   – Когда я что сказал?
   – Что ты хочешь, чтобы я вышла за тебя замуж.
   Я пытался ожесточиться, вооружиться сомнением и чувствовал, что ранен, злость моя нейтрализована подлинностью твоего ответа.
   – Когда ты в Мэдисоне просил меня выйти за тебя замуж, – сказала ты, – у меня так же было. Очень странно.
   Я хотел было сказать, что не странно вовсе, но напрасная трата слов, подкрепление различия, которое мы так и не преодолели. Сердце твое колотилось быстро, точно ты пережила или предчувствуешь невероятный страх.
   Ты что-то прошептала – я не расслышал, переспросил.
   – Я хочу выйти за тебя замуж, – сказала ты и уже собралась продолжить, но я указательным пальцем запечатал твои губы, чтобы не выскользнуло «но».
   – Может, на этом пока и остановишься? – предложил я.
   Мы спали, занимались любовью, ты спала, а я лежал подле тебя, и голову мою заполонили мелочи, дела и звонки, что следовало совершить. А счета за сотовый телефон я оплатил? «Естествознание» и редактор «Роллинг Стоун», с которым я договорился насчет статьи об очередном голливудском актере, чье эго требовало стать вдобавок рок-звездой… – они наверняка не против со мной связаться. Я чувствовал, что заботы эти меня оскверняют, что беспокоиться о чем-то, кроме проблемы под рукой, – на грани святотатства. Все эти банальности – словно тараканы, которых прогнал сильный жар: чувствуют, что скоро он ослабеет, и вознамерились вновь завоевать свой питомник.
   Ветер распахнул балконную дверь. Спускались сумерки, в тумане высвечивались зарницы. Несколько вспышек подряд, а затем мощный всполох, осветивший изломы в тумане, узор красновато-рыжих линий, точно расползающаяся трещина. Вроде знакомый узор. После нового всполоха я понял, что светящиеся линии напоминают незаконченный рисунок Берри. У меня побежали мурашки – такой момент осознания кошмара, слишком огромного, непостижимого, точно тень пала на весь мир, и, когда ты повернулась и улыбнулась мне, я сказал:
   – Дико странное местечко.
   – Пирсолл? – Ты села, потянулась к бутылке с водой. – В маленьких городах есть доля эксцентрики.
   – Но Пирсолл, наверное, страннее всех.
   – Может быть, – беззаботно ответила ты.
   – Может быть, тут крайне странно. – Я напомнил тебе о неуклюжих гостях из Огайо на променаде.
   – Ты преувеличиваешь.
   – Да ладно! Ты же их видела. Даже если… если я вполовину преувеличиваю. Все равно дико. Будто у них здесь инвалидная олимпиада.
   – Что все это значит? – Ты произнесла это весело, с почти британской отчетливостью.
   – Опять надо мной потешаешься?
   – Ну, явно.
   – Ладно, тогда послушай.
   Я неубедительно изобразил Пирсолл городом, где живут обычные люди и несколько лазутчиков, местом вторжения инопланетян или, может, тайного правительственного эксперимента. В качестве доказательств я привел необычный туман, городской щит от урагана и единогласное, без вопросов, признание такого положения дел; подростков, говорящих на незнакомом языке; инопланетный пинбольный автомат; неуклюжих людей; рисунки Берри со странной рыбоглазой перспективой, объединявшей их с художествами из номеров «Шангри-Ла»; беспрестанные прогулки лодок в туман; аллигатора и загадочное поведение бумажек; бездомного с такими же бумажками на рукаве; трещины молний и их копия на незаконченном рисунке Берри; минигольф…
   – Гольф и правда был странный, – сказала ты. У меня появилась идея.
   – То, что с нами случилось… ну, сначала как обдолбанные, потом координация испортилась. Может, с людьми на променаде то же самое. Психолучи вырубили, и все давай спотыкаться.
   – Кроме нас – мы-то были нормальные.
   – Мы уже получили дозу. У нас иммунитет.
   – Ерунда какая-то.
   – А ты как это объяснишь?
   – Стресс. Скука.
   – Людям на променаде было скучно?
   – Я про гольф. Мы дурачились, стресс это усилил. Потом нам стало скучно. – Ты насупилась. – Ты же на самом деле не веришь, что нас запрограммировали?
   – Просто предполагаю.
   – Абсурд.
   – Вовсе нет. Люди привыкли видеть то, что якобы видят, и все поразительное демистифицируют. Бог знает, что в действительности происходит. Мы всю жизнь болтаемся в глобальном заговоре, ни о чем не подозревая, хотя все у нас под носом творится.
   – У меня противоположная точка зрения, – объявила ты.
   – Ну кто бы мог подумать, а?
   – Люди скорее склонны мифологизировать банальное, чем демистифицировать необъяснимое. Таблоиды почитай. Контакты с НЛО. На гараже пятна образуют лицо Иисуса.
   – Да, Иисуса в последнее время и впрямь многовато, – согласился я. – Но, может, стремление видеть поразительное в банальном – симптом вытеснения. Мы знаем, что происходит нечто ужасное. Подозреваем, что нас окружили, подмяли без борьбы, мозги наши затуманены – и мы шарим в поисках какого-то объяснения для чувства, которое мы не в силах выразить.
   – Если дела обстоят так, – заметила ты, – мы, наверное, обречены.
   Внизу хлопнула дверь – Эд или Берри ушли. Мы заговорили разом, и я сказал:
   – Давай.
   – Нет, ты.
   – Ты понимаешь, о чем мы на самом деле говорим?
   – Ну, видимо, ты имеешь в виду, – после краткого раздумья сказала ты, – что эти точки зрения… что мы через них определяем себя.
   – Да, но я имею в виду, что раньше нас в таких разговорах заклинивало. Мы ссорились, ходили по кругу. А сейчас мы с этим играем. Прогресс.
   Ты открутила крышечку с бутылки – это занятие словно поглотило тебя целиком.
   – Ты меня запутывал. Ты так прыгал с одного на другое, и притом все вроде связано. Мне теперь легче следить. Или ты научился излагать логичнее.
   – Дешевый ход.
   – Да нет же! Просто предполагаю.
   – Ну, тебя я сейчас вижу яснее, это точно. Как работает твой мозг. Одно полушарие все препарирует, другое… сплошь дымка, и горы, и замки, а ты сидишь в башне, грезишь о том, что за горами, и вот является парень, менестрель какой или рыцарь, и ты кричишь: «Привет! Я тут, наверху!» – и машешь ему шарфом.
   – То есть я наполовину чокнутая…
   – Ага, вопрос только – на какую половину.
   – … а твой мозг болен целиком.
   – Это прекрасная болезнь. – Я притянул тебя к себе. – Из тех, что выигрывают состязания.