Ветерок стих, в аркаде что-то электронно блеяло. Кроме далекого гула машин, все вокруг недвижно и безмолвно. Солнце в облачной прорехе – серебристая, примерно крестообразная клякса. Мне казалось, я завис в мгновении перед удивительным событием – вспышкой белого света или появлением луны с кольцами Сатурна.
   – Я позвоню, – сказала ты. – Когда вернешься в Нью-Йорк, я позвоню.
   – Ну, – осторожно ответил я. – Это хорошо.
   Крупица времени скользнула мимо, а потом ты спросила:
   – Хочешь поговорить?
   – Сейчас особо смысла нет… раз ты возвращаешься. Но я хочу знать, увидимся ли мы снова.
   Ты знала меня – ты поняла, что я прошу обязательство, а я знал, что легко ты его не дашь, и секунды до твоего ответа раскалились.
   – Да, – сказала ты. – Мне надо будет все устроить, но… я хочу.
   Наши пальцы сплелись, нежно сопротивляясь, а потом мы поцеловались, и будто все вокруг свернулось и пропало. Я ткнулся подбородком тебе в плечо.
   – Старик сейчас явится и наорет, – сообщил я. Ты потерлась щекой о мою щеку.
   – Может, дороги вообще никогда не откроют.
   – Нам, я думаю, такой надежды мало, – сказал я.
 
   В хозяйстве не имелось ни причала, ни пирса, однако на фасаде пансиона висела табличка «Пристань путников» – таким витиеватым готическим шрифтом разве безликую легенду писать. Дом – белое каркасное строение в два с половиной этажа, с верандой, смотревшей на залив, – субтропическая версия новоанглийского пансиона, управляемая Эдом и Берри Малоун – смуглой, загрубелой парой – можно сказать, пожилой. На первом этаже – сплошной китч. Второй же, хоть и обставленный подержанной мебелью, казался более домашним, нежели «ПриюТур». Мы сняли комнату с окном на море – расшатанная кровать «квин сайз», холодильник, убогий диванчик цвета ржавчины, книжная полка, набитая захватанными детективами, и балкон с шезлонгом. В ванной – ни следа тараканов, простыни свежи, как весна, а картинки на стене нарисованы лично Берри Малоун – сцены пирсоллского быта, приобретшие некую сюрреалистичность, поскольку у Берри сложности с пропорциями и перспективой: пальмы высились до небоскребущих высот, люди мультяшно малы и толсты. Возможно, размышлял я, Берри страдает тем же офтальмологическим недугом, что терзал автора перекошенных пейзажей из «Шангри-Ла».
   В тот день мы до вечера не вылезали из постели и уснули на закате. Проснувшись, я с бутылкой воды подошел к открытой балконной двери. В городишке будто выключили все огни разом, в том числе на променаде и закрытых аттракционах. Поэтому я различал воду – прилично, хоть и не до самой туманной гряды. Барашки – словно те же, что пенились утром. Можно подумать, какой-то противник разнообразия включил в тумане волновую машину.
   Я вернулся в постель, и ты прижалась ко мне, впустила меня. Ты путалась со сна, пассивно ворочалась – сонный звереныш, способный лишь целоваться, не более того, – но, проснувшись, начала говорить – задыхаясь, рассказывала, как тебе хорошо, когда я ладонями стискиваю твою задницу, погружаясь в тебя. Пизда твоя обжигала, кожа твоя пламенела, а торопливые слова, что ты вцеловывала мне в рот, были точно пар. Такая живая; я благоговел. Поначалу я скорее созерцал, чем любил, – так обреченный астроном наблюдает внезапный взрыв звезды, чье пламя вот-вот его уничтожит. Но потом я слился с тобой, стал частью твоего жара, а ты – частью моего, и вместе мы были мирным прибежищем посреди собственного буйства, где любой вздох, любой промельк мысли, любая капля пота, любое касание есть речь. Потом ты села попить, я глядел на тебя, меня заворожили мускулы, что поддерживали твою грудь, и вскоре я уже пристально изучал, как ты изменилась. Крошечные изъяны и недочеты возраста обострили твои свойства, наделив их лучистой энергией. Я не понимал, как умудрялся жить без тебя. Да, мне удавалось так долго – и это не победа над роком, но умение терпеть жестокий приговор.
   – Господи, ты прекрасна, – сказал я.
   – Благодарю, – сказала ты, не отнимая бутылки от губ.
   – Ты прекраснее, чем когда мы познакомились.
   – Если бы!
   – Верь мне. Я знаю, о чем говорю.
   Ты снова легла и приткнула голову мне на плечо.
   – Хорошо бы вместе куда-нибудь съездить. В Байю… или в Лондон? Славное какое-нибудь место.
   – Что, не нравится Пирсолл, а?
   Моя рука лежала на твоем бедре, ты ее гладила.
   – О, полагаю, в нем есть свое очарование, – сказала ты.
   Эти твои эпизодические коул-портеровские замечания[24] умудренной опытом богатой девочки обычно сопровождались коварной улыбкой; они дурманили меня, как французский прононс Тиш неизменно заводил Гомеса Аддамса.[25]
   – Может, нам удастся… съездить, – сказал я.
   – Может быть.
   – Капри… ты была на Капри?
   Ты ответила, что нет, и посмотрела грустно.
   – Хорошо бы с тобой съездить.
   И я заговорил о Капри: городки на обрывах, прохладные мглистые комнаты, где мы бы с тобой играли. Ты слушала, не открывая глаз. Я говорил о скалистых бухтах, гротах, странных сценах в барах, евротрэшевых женщинах-кобрах, богатых американских вдовах с мерцающими кольцами и дубленой кожей, в жакетах с блестками и еще о коттедже, который снимал, и о черной собаке, что еженощно сидела и одним горящим красным глазом смотрела на окно моей спальни. Ты поймала мою руку, поднесла к губам и поцеловала, потом прижала к груди, и, кажется, я видел, как что-то темное и хрупкое выскользнуло из моего лба, исчезло в ладони, которая побледнела на твоей плоти. Меня сломил китсовский упадок. Дух мой низвергнут. Преодолен. Град бессмертной души моей в огне. Я разделался с романтиками. Я тоже по опыту знал, что
   Истинная Красота являет себя. Очевидец наблюдает лишь ее течение.
   – Почему в Лондон? – спросил я.
   Но ты спала.
   Я натянул шорты и вышел на балкон. Черно, огни Пирсолла горели в карнавальном изобилии, ароматы пальм и залива плыли в воздухе, не смешиваясь, – горькая трава и луной состаренная соль. Отупевший от секса, онемевший от любви, я вытянулся в шезлонге и сквозь перила посмотрел на воду. Я барахтался в тени озарения. Я видел, как из подозрения мы ныряли в дурачества страсти, а теперь начали заново, и ныне отступить сложно, как никогда, ибо мы стали тем, кем стали. Но едва мы расстанемся, покатит свои волны брак. Мы ляжем в дрейф. Никакого дрейфа, я доведу до конца, если потребуется, решил я. Несколько лодчонок – может, полдюжины, – вынырнули из тумана и устремились к берегу. Мимолетное недоумение – и я углубился в раздумья о многообразии ситуаций, что грядут в ближайшие месяцы, о том, что делать тогда. И каждая требовала одного решения: расстояние между нами следует сократить.
   И вот я пришел к этому выводу, а вскоре ты появилась на балконе, завязывая пояс белого халата. Втиснулась в шезлонг подле меня, я обнял тебя, вдохнул запах твоих волос. Ты положила голову мне на плечо. Пара секунд – и ритм нашего дыхания слился, биение сердец замедлилось, выровнялось. По городку звездами рассыпались огни, а лодки с туманного запада тяжело качались, торопясь к берегу. Взмахи пальмовых листьев – будто выдохшееся красноречие, будто вихляющие щупальца древних насекомых-философов, что дискутируют о глубокомысленном тезисе. Я видел нас двоих – забились в угол полотна, дикари Руссо, тени с горящими глазами[26]. Мы лежали недвижно, словно грифы, затаенно поджидающие добычу, и хранили молчание: зачем говорить? – каждый знал все, что знал другой.
 
   «Пристань путников» стала нам домом. Эд и Берри сказали, что, если они на работе, а нам требуется что-то внизу – лед, лишнее полотенце, – пусть мы не стесняемся. И мы не стеснялись: исследовали дом, заглядывали в старые жестянки из-под печенья, находя россыпи ключей, рыбачьих блесен, пуговиц, причиндалов для рукоделья, улиточных домиков, окаменевших конфет, значки недавнего предвыборного урожая… Жестянок в доме оказалась прорва. Всего – прорва. Воззрения Берри на дизайн интерьеров, видимо, вдохновлялись содержимым флоридских сувенирных лавок, а там продают светильники из рыб-собак и кольца для ключей из лап крокодильчиков. По стенам – часы в ракушечных оправах, расплющенные пластиковые ягуары и прочая дребедень. Всякую полку населяли фотографии в перламутровых рамках, чучела пираний, керамические фламинго, глиняные кружки с закатами и рухнувшие набок пальмы – всевозможнейшая тропическая мишура. На столике возле Эдова кресла стояла фотография с автографом – Морин О'Хара[27] в паспарту, надпись – «Эдди!». Кроме мгновения триумфа Эда с Морин, никаких признаков наличия у наших хозяев прошлого мы не обнаружили. Ни семейных фотографий, ничего. Только омерзительное собрание дешевки аu courant[28]. Но я мог бы там жить. Мне нравился этот уютный абсурд. Ты утверждала, что от него в дрожь бросает, но тебя заворожила горка Берри, набитая куклами Барби.
   У себя в комнате мы почти круглосуточно занимались любовью и разговаривали – едва ли имелась разница, ибо мы избегали будущего, а прошлое растворялось в настоящем, и оттого мы немало говорили о чувствах. Несколько раз ты сказала, что любишь меня. Однажды ты так это произнесла – полушепотом, шатко, точно признаваясь в постыдной слабости… я расстроился, но равно возрадовался. Помимо же этого мига, то была восхитительная жизнь, простая, неспешная и приятная, как ни посмотри.
   Однажды днем я листал детектив Джеймса Крамли[29] на диване, а ты вышла из душа, остановилась в дверях, вытирая волосы, а потом из полотенца навертела на голове тюрбан. Поймала мой взгляд, еще заматывая прическу, и весело спросила:
   – Что?
   – Просто смотрю.
   Ты затолкала кончик полотенца в верхушку тюрбана, сдернула халат с крючка на двери ванной и закуталась в него. Села ко мне и принялась втирать в руки увлажнитель.
   – Что читаешь?
   Я показал тебе обложку.
   – Хорошая?
   – Пока да.
   Закончив с руками, ты капнула увлажнителем на бедра.
   – Мне нравится, когда ты на меня смотришь.
   – Пожалуй, оно и к лучшему.
   Ты втерла белую жижу в коленки.
   – Тебе помочь? – спросил я.
   – То место, куда ты станешь его втирать, увлажнять не нужно.
   – Да ну?
   – Ага! – Ты прижалась ко мне, поцеловала. – Я круглосуточно возбуждена.
   Я поцеловал твое запястье и свободной рукой пробрался под халат, обхватил твою грудь. Она, как выяснилось, тоже увлажнена.
   – Не хочу потеть, – сказала ты.
   – Никогда?
   Ты сделала горестное лицо.
   – Я надеялась – полчаса.
   Но через несколько минут ты скинула халат и меня оседлала. Приноравливаясь, ты умудрялась выглядеть чопорной.
   – Дай мне все сделать, – сказала ты. – Мы тогда не вспотеем.
   Ты легко опустила руки мне на плечи и закачала бедрами – медленно, туда-сюда… дискретные, сильные движения. Я потянулся тебя обнять, но ты коснулась моей щеки и приказала лежать смирно. Умноженные смирением, чувства обострились, балансируя на грани боли. Сощурившись, поглупев, точно тварь бессловесная, я смотрел на твои скачущие груди. Мускулы бедер твоих сжимались, тюрбан размотался, кончик полотенца лез в глаза, и ты нетерпеливо отмахнулась. Левой рукой ты оперлась на спинку дивана, задвигалась свободнее. Я еле удерживался, чтобы не вцепиться тебе в талию. Ты сдавленно вскрикнула, стиснула бедра, вжимаясь в меня, точно сплавляя наши тела воедино, и я схватил тебя, рванулся в тебя, и мы кончили вместе, в идеальном единении… хотя твой пик длился дольше. Ты в последний раз содрогнулась и рухнула на меня, едва ли вообще вспотев.
   – Понравилось? – спросила ты.
   – О да. Полная Камасутра.
   – Я в аэропорту купила женский журнал. Там была статья «Десять услад для нового мужчины».
   – А это была какая услада?
   – Шестая, – развеселилась ты.
   – Она заслужила имя получше. – Я провел рукой по твоей спине. – А можно попозже Третью? Может, некие грани Четвертой?
   – Для Третьей ты явно не в форме. Может, Девятую. Если будешь хорошо себя вести.
   Ты задремала, а я лежал и думал, как странно: женщина, в которую я влюблен, – эта женщина черпает секс-советы из «Космополитена», с наслаждением украшает окна рюшечками и по телефону поет мне песни из старых фильмов с Ритой Хейуорт[30]; позирует для эротического фото, чтобы послать мне снимок, верит в североамериканское соглашение о свободной торговле и способна в мгновение ока превратиться из скромной недотроги в Мадонну Тантра-Йоги; она одевается консервативно и дорого, а выглядит так, будто в жизни не спускалась ниже тринадцатого этажа. Я подозреваю, когда мы идем вместе по улице, – я, как всегда, растрепа, – людям кажется, что ты моя заложница. Мы давным-давно не осторожничаем из-за этих различий, мы понимаем, что для романа они важны, но глубина их и разнообразие все-таки неслыханны. Даже перепады настроения у нас в противофазе. Я вполне уравновешен – депрессии случаются, но обычно я не тону, – а тебя настроения обволакивают, депрессии окутывают, нередко до того, что отключаются эмоции. Ты как-то сказала, что «флегматична», я знал, что пассивность тебе присуща, но считал, что добрая доля «флегматичности», как ты выражаешься, списывается на пятнадцатилетнее погружение в отчаяние брака, от которого ты пытаешься отдалиться со дня свадьбы. Но все это значения не имеет. Различия меж нами, какова ты в браке, все прочие преграды и поводы для тревог – мне они безразличны. Я смотрел, как ты спишь, – будто стоял на страже сокровища, которое никогда не украдут, оно – часть нынешнего меня, и что из нас ни получится, что ни произведут наши сердца, пусть я год не смогу спать, пусть каждая женщина, что пройдет мимо, напомнит мне тебя, каждое дурацкое кино помстится калькой с моей жизни, пускай здоровье летит в тартарары, в груди навеки селится боль, пусть я спущусь в собственноручно спроектированный ад, а душу мою изуродуют страсть и желание убивать… мне безразлично.
 
   Мы пробыли в Пирсолле дольше, чем предсказывал портье из «Шангри-Ла», и конца этому было не видно – дороги все так же закрыты, в телефоне – по-прежнему глухо. В тот вечер ты отправилась в полицию, надеясь послать весточку по радио. Тебе пообещали, что отошлют сообщение при первой возможности, но радио тоже вырубилось. Я видел, что ты расстроена, и уломал прогуляться по пляжу, надеясь, что волны и соленый воздух переменят твое настроение. Я надеялся, они и мое настроение переменят – от мыслей о твоем муже слюна моя становилась красной и клейкой. Надвигалась темень, путь нам освещали лампы в окнах домов у воды. Море плоское, ленивые волны полизывали песок, ветер налетал припадочно, взметая в воздух бумажки. Поначалу ты шла, скрестив руки на груди, отодвинувшись, горестно взирая на залив. Но вскоре коснулась меня, взяла за руку и сказала:
   – Извини. Я просто не хотела…
   – Я понимаю, – раздраженно ответил я. Ну вот, сейчас ты заговоришь о муже.
   – Я не хотела, чтоб он нервничал, – с досадой сказала ты.
   – Мне об этом знать не надо, ясно?
   – Мне же приходится говорить какие-то простые вещи. Называть его по имени из…
   – Ты меня при нем часто поминаешь, да?
   – … называть его по имени изредка, – продолжала ты. – Или хоть безлично.
   – Учитывая обстоятельства, «его» – по мне, весьма лично.
   Ты вздохнула.
   – Я просто пытаюсь объяснить.
   – Не надо мне объяснений! Сам разберусь. – От обиды я дико жестикулировал и махал руками. – Я с тобой только сейчас. От сейчас и до твоего отъезда.
   – Это неправда. Я же говорила…
   – Вот и все, на что я могу рассчитывать, – огрызнулся я.
   – Я говорила, что мы увидимся!
   – Ты много чего говорила. Ты говорила, что выйдешь за меня замуж. Типа подожди, я мигом вернусь. И через пять лет я стою и думаю: ишь ты, Кей чего-то запаздывает. – Ты начала было говорить, но меня терзал гнев и я не слушал. – Я понимаю! Срабатывает высокий кодекс чести. Ты поклялась быть честной с сукиным сыном, который над тобой измывается! При малейшей возможности мозги тебе выкручивает! Господи! – Я отошел, замер, сплетя руки на шее, пригибая голову к груди.
   – Ты не понимаешь! – сказала ты. – Он изменился. Я не мог на тебя взглянуть.
   – А, нуда. «С тех пор, как мы с тобой встретились, он держится в рамках». Ты в письме написала, помнишь? Он не изменился! Как был манипулятор и ублюдок, так и остался. Но теперь ты сама говоришь – он держится в блядских рамках! – Я нашел черный осколок небес, куда направить злость, и заорал: – На хуй! – воем ярости выдирая из себя ругательство. Потом развернулся: – Что, черт возьми, со мной не так? Смотрю в зеркало – вроде нормальный человек. Но ты… ты, наверное, что-то другое видишь. Рассказывай. Штемпель «отказать»? Три шестерки на лбу? Лучше скажи, потому что я не вижу. Я понимаю, там что-то страшное, но я не вижу!
   – Не в тебе дело, – после паузы сказала ты.
   – Тогда в чем? В кодексе Запада? Совершила ошибку – теперь живи с ней?
   – Поверь мне, все не так просто.
   – Вот и я себе так говорю. Постоянно твержу. А может, все вот так просто. Двадцать первый век на дворе, а мы живем в клятом романе Джейн Остин. Удручающая простота.
   В воде что-то плеснуло, прыгнула рыба – негромко, но я испугался, гнев мой упал на одно деление.
   – Я знаю, что ты меня любишь, – сказал я. – За последние шесть лет у меня бывали серьезные сомнения. Но и только – сомнения. Потому что я был с тобой и я с тобой сейчас. И я знаю, что ты меня любишь. Но я… – Я уже задыхался и свернул фразу безнадежным жестом.
   Витая тишина скрутила нас; море хлюпало, точно деликатно отхлебывал кто-то очень большой. Я сделал полдюжины шагов к тебе, и секунду мы смотрели друг на друга. Две секунды. Костяк своей злости я извергнул, но еще сердился и горевал на берегу, куда выбросил меня гнев. Вдалеке от тебя.
   – Пошли домой, – сказала ты.
   Мы снова зашагали – по отдельности. Песок всасывал наши ноги, воздушный ручеек плескался о нас. За углом показался променад – татуировка неонового горизонта на коже ночи. Красный и зеленый, синий и фиолетовый. Все аттракционы работали.
   – Я одно хочу сказать, – начала ты. – Про тебя, про Морриса и почему я…
   – Не хочу слышать! – Я снова отошел. – Я, блядь, и так знаю больше, чем хотелось бы. Понятно?
   – Ты предпочитаешь ссориться? Думаешь, от ссор я больше жажду быть с тобой?
   Ты стояла, скрестив руки на груди, лицом к воде. Сюжет Нормана Рокуэлла[31]. Миловидная женушка выглядывает на горизонте корабль, что привезет ее мужа домой. Если я собираюсь и дальше на тебя злиться, придется завязывать глаза.
   – Прости, – сказал я. – Но я не понимаю. Ничего не понимаю. Не могу разобраться.
   – Ты не виноват. – Рванул ветер, юбкой облепил тебе ноги. – Поразительно, что мы не ссоримся чаще.
   С променада заревел какой-то рог – сигнал тревоги или чьей-то победы в азартных играх.
   – Я теперь не думаю о тебе постоянно, – сказала ты. – То есть мне казалось, что не думаю. А теперь я понимаю, что просто не замечала. – Указательным пальцем ты ткнула в висок, постучала. – Тайком думаю.
   Я ждал, что ты разовьешь эту, на мой взгляд, приблудную тему, но продолжения не последовало. Крышу сносит, решил я, а может, ты пытаешься описать свою долю страданий. Наконец ты сказала:
   – Почему ты не приехал в Лос-Анджелес, когда я просила?
   – В том письме пару лет назад?
   – Четыре года назад.
   – Уже четыре? Господи! – Я уцепился большими пальцами за карманы, шагнул к тебе. – Слишком много всего навалилось. Книга. Сценарий. С деньгами морока. А тут твое письмо. Последняя капля. Будто на меня со всех сторон мчатся паровозы. Может, я прошляпил. Или боялся, что ты меня опять бросишь и все прахом пойдет. Не знаю. А когда тебя здесь увидел, все это уже не имело значения.
   – Может… – начала ты и умолкла.
   – А?
   – Я хотела сказать, может, зря не имело. Но это лицемерие. Я могла уйти, но не захотела. Я рада, что все случилось. – Пауза. – Надеюсь, ты рад.
   Я нащупал твою руку, и после символического сопротивления ты уступила.
   – Понимаешь, как все запутано? – сказал я. – Ты спросила, рад ли я, и я задумался, будет ли тебе легче уйти, если скажу да. Не хочу так думать. Не хочу стратегом вечно… декодировать твои слова, точно, блин, шифр. Ненавижу это!
   – Просто не будет, что ни говори. – Ты разглядывала свою руку – ту, что я держал, – будто ее требовалось постичь. – Я представить себе не могу, как это – вернуться.
   – Сказать по правде, где-то минут через пять я забыл, как это – без тебя.
   Мы обнялись, столкнулись лбами.
   – Больше не ссоримся, – сказала ты, и я ответил:
   – Договорились.
   Ты содрогнулась – нечто среднее между дрожью и икотой – и обняла меня крепче.
   – Плачешь? – спросил я. – Не плачь.
   – Я не знаю, смогу ли придумать, как быть с тобой, – слабым голосом ответила ты. – Но мы еще увидимся. Обещаю.
   – Кей…
   – Я хочу быть с тобой… иногда так сильно!
   Чья бы ни была вина в начале, чья бы ни была в последний раз, чья бы ни была – теперь нас обоих погребла черная скала обстоятельств. Я обессилел, измучился под ее весом.
   – Мне поэтому и приходится с тобой сдерживаться, – сказала ты.
   Я слегка отодвинулся:
   – Ты сдерживаешься?
   Ты кивнула, улыбнулась, но в глазах твоих стояли слезы.
   – Немножко.
   – Боже, помоги мне, когда остаток тебя вырвется на волю.
   Ты засмеялась, и смех вытряхнул слезу.
   – Давай пока забудем про всю эту мутотень, – предложил я. – Мы ведь можем?
   – Наверное.
   – Тогда пошли на променад, сыграем в какую-нибудь кретинскую игру. Может, я тебе плюшевого мишку добуду.
   – Я не смогу взять его домой, – мрачно ответила ты.
   – Ну, тогда ты мне добудь.
 
   Прежде я в Пирсолле больше человек семи разом не встречал. Город напоминал армейскую базу – войска высланы, остались одни техники. Но в тот вечер по променаду бродили несколько тысяч человек – играли, катались на аттракционах, заглатывали жирбургеры и сосиски в тесте. Бледные, группками, одежда – навязчивая безвкусица: куча странных шляп, кричащих надписей, парочек в одинаковых футболках со слоганами вроде «сексуальная бабуля» или «сексуальный дедуля». Рок-н-ролл из аркад полемизировал с жестяной цирковой музычкой чертова колеса. Мы протолкались через толпу и притормозили у стойки, где давали призы, если попадешь дротиком в воздушный шарик. Неудачно. И баскетбол не сложился, и серсо. Плюнув на карнавальные игры, мы направились в «Землю радости» и нашли свободный «шарокат».
   Почти не бывает на свете игр проще «шароката». Катаешь деревянный шар по дорожке фута в четыре, наклонной в конце, шар прыгает в одно из пяти концентрических колец. Пятьдесят очков за самое маленькое, десять – за самое большое. Если выиграл, из щели под отверстием возврата мяча выскакивают призовые билеты. Всем известно, что «шарокат» великолепно осваивают первоклашки, а вот собравшиеся в «Земле радости» оказались решительно некомпетентны. Можно подумать, они понятия не имели о механике шарокатания, а когда оно им удавалось, они кидали то слишком сильно, то слишком слабо, то под углом, отчего шар приземлялся на соседней дорожке. Я лет до десяти зависал на «шарокатах». Едва я начал кидать по пятьдесят очков, собралась толпа, аплодисментами встречавшая каждый мой бросок. Они так изумлялись, будто я был Майкл Джордан в ударный вечер. Они ахали и качали головами – поверить не могли. Лицезрели единственное в жизни чудо, детям потом расскажут – вот, мол, как-то вечером рослый бородатый дядька в «Земле радости» задал жару. А дети будут хихикать, потому что таких гераклов не бывает.
   Ободренный толпой, я выиграл сотни билетов. Потом начал выпендриваться: катал со спины, катал два мяча разом. Женщины визжали; дети пялились, открыв рты. По дороге к стойке с призами люди поздравляли меня и хлопали по плечу. За стойкой я увидел Эда и Берри. Эд пожал мне руку:
   – Вот это было шоу, сынок, – а Берри спросила:
   – Ты где научился так играть?
   – Я в Дейтоне вырос, – объяснил я. – Мощные «шарокаты». – Потом я спросил, откуда взялись все эти люди.
   – У нас тут дел невпроворот, – сказал Эд, а Берри прибавила:
   – Они в основном из Огайо. Торговая палата заключала сделки с парой городов. Любят сюда ездить.