"Касаясь замысла своего романа, Леонов сказал мне, что он хотел вывести "математическое уравнение, где революция вписывается в космос. Революция - эсхатологическое явление". Я не могу представить, сказал он, что один человек закопал 50 миллионов".
   В отличие от О. Михайлова, Михаил Лобанов отнюдь не приветствовал обращения за помощью к науке, к физике и математике художественного произведения, шедевра словесности:
   "Склонность Л. М. к возвеличению "интеллектуальной формы", возможно, вызвана была и его отталкиванием от "русской бесформенности", от того резко неприемлемого им, что в "Пирамиде" названо "безоглядным размахайством". Но от "своего" не деться даже и ненавистнику. Умственно "безоглядного размахайства" не избегает и сам автор романа..."
   "И сама центральная идея романа - откровенно еретическая - о примирении Бога с дьяволом, когда предмет их раздора, созданный из глины человек (которому Бог отдавал предпочтение перед созданиями из огня), пришел к своему катастрофическому финалу..."
   О поистине драматизме в отношениях двух литературных соратников на протяжении десятилетий оставила в памяти современников печатная полемика Леонова и Лобанова, хотя не разведшая их до самой смерти Леонова.
   "А я не звонил потому, что ждал выхода своей статьи о "Пирамиде", которая должна была вот-вот выйти... Старался я в ней выразить всю свою давнюю любовь к нему (еще со времен сорокалетней давности своей книги о его "Русском лесе") и сопереживание свое с тем пронзительно русским, христианским, что есть в этом романе".
   В отношения притяжения-восторга-отталкивания-недоумения, смешанного чуть ли не со страхом, вступили многие умы и таланты современности, магнитно притянувшиеся к роману, "перекрывшему" все написанное русским классиком XX века. И к личности писателя, представшей столь неожиданной.
   Не только глобального пересмотра жизненных позиций потребовала "Пирамида", но и познания каждым собственной судьбы. Того, с чем лучше бы не встречаться в такой гениальной неумолимости... А "Пирамида" именно требует не просто чтения, а и высказанного отношения, активной, всей сущностью, реакции. Высказались почти все первые читатели романа. Приведу собственный, опубликованный в "Исторической газете", текст:
   "ПИСАТЕЛЬ-ВЬЮГА"
   Для русской литературы характернее "метель". И у Леонова есть "Метель" - болевая пьеса, взметающая тайны века, власти, страшного в душах людских. А "вьюга" - для особых, эпохальных применений. Тех, что задевают крылом вечность.
   Это кружащее наваждение - леоновский роман "Пирамида". Она мощнее, выше и личности писателя, и его собственного представления о мире: век закрутил и вовлек его - и поглядом и действием - во многие свои ямы-ловушки. Вряд ли спасли бы Леонова его житейская опытность и "великолепный характер сильного человека", "отлично вооруженного для жизни" (Корней Чуковский).
   Его спасло то, что он сам стал вьюгой. И "басовитым языком" (Горький о Леонове) загудела его проза, достигнув запредельной мощи "Пирамиды", вовлекшей:
   - нашествия, Господни кары, родоплеменную неразбериху;
   - всю густую бытовуху, вместе с игрой ума, охватом пирамиды мироздания, открытиями энергополей, биотоков, многопространственности;
   - грозного вождя Сталина, расстрелы, лагеря, войны, массовые истребления людей и природы;
   - конец цивилизации и жизни земной;
   - все написанное об этом - Леонида Андреева с его темой вочеловечившегося Сатаны, Булгакова с его "квартирным вопросом", Уэллса с его "Машиной времени";
   - Самого писателя Леонова, все творчество, начиная с "Бурыги";
   - язык века: роман написан на универсальном языковом материале русского столетия: так говорили до 17-го года, в начале 20-х, в 60-е, в 90-е. так говорят сегодня. Круговерть романа вобрала супержаргон века и дала язык грядущим векам - лирический, метафизический, бытовой, религиозный;
   - читателя: его родовую память, представления о самом себе и мире...
   Надо всем - вьюга. И эта вьюга - "Пирамида".
   Из разговора Леонова с журналистом Сергеем Власовым: "Я, знаете ли, мистик и свои представления строю отнюдь не на рациональном".
   Пером Леонова водит Господь, когда бушует пресловутый протуберанец фотонная вьюга, и когда бушует кровавая вьюга - то дробящая всех в крупу, слипшуюся сырую кашу, то ясно вдруг видны лица, фигуры, судьбы, заборы, глинистые дороги, тусклосветящие окна в вихревой тьме, чердаки и подвалы, стилизованные под "Яры". В поэзию стихии вовлечена скудость существования людей, их непостижимые спаянные скопища, их (наш!) горький - жуткий - кусок хлеба. Уцелевшее хилое канапе... А пуще всего разыгралась вьюга снеговая у этого самого зимнего русского прозаика.
   И в ней - не блоковские фигурки в "снежных масках". У Леонова все люди одухотворены и сами вершат свою судьбу со стилом или мастеровым инструментом в руках. Русский мужик по-прежнему олицетворяет загадку бесконечного повторения деспотизма в Российской державе и бесконечного ей подчинения, что явлено у Леонова в образе мужика-зека, украдкой перекуривающего на карнизе монументальной брови вождя - гигантского монумента, возводимого загнанным в зону народом. Явлено и в православно-интеллигентной семье Лоскутовых, где взаимно любящие чада и родители "во спасение" посылают друг друга на муки и гибель.
   Роман "Пирамида" увлекает в бесконечное, вечное кружение. Но нет: внезапно останавливается его вселенское колесо. Наваждение обернулось громадным зданием - пирамидой... Это - избушка о. Матвея, домик со ставнями на окраине Москвы, у церкви и кладбища. И - "вознесся выше он главою непокорной" и пирамиды Хеопса, вобранной внутрь романа, с его бессмертием по-древнеегипетски, и Александрийского столпа вослед бессмертному русскому памятнику. А может, и пирамиды самого мироздания. И сгорел. В гениальном финале - рухнувшая тишина: "Столбы искр взвивались в стемневшее небо, когда подкидывали новую охапку древесного хлама на перемол огню. Они красиво реяли и гасли, опадая пеплом на истоптанный снег, на просторную окрестность по ту сторону поверженного Старо-Федосеева, на мою подставленную ладонь погорельца".
   Да, вот в чем дело. В "погорельце". Ну, если бы Леонов в финале хоть бы сказал: вот что, мол, мы прошли, что рухнуло или рухнет в небывалой катастрофе. А потом снова начнем... А он-то: не начнем. И не потому, что старым писал, что самому умирать - его собственная жажда продления вобрала лишь роковые письмена. Именно это, кажется, отшатнуло даже вернейших приверженцев Леонова.
   А Петра Алешкина, прежде равнодушного к Леонову, его труднейший, грознейший, безнадежнейший громада-роман заворожил до восторга, до притягивания без сопротивления, без боязни бытийных ловушек и пропастей. Притянул его, наиболее зоркого к окрестностям жизни из всех современных писателей. Опять, почему?
   Да потому, что он все это уже прошел, всем родом своим, всей накопленной, претворенной в личность силой от поражений и побед. Когда читаешь у Алешкина про его видение Леонова, вдруг ощущаешь, как он, Алешкин, знает его. Как знает всю, целиком, "Пирамиду". Ощущаешь, как в увлеченном чтении "Пирамиды" он идет тем своим путем, который еще им в то же время не пройден как писателем, творцом. Но пройден героем его прозы. Тем, о ком они как раз и говорили с Леоновым. Как в той встрече героев "Пирамиды", остановившей внимание М. П. Лобанова:
   "Взрыв собора. Встреча о. Матвея с комиссаром Скудновым. О. Матвей благословляет Скуднова на государственное служение. Леонов сказал мне, что Скуднов взорвал храм, чтобы спасти многих других. "Вот они, русские люди! (о. Матвей и Скуднов). Вместе встретились наедине, за бутылкой".
   Это державная дилемма Анохина из "Откровения Егора Анохина". Свое повествование из времен революции и советской эпохи Алешкин написал, по крайней мере, в первой его части, задолго до знакомства с Леонидом Леоновым. Его эпос об антоновщине появился, в первой своей части, в пору до обвального потока разоблачительной литературы, но уже с ослаблением режима, первого погружения в закрытые архивы, появления в печати публицистической правды о былом. Стали возможны контакты с эмигрантскими изданиями, вплоть до аргентинской "Нашей страны", основанной Иваном Солоневичем, "Континента" Владимира Максимова, который первым и напечатал главы этого романа. Позднее вещь вышла книгой. Искать в романе "Откровение Егора Анохина" прямых перекличек с "Пирамидой" бесполезно. Это совсем иная песнь. Но она впевается в романное время "Пирамиды", как и "Тихого Дона". В мировое историческое время. Своей крестьянской составляющей, испытаниями православного нравственного мировоззрения, сотворением русского третьего сословия. Для Алешкина "Пирамида", как и "Тихий Дон", безусловно, свое произведение. Более того: "Для меня как писателя "Пирамида" - абсолютный сюжет". Это признание со стороны писателя именно сюжетной, событийной прозы - знак полного доверия. Под знаком этого признанного Алешкиным абсолюта далеко просматриваются-проверяются на истинность события в его эпическом повествовании "Откровение Егора Анохина".
   Бытийные противостояния.
   "Антонов взял газету, спросил:
   - Что за беда?
   - Читай съезд, читай!
   - Что? Не тяни! - бросил Степаныч.
   - Ленин отменил продразверстку. Налог.
   Степаныч впился в газету, потом отбросил ее, вскочил, захохотал, ухватил за плечо Богуславского, за полушубок, закричал:
   - Мы победили! Понимаешь, мы победили!"
   И пророчески Антонов добавил, мол, мы еще мужику пригодимся. Сам он, убитый, разоренной Тамбовщине вроде уже и не пригодился, но память о нем, его политике, нацеленной на народную победу, его историческое поведение стали бесценным, истинным, хотя и подспудным дeржaвным опытом. А может быть, стрелку политического компаса века он все же сдвинул, с последующими, пусть не сразу "колебаниями почвы"...
   В противостоянии Антонову - те, кто почувствовали себя хозяевами России. Его Маркелин - явно из свиты Сатаницкого...
   "...Заорал арестованным мужикам:
   - Я прощаю вас на первый случай. Это Трофим вас на бунт подбил. Но в следующий раз пощады не ждите!.. А сейчас выкуп за каждого тысяча рублей и можете быть свободны... Жду - час. Кого не выкупят, расстреливаем!"
   Тема выкупа русским человеком своей жизни, вплоть до скрупулезного высчитывания цены ее в разные периоды режима, способы выкупа и связанные с ним нравственно-житейские метания, та "тяжесть жизни", которую в виде литературоведческого термина выдвинул наш виднейший исследователь литературы П. В. Палиевский вместе с определением "жестокий реализм" в применении к "Тихому Дону" - включает "Откровение Егора Анохина" в романное пространство "Пирамиды" и "Тихого Дона".
   Еще одна неприметная вроде бы общность высвечивает какое-то главнейшее, необъяснимое духовное знание русских писателей. Причем именно в этом пункте современный автор как будто не понимает классика:
   "...мне не хватало одного эпизода, одной главы. Одна сюжетная линия, на мой взгляд, главнейшая в романе такова: когда Бог создавал человека из глины, он решил поставить его над ангелами, то есть между собой и ангелами. Ангел Сатаниил, узнав об этом, возмутился: - Господи, как же так!..
   ...мне, как читателю, хотелось видеть сшибку Сатаны с ангелом. Я сказал об этом Леониду Леонову при очередной встрече.
   - Нет, нет, не надо. Шатаницкому такая встреча не нужна. Он все делает, чтобы она не состоялась".
   Но ведь и в прозе Алешкина избегнута прямая встреча-схватка добра со злом. И у него зло делает все, чтобы такая встреча не состоялась. Видно это, например, в сценах суда, где зло после наскока через подручных обычно запутывает ситуацию и скрывается.
   А в целом бытийные персонажи Петра Алешкина вполне существуют и в мире "Пирамиды", как существуют в мире "Тихого Дона", где ближе всего у него по художественной выписанности и к леоновским и к шолоховским фигурам люди темного начала:
   Вот его Мишка Чиркун "разделся, кинул шапку и полушубок в кучу на сундук, пригладил ладонью черные, сухие и короткие волосы на удивительно маленькой голове. Длинноногий, широкий в костлявой груди, поджарый, большеротый, с близко посаженными глазами, озорной, подвижный, как на шарнирах весь. Он-то и подсел, уватил Настеньку, когда кто-то предложил сыграть "в соседки"...
   Девушка повернулась к Мишке Чиркуну:
   - Отдаешь свою соседку?
   - Ага, раскатал губы... - ухмыльнулся Мишка..." В общем, сень великих произведений осеняет творчество Петра Алешкина благосклонно, личное общение его с Леонидом Леоновым зафиксировано исторически, о чем бы ни велись между ними разговоры. Здесь любопытно то, что содержание их в их особо доверительной, взаимопонимаемой части Петр Федорович не обнародует. Но вот пример контакта на личностно-литературной почве. Леонову не понравилось, что на обложке изданной в "Голосе" книги слились фамилия автора и название.
   "- Петр Федорович, - сказал он. - Надо бы вам название чуточку опустить пониже, а то, видите, как получается: Леонид Леонов вор.
   - Леонид Максимович, - засмеялся я, показывая журнал, где была опубликована повесть "Я - убийца", - смотрите, здесь еще страшней для автора: Петр Алешкин: Я - убийца. - Мы посмеялись, пошутили, и эпизод этот забылся".
   Насколько Алешкин усвоил литературные уроки классика, преподанные и в пространных леоновских монологах, неведомо, пожалуй, и ему самому. Изменилось ли что-то, изменится ли в дальнейшем в его писательской манере, время покажет. Однако влияние отношения к слову непревзойденно владеющего им, конечно, не могло не сказаться на общем дыхании, на усилении свободы словоизъявления младшего писателя. Что, кстати, неброско, но явственно заметно, например, в самом течении повествовательной речи в одном из последних рассказов Алешкина "Пермская обитель".
   Сокровенное проступило у Алешкина в портретах Леонова, то есть в наиболее художественно безошибочных сторонах его прозы. Первое, нейтральное впечатление:
   "Леонид Леонов открыл нам дверь сам, открыл, глянул на меня острым глазом, другой, прищуренный, как бы спрятался глубоко в глазнице, за веки, под белой жесткой бровью, и было впечатление, что оттуда он хитренько и постоянно изучает, оценивает тебя, протянул худую теплую руку для пожатия и хрипло сказал:
   - Проходите, проходите.
   Он довольно энергично двинулся впереди нас по коридору в свой кабинет".
   Есть откровенно старческие портреты, портреты в интерьере, есть Леонов в гневе, в отчаянной и притом дипломатичной борьбе за свое детище, за свою общественно значимую гордость русского писателя. "Я был поражен памяти, ясности мысли Леонида Максимовича".
   Портрет через собственные ощущения: "Когда мы уходили от Леонова, состояние мое было какое-то умиротворенное, хотелось думать о вечном, о Боге, о литературе". Вот Леонов в миг вручения ему - сюрпризом - изданной двухтомником "Пирамиды": "Мне рассказывали, что Леонид Леонов взял книги дрожащими руками, спросил: - Это "Голос"... это "Голос" издал? перекрестил их и во время разговора все время держал в руках, гладил, ласкал, то и дело открывал, разглядывал, потом говорили, взял и на ночь с собой в кровать. Сбылось предсказание Ванги!"
   Но особенно впечатляющи портреты Леонова в движении, в ведении беседы, в обстановке встреч, придающих его образу бытийную объемность.
   "Леонид Максимович вдруг быстро молча повернулся к своему креслу, нагнулся и вытянул из-за шкафа большую фотографию в рамке под стеклом. На ней была группа за столом.
   - Это мы в Сорренто, - показал он нам. - Вот Горький, а это баронесса Будберг, урожденная Закревская. Сложная женщина, она была одновременно женой Горького и Уэллса, умная...
   - Да еще и к Локкарту ездила, - добавила Таня".
   И в тот же день другой разговор:
   "Леонид Леонов пригласил нас за стол, выставил хорошее вино, сам чуточку пригубил. За столом разговор зашел о Боге, и Леонид Максимович спросил у нас: верим ли мы в него?
   - Церковь редко посещаем, - сказала Таня.
   - Скажем так: неглубоко верим, - добавил я.
   - А я глубоко верующий, - сказал он".
   Возможно, именно здесь не объяснимое словами "энергетическое поле" глубинного взаимного принятия и живого интереса друг к другу людей, между которыми, со стороны, мало что есть общего. Алешкина притянула бесстрашная эсхатологически, суровая до отчаяния и насыщенная невероятным знанием вера Леонова, от которой отшатнулись даже его преданные читатели и соратники. Или же те, кто не вчитался, не вдумался, просто не смог переступить порог романа. Алешкин же прочел, воспринял и не устрашился. И именно этим привлек Леонова.
   "Он говорил, что у него маниакальное заболевание непосильной темой. Это тема - судьба человечества, конец света.
   - Может быть, после нас, когда кончится цикл человеческий, появятся новые жители Земли...
   Я сказал, что верю, что природа найдет выход, чтобы человечество не уничтожить".
   Интересно, что, пожалуй, только М. П. Лобанов и Петр Алешкин осмелились вмешаться в само содержание романных эпизодов. Лобанов предложил Леонову включить в думы героини, что она может родить от Дымкова не ангелят, как было в мечтах первоначально, а - антихриста. Леонид Леонов переделал думу - родит девочку... Алешкин же предложил сохранить оба варианта произошедшего в семье Лоскутовых после визита фининспектора. Леонов советовался с ним, какой из вариантов выбрать...
   Это, конечно, свидетельство доверия, интереса к личности собеседника, к его выбору.
   Петр Алешкин действительно сделал выбор. Он не стал, да и не мог стать безоговорочным последователем творческого мировидения автора великого русского романа. Зато творчески принял его, пожалуй единственно: "абсолютный сюжет".
   Как, думается, безоговорочно принял и "Тихий Дон".
   То есть оказался под мощнейшим влиянием великих - и вышел на поиск своего пространства.
   Речь, разумеется, не о личном писательском, литературном поиске конкретно Петра Алешкина. В его произведениях прочно существует освоенное им пространство, закрепленное за ним. Завораживает именно воля случая и судьбы, как бы независимо от авторских волеизъявлений выводящая его на поиск романного пространства и времени для всей литературы. Оттого, прежде всего, что писатель Алешкин и его герой не эсхатологичны.
   Поразительная космическая беспечность молодости, новизны: природа, Бог "что-нибудь придумают"...
   Того же духа молодости и новизны его "Откровение Егора Анохина". Да, в нем переплавлены гнев и страсти поколений, переживших это время. В нем впитанный родовой, народный опыт. Трезвое, зрелое осмысление его. И острая, молодая, изумленная завороженность происходящим словно бы вот сейчас, перед твоими глазами, с тобой. Эсхатологическая тема, поддержанная вставками библейскими, из Апокалипсиса, дана именно как прорыв в неведомое. Это повлияло на речи и поступки действующих лиц эпического повествования, сказалось в воссоздании единоборств и трагических сцен в обрисовке разбитых, побежденных, уничтоженных, в жадном желании жить, во внезапности, редкой даже у Алешкина, смены исторических эпизодов, в свисте ветра, несущего повествование.
   В сущности, этой вещью Алешкин решает, без каких-либо деклараций и философствования, самим движением событий, быть ли человечеству. С явственным, озонным дыханием утверждения. Именно решает - каждым решением своего героя Анохина, свидетеля, участника, жертвы и победителя, личных и исторических обстоятельств. И это решение определяет тембр, настрой, подъемный тон его писательского голоса, повествующего о трагическом, - как уже говорилось, молодой, бодрый, победный, что называется, открытого типа.
   Здесь, наверное, тоже причина тяги Леонова к писателю младшего поколения. Как пишет сам Алешкин в "Моем Леониде Леонове", тот интересовался его творчеством. Чего стоит хотя бы вздох классика:
   - Жаль, что у нас с вами разные манеры письма! - то есть невозможность для Петра Федоровича помогать Леонову в работе над рукописью. И одновременно присутствие у Леонова такого желания.
   А к кому бы из новых поколений тянулся Леонов, несмотря на внешне почтительное отношение к нему младших собратьев по перу, по существу, далеких от его внутреннего мира. Как забавный анекдот вспоминает Алешкин в "Моем Леониде Леонове" диалог, произошедший у классика с официальным редактором "Пирамиды" в "Нашем современнике". Леонов позвонил в журнал, спросил у "своего" редактора о его впечатлении и услышал:
   - Ничего... Слог хороший.
   "Ну, могу же я не любить какого-то писателя!" - впоследствии, по-своему резонно, отозвался о Леонове его журнальный "редактор", писатель с большими амбициями, достаточно признанный автор.
   Петр же Алешкин, не мог не любить Леонида Леонова, во что можно поверить по одному лишь "Откровению Егора Анохина". За бестрепетность художественной правды, воплотившейся в сюжетном абсолюте. За то, что Леонов в литературе царь и бог.
   И сам Алешкин в быстрой смене эпизодов, кульминационных чувств и поступков людей, и прежде всего своего героя Егора Анохина, не просто отваживается на небывалую с давних в литературе пор правду и свободу, но прямо-таки по-царски вершит их в своем произведении. Тогда, когда его Анохин, произнеся внутренний приговор Тухачевскому, некогда вручавшему ему, бойцу революции, именную шашку, переходит с эскадроном к Антонову, когда, подчиняясь общенародной вековой традиции, идет на службу новой власти, и особенно, когда буквально "выпрыгивает" из тисков режима, оставаясь в своей стране, и обретает свою личную судьбу, принимает собственное бытийное решение, пусть даже ценой самых рискованных жизненных превращений. Жизнь Анохина - причудливая цепь приключений. И удивительно, но они не противоречат ни ходу истории, ни общенародной жизни. Наоборот, именно так правдиво выражают их.
   Судьба Анохина - где-то и "Судьба человека" Шолохова. И, судьба героев "Пирамиды". Но, прежде всего, она его собственная. Непривычно описана жизнь Егора в немецком плену - на крестьянском хуторе.
   "Корова, он приметил, паслась неподалеку от усадьбы. В катухах, в курятнике было ухожено, чисто, и он, подбирая слова, спросил, желая узнать, есть ли в доме мужчина, кроме старика:
   - Аллес... ду... айне?..
   Эмма поняла, кивнула:
   - Я! (Да).
   - Ду фрау... - Егор запнулся, не вспоминалось по-немецки слово "сильная"..."
   Быстро сменяются эпизоды, и вот уже, оставив в немецкой деревне двухлетнего сына Ивана, Егор освобождается из плена. Следует нигде не отраженная в такой правдивости сцена:
   "- Вы Анохин Егор Игнатьевич?
   - Да, - поразился, оторопел Егор. - Откуда вы знаете? - брякнул он не удержавшись.
   - У немцев в комендатуре все четко зарегистрировано: кто, где, куда, откуда!.. Мы за тобой, собирайся!.."
   И вместо жестких допросов далее следует:
   "- Не жалко оставлять? - кивнул лейтенант на детей.
   - Жалко, Жалко... - признался Егор. - Сердце разрывается... но что делать? Разве можно избежать?.. Нет...
   - Товарищ лейтенант, - заканючил вдруг притворным жалобным голосом веселый солдат, - если перина отменяется, давайте хоть пожрем тут! Смотри, поросята, телята, мясца, должно быть, полно, и молочка небось хоть залейся...
   - Правда, давайте пообедаем, жратвы много, - поддержал его Егор.
   Лейтенант потер пальцем подбородок и согласился". В емкой сцене, написанной словно с натуры и, безусловно, со слов воевавших людей, заключен богатейший и скорбный народный "мирской приговор". Скрывавшийся от преследования советских властей Егор честно идет на фронт, в плен попадает невольно, не зная ни о немецких концлагерях, ни о приказе не сдаваться в плен - попадает в первые дни войны. Не зная, что за это его ждут советские лагеря, которых он тоже сумел бы избежать. Русские крестьяне, встретившиеся на процветающей, руками русского и немки поднятой ферме, вмиг сбрасывают с себя тяготы войны и от души наслаждаются этим райским уголком. Между людьми протягиваются живые нити. Но никуда не уходит и жестокость времени. И Егор, и лейтенант знают, что надо воевать дальше. Не уходит ненависть к врагу, но и понимание русской судьбы. Русские люди посмотрели друг на друга "острым глазком", как говорит Розанов, - и без слов все понятно. Сцена, в общем, леоновская. Но у Леонова ее нет, как не могла она прежде появиться, по крайней мере в печати, и у Алешкина. А заключенная, вернее, выпущенная на волю жизненная правда в ней независима от запретов. Что подтверждено множеством жизненных примеров, множеством судеб. И вообще война могла бы повернуться по-другому, если бы не хищная, нерассуждающая глупость и жестокость немецкого войска, немецкой политики. Если бы немцы не стали уничтожать население... Народ эту правду знает. Знает и писатель. На себе испытал ее Анохин, который, расставшись с немецким хутором, возвращается в армию, берет Берлин, получает медаль за взятие его.
   На родине он снова вынужден принимать стратегические решения, собственным чутьем улавливая ситуацию в державе, в родном крае.
   "После войны Егор восстанавливал Днепрогэс, потом там же работал, побаивался показываться в Тамбов, опасался, что вспомнят о нем, но частенько приходила мысль, что двенадцать прошедших лет многое изменили. Большинство прежних знакомых по НКВД, скорее всего не вернулось с войны, пришли молодые, которые о нем слыхом не слыхивали".
   Собственная бытийная разворотливость - больше герою положиться не на что, не на кого. И тут он удачлив, тут он победитель, не увенчанный лаврами, но оцененный внутренним уважением народа, земляков, среди которых - тоже уцелевших, каждый со своими ранами и увечьями - скромно, ничем не выделяясь, живет, вернувшись в деревню. Но не значит, что смирившись. Наоборот, душевно закаленный, внутренне налитой силой свободы решений и поступков. Не сверхчеловек - обычный и истинный русский человек.