— Если не имеющий, так и совсем хорошо, — произнёс Храпов. — Мне всегда почему-то больше нравились вопросы, не имеющие отношения к моему делу…
   — У вас большие связи в среде карманных воров?
   — Я этих подонков не уважаю, — ответил Храпов. — Сам я, как вы знаете, всю жизнь работал кукольником, так сказать, по мошеннической части, но по карманам никогда не лазил. И вообще хотел бы заметить, что как человек интеллигентного труда — да, да, не улыбайтесь — я не находил общего языка с обычными уголовниками… Не те, знаете ли, интересы, не тот интеллект… Наконец, не тот образ жизни…
   И Храпов, он же Музыкант, презрительно махнул рукой.
   — Но вы как-то говорили, что имеете авторитет в среде уголовников. Это верно?
   — В известном смысле — да. Однако почему вас это интересует?
   — Дело в том, что в Советский Союз приехал французский сенатор господин Эррио…
   — Ну как же, знаю, читал в газете. Даже видел его портрет. Производит впечатление вполне интеллигентного человека. Я полагаю, что его визит может способствовать укреплению франко-советских отношений… А каково ваше мнение по этому вопросу?
   — Я с вами согласен. Дело в том, однако, что этот визит несколько омрачён…
   — Можете не продолжать, — улыбнулся Музыкант. — Суду всё ясно. Что шарахнули у глубоко мною уважаемого сенатора и лидера радикал-социалистов?
   — У него украли брегет.
   — Крайне неинтеллигентно! — с чувством произнёс Музыкант. — Скажу больше: типичное хамство!.. Скорблю за честь города… Но, насколько я понимаю в медицине, вы меня вызвали не для выражения сочувствия… Что должен сделать Музыкант для укрепления франко-советской дружбы?
   — Помочь обнаружить этот брегет, — улыбнулся Васильев.
   — А что я буду за это иметь?
   — Ровным счётом ничего.
   — Ценю откровенность. Но, сидя в тюрьме, даже Музыкант бессилен вам помочь…
   — Конечно. Я хорошо это понимаю…
   Тут Храпов с интересом взглянул на Васильева. Следователь спокойно улыбался. Храпов отёр платком почему-то вспотевший лоб, потом снова поглядел на Васильева. Но тот продолжал загадочно молчать.
   — Мы долго будем играть в молчанку? — не выдержал Храпов. — Если вы намерены ограничиться информацией о происшествии с брегетом, то, может быть, мне лучше пойти спать? Хотя трудно заснуть, узнав о таком скандальном факте…
   — Я не намерен ограничиться информацией…
   — Слушаю. Я весь — внимание!
   — Если вы дадите мне честное слово, что не попытаетесь скрыться от следствия и суда, Николай Храпов, я готов освободить вас на несколько дней, чтобы разыскать украденный брегет. Ясно?
   — Как шоколад. На сколько дней?
   — Максимум на трое суток. Устраивает?
   — Постараюсь уложиться. Хотя срок жестковат.
   — Я могу вам верить, Храпов?
   — Ни в коем случае! Но если я дам честное слово, смело можете за меня поручиться…
   — Я так и думал.
   Храпов встал, задумался, потом торжественно произнёс:
   — Так вот, Музыкант даёт честное слово! Я не могу поручиться, что найду этот брегет, но приложу все силы, чтобы оправдать ваше доверие…
   — Не сомневаюсь.
   — Дать подписку о возвращении в тюрьму через трое суток?
   — Никаких подписок! Мне достаточно вашего честного слова…
   Через полчаса Музыкант вышел из ворот тюрьмы и вскочил на подножку проходившего трамвая.
   А Васильев вызвал Милохина.
   В отличие от Музыканта Милохин, он же “Плевако”, был неповоротлив, флегматичен, толст и ленив. Его круглое, пухлое лицо с тупым коротким носом и маленькими, как у медвежонка, глазками выражало, несмотря на здоровый румянец, крайнее разочарование в жизни, а оттопыренные полные губы подчёркивали презрение к человечеству. Буйная шапка волос и глубокая ямочка на подбородке отличали его внешность.
   Васильев знал, что эти настроения овладели “Плевако” после того, как он был взят с поличным в квартире, которую собирался обокрасть. При этом не самый факт ареста так повлиял на характер “Плевако” — это было ему привычно и никогда раньше не приводило в уныние, — а те обстоятельства, при которых он попался.
   В тот злополучный день “Плевако” проник, взломав замок, в квартиру, за которой давно следил. Он знал, что хозяйка квартиры днём едет на рынок и возвращается не раньше чем через полтора часа. В этот день, дождавшись, когда она вышла из подъезда, “Плевако” направился в её квартиру. Перед этим он выпил четвертинку водки, потому что был холодный день.
   Забравшись в квартиру и разомлев от тепла, “Плевако” только было собрался приступить к делу, как услышал какой-то шум в соседней комнате. Он заглянул туда и увидел ребёнка, который в одной рубашонке ползал по ковру и грозно рычал на своё отражение в трюмо. Ребёнок, видимо, изображал льва, и эта игра доставляла ему большое удовольствие. Его розовое личико, обрамлённое светлыми пушистыми волосами, толстенькие ножки и тёмные весёлые глазки сразу пленили “Плевако”. С другой стороны, нельзя было приступать к делу, не наладив отношений с ребёнком, о наличии которого “Плевако”, кстати, раньше не знал. Он тихо открыл дверь и, тоже встав на четвереньки, пополз навстречу мальчику, также издавая грозный львиный рык. Увидев толстого незнакомого дядю, неожиданно вступившего в игру, ребёнок мгновенно проникся к нему симпатией. Заливаясь счастливым смехом, оба рычали, гоняясь друг за другом по ковру. Потом вспотевший от возни “Плевако” решил отдохнуть. Он вынул папиросу, но не обнаружил в кармане спичек. Смышлёный малыш, топая ножками, помчался в кухню и принёс оттуда спички. “Плевако” закурил и начал пускать такие необыкновенные кольца дыма, прогоняя одно через другое, что Миша — так звали малыша — сразу понял, что впервые в жизни ему удивительно повезло с обществом.
   И как раз в этот момент на пороге комнаты появились соседка Мишиной матери, дворник и милиционер. Дело в том, что мать Миши, уходя на рынок, попросила соседку присмотреть за ребёнком. Та тихо вошла в квартиру и услыхала незнакомый мужской голос. Тогда она обратила внимание, что замок в двери взломан, и, догадавшись, в чём дело, помчалась за властями.
   “Плевако” задержали и повели в милицию, оторвав от него плачущего Мишу, потрясённого тем, что уводят такого милого дядю. В милиции выяснилось, что “Плевако” давно разыскивают за многие совершённые им кражи, и дело о нём, как квалифицированном квартирном воре, поступило к Васильеву.
   В тюрьме “Плевако” тщательно скрывал обстоятельства своего ареста, явно стесняясь их. Но недели через две арестовали другого вора, который со смехом рассказал в камере, как попался “Плевако”, игравший с ребёнком. Вору рассказали об этом в уголовном розыске.
   На следующий день вся тюрьма знала эту историю, и на прогулке Милохину кричали: “мамочка”, “няня”, “бабушка Петя” — и делали ему “козу”. Этого самолюбивый “Плевако” не мог стерпеть. Он замкнулся в себе, презрел человечество и стал задумываться над смыслом жизни. Дважды ему снился Миша, его счастливый смех и толстенькие ручонки, которыми он так нежно обнимал развлекавшего его дядю.
   Васильев отлично понимал, что происходит в душе этого обвиняемого. Васильев знал биографию “Плевако”, знал, что он был один раз неудачно женат и что его единственный ребёнок погиб от дифтерита в трёхлетнем возрасте.
   И тихий, согнутый неизлечимым недугом Васильев, отгоняя мучительные мысли о приближающемся конце (он знал, что у него чахотка и что его положение безнадёжно), нередко размышлял о дальнейшей судьбе “Плевако”, обладавшего завидным здоровьем при искалеченной судьбе. Васильев думал, как согреть и поддержать тот робкий, как травинка, пробившаяся в трещине асфальта, росток человеческого чувства и тоски, который удалось посеять в этой больной душе маленькому Мише.
   Вот почему в связи с делом о брегете Васильев сразу подумал о Милохине. В деловом смысле Васильев больше рассчитывал на Музыканта, но ему захотелось, воспользовавшись этим предлогом, оказать доверие и “Плевако”, чтобы поддержать в нём уже начавшийся процесс нравственного самоочищения.
   “Плевако” ввели в кабинет. Ещё с порога он мрачно пробурчал “здрасьте” и остановился, глядя себе под ноги.
   — Здравствуйте, Милохин, — ответил Васильев. — Садитесь, пожалуйста. Я вас не разбудил?
   — Тюрьма не санаторий, — ответил “Плевако”. — Тут мёртвый час не соблюдается… Ваше дело — вызывать, наше дело — приходить… Конец скоро будет?
   — Вы имеете в виду окончание следствия?
   — Ну да. Судить пора. Чего кота за хвост тянуть?
   — Следствие подходит к концу. Но я вас вызвал по другому делу.
   — С меня и одного достаточно. Я не жадный.
   — Речь идёт о деле, которое к вам не относится.
   — А ежели не относится, зачем вызывать?
   — Сейчас поймёте. Вам известно, что к нам приехал с визитом французский сенатор Эррио?
   — Он мне телеграммы о своём приезде почему-то не прислал. Наверное, не знал адреса… Что дальше?
   — Вчера у него украли брегет.
   — Брегет? Это бимбар, что ли, такой со звоном?
   — Именно. Что вы об этом скажете?
   — Вчера я в тюрьме сидел. Что я могу сказать? Вообще я по карманам не промышляю… Золотой хоть бимбар-то?
   — Золотой. А почему вас это интересует?
   — Просто интересно, какие бимбары у французских сенаторов бывают. Что дальше?
   — Эта кража позорит город, Милохин.
   — Подумаешь! В Париже, наверное, почище нашего шарашат.
   — Позвольте, это же наш почётный гость… Гость нашего правительства.
   — На лице у него не написано… Откуда уркам знать, что он гость, да ещё сенатор? Вы ему это объясните. Если он толковый сенатор, то поймёт… На худой конец можно ему по оценке деньги выплатить или другой бимбар подобрать.
   — Не могу с вами согласиться. Мы должны найти и вернуть ему этот самый брегет.
   — Найдите, если сумеете. Я тут ни при чём?
   — Меня удивляет ваше равнодушие, Милохин. Неужели вы не понимаете скандального характера этой истории? Вы же как-никак советский человек, и, что ни говори, петроградец… Наконец, вы неглупый человек.
   — Неглупые в тюрьме не сидят… Вы толком скажите, чего от меня хотите?
   — Я хочу освободить вас под честное слово на трое суток для того, чтобы вы помогли найти этот брегет.
   — А ежели я сбегу?
   — Я в это не верю, Милохин. И вы — тоже.
   — Почему не верите? Ваше дело — ловить, наше дело — сматываться. Скажите — не так?
   — Не так! — стукнул кулаком по столу, не выдержав, Васильев. — Не клевещи на себя, Милохин! Я тебя насквозь вижу! Тебе давно обрыдла эта дурацкая воровская жизнь, эта среда, этот вонючий быт… Думаешь, я не понимаю, почему ты тогда с ребёнком заигрался и про дело забыл? Чего же ты, дурень, этого стыдишься?.. Ах ты, балда, балда! Я верю, что ты ещё человеком стать можешь, настоящим человеком. И этого человека я дурости твоей не отдам — слышишь? — не отдам!
   И тут у Васильева начался один из тех мучительных и страшных приступов кашля, которые доводили его до полного изнеможения. Тщётно пытался он остановить приступ водой, глубокими вздохами, огромным напряжением воли. Его бледное лицо посинело от напряжения, а беспощадный хриплый кашель, казалось, рвал на куски его лёгкие, бронхи, гортань. Он откинулся на спинку кресла с помутившимися от страдания глазами, то и дело конвульсивно вздрагивая и зачем-то хватаясь руками за подлокотники кресла. Потом, едва успев выхватить платок, он прижал его к своим посиневшим губам, и платок сразу взмок от крови, хлынувшей горлом.
   Милохин, которого захлестнула горячая волна сострадания к этому задыхающемуся человеку, бросился к креслу и поднял, как пёрышко, своими могучими руками худенькое тело Васильева. Он перенёс его на диван, осторожно уложил и зачем-то расстегнул ему ворот.
   — Ничего, ничего, — лепетал Милохин, — сейчас доктора вызовем… Он капельки даст — как рукой снимет… Лежите, лежите, я сейчас доктора вызову…
   И, подойдя к письменному столу, он нажал кнопку звонка, которым следователь вызывал из дежурной комнаты конвоира.
   Когда конвоир пришёл, Милохин коротко ему крикнул:
   — Доктора, доктора скорее! Следователю худо стало!
   Конвоир заподозрил было недоброе, но потом, заметив, как сочувственно глядит арестованный на следователя, выбежал из кабинета за врачом.
   Солнце уже стояло над городом, купаясь в широкой Неве, когда Васильев, пришедший в себя, выехал из тюрьмы на Арсенальную набережную в присланной за ним машине. Рядом с Васильевым сидел Милохин, освобождённый на трое суток под честное слово.
   Васильев, бледный от бессонной ночи и перенесённых страданий, жадно вдыхал свежий утренний воздух. Время от времени он бросал взгляд на сидевшего рядом Милохина, который смотрел широко открытыми глазами на сверкающую, почти розовую от солнца Неву, набережные, парки.
   Васильев понимал, что Милохин любуется этим свежим утром, этой удивительной рекой, этим прекрасным городом. И в то же время лицо Милохина было строгим и сосредоточенным, и это тоже хорошо видел Васильев.
   “Дураки считают, — подумалось Васильеву, — что мы только золоторотцы, ассенизаторы. Конечно, надо и навоз чистить, это тоже важно. Но ведь и на навозе вырастают удивительные, благоухающие цветы, если только уметь их выращивать… Какое счастье всякий раз видеть, что ты научился не только вычищать навоз, но и выращивать цветы!”
 
   Прямо из тюрьмы Музыкант поехал на Обводный канал, к своей старой приятельнице, известной в уголовном мире под кличкой Мондра Глова. Эта тучная, уже пожилая женщина была содержательница воровской малины и славилась в уголовной среде недюжинным умом и умением всегда выходить сухой из воды, за что она и получила свою кличку.
   В свою очередь, Мондра Глова относилась к Музыканту с нескрываемым уважением. Он импонировал ей изысканностью манер и речи.
   Когда Музыкант вошёл в её квартиру, помещавшуюся в подвале старого, рыжего от древности дома, хозяйка, сидя за столом, раскладывала свой любимый пасьянс “Могила Наполеона”. Увидев Музыканта, толстуха пришла в неописуемый восторг.
   — Музыкантик, деточка! — кричала она, целуя своего любимца. — Вырвался наконец? Какое счастье? Каких только слухов о вас тут не было, радость моя! Кто говорит, что вам уже десятку вкатили, кто говорит, что вы в тюрьме заболели…
   — Мамаша, всё это враки, — сказал Музыкант. — Прежде всего я хотел бы позавтракать, а потом поговорим о деле… Пока вы приготовите что-нибудь поесть, я побреюсь и приведу себя в порядок…
   Мондра Глова сразу побежала на кухню и растопила плиту. Пока Музыкант брился, она готовила его любимое блюдо — яичницу с ветчиной, успевая при этом рассказывать последние новости: кого посадили, кого осудили, кто, напротив, вернулся после отбытия наказания.
   Поев и опрокинув стопку водки за здоровье дражайшей и любимой Мондры Гловы, гость изложил ей историю с брегетом Эррио. Он сказал также, что освобождён всего на трое суток под честное слово.
   Мондра Глова внимательно его выслушала, а потом сказала:
   — Дело серьёзное. Музыкант. Весь город говорит о приезде Эррио. Все его очень хвалят, в газетах его портреты — одним словом, тут международная политика, дружочек.
   — В том-то и дело! — поддержал её Музыкант. — Потому я к вам и приехал! Как быть, царица души моей?
   — Срочно созвать всех “королей”, — ответила хозяйка. — Иначе всем нам крышка… В общем, вы здесь отдохните, Музыкантик, а я поеду собирать народ… Ай-ай-ай, как нехорошо!.. Я возмущена всеми фибрами души… Мчусь, бегу, лечу!
   К трём часам удалось найти нескольких “королей”, и они срочно приехали к Мондре Глове. Каждый из них возглавлял воровскую шайку. Рыжий король карманников, известный под кличкой Хирург, уже немолодой, полный человек в золотом пенсне и с внешностью старого врача с богатой практикой, принял на себя обязанности председателя. Рядом с ним сидел худой, чёрный, как ворон, глазастый Ванька-ключник, король шайки квартирных воров. На диване, стоявшем в углу комнаты, мрачно посапывал Колька-бык, славившийся своей недюжинной силой, молчаливостью и удивительной способностью внезапно засыпать. Он был уличным грабителем и в воровской среде считался крупным профессионалом. У него было широкое, оплывшее бабье лицо, тупой, тусклый взгляд и жирный, отвисающий, как вымя, подбородок.
   Наконец, рядом с Музыкантом, тоже устроившимся на диване, восседал с очень важным и даже надменным видом некто Казимир, личность во всех отношениях загадочная. В преступном мире его немного побаивались, и никто толком не знал, чем он, в сущности, промышляет. Одни говорили, что Казимир опытный шулер, хотя не брезгает и мошенничеством в чистом виде. Другие утверждали, что он скупает валюту и драгоценности и связан с иностранными концессионерами, которые сплавляют эти ценности за границу. Во всяком случае, было бесспорно, что он занимается скупкой краденого и на этой почве имеет обширные связи и с карманниками, и с грабителями, и с мошенниками. Он был немногословен, его холёное, красивое лицо и пристальный, цепкий взгляд, тонкогубый, чуть дёргающийся рот и кривая, ироническая ухмылка, застывшая, как на гипсовой маске, обличали очень целеустремлённую и злую волю.
   После того как Музыкант доложил “королям” о происшествии с брегетом, первым заговорил Хирург.
   — Я такого брегета не видал, — сказал он, — хоть часов за эти дни взято немало. Сезон нынче хороший. Попадались и славные часики — и “Шавхуазен”, и “Лонжин”, и даже один “Филипп Патек”; были и золотые часы, но вот брегета не было… Я сам давно брегет подыскиваю. Вы знаете, какой я любитель часового дела и на своём веку перевидал столько бимбаров, что и не счесть, а вот хорошего брегета не нажил… Ты, Музыкант, говоришь, что скорее всего увели этот брегет в Эрмитаже? Верно, там наша бригада орудует, но брегета никто в котёл не сдавал.
   — Значит, не одному тебе брегета захотелось, — засмеялся Ванька-ключник. — Знаем мы ваши котлы! Как что получше свистнут, так себе в карман кладут. Тоже мне артельщики! Это не то что у нашего брата-домушника. У нас не залимонишь — прямо с дела на хазу несут и всё честно учитывают и делят, потому что в нашем “тресте” без общественного контроля — хана…
   — Ну, это ты брось, — нахмурился Хирург. — У меня народ проверенный, на такое дело не пойдёт… У меня система…
   В этот момент в разговор вмешался Казимир.
   — Какое нам дело до этого дурацкого брегета? — спросил он, по обыкновению криво ухмыляясь. — Разве Эррио приехал в гости к нам?
   — А честь города? — перебил Казимира Музыкант.
   — Если Эррио убедился, что наши карманники работают не хуже, чем в Париже, то это как раз и поддерживает честь города, — парировал Казимир. — С другой стороны, какое нам дело до чести города? Что такое город в конце концов? В нём живём мы и работники уголовки, живут те, которые крадут, и те, у которых крадут. Те, которых судят, и те, кто судит. И всё это называется одним словом — город… Туфта!
   Тут все вскочили и поднялся невероятный шум. Музыкант с пеной на губах доказывал, что Казимир — “гидра” и “осколок”.
   Хирург кричал, что история с брегетом пахнет политикой, чего он вообще терпеть не может. Ванька-ключник ядовито спрашивал, у кого из иностранных концессионеров научился Казимир таким рассуждениям.
   Крики разбудили давно похрапывавшего Кольку-быка, который удивлённо оглядел кричащих и перебивающих друг друга “королей” и, поняв только одно — что все ругают Казимира, спокойно подошёл к нему и лениво ударил его в ухо. Казимир вскочил и бросился на Кольку-быка. Сцепившись, они свалились на пол и начали драться. Хирург, очень не любивший Казимира, подбадривал Кольку-быка криками: “Бык, не поддавайся, пусть знает, пся крев, почём фунт лиха!” Остальные с интересом следили за дракой, споря между собой, кто победит.
   Победил Колька-бык. Усевшись верхом на Казимире, хрипевшем от бессильной ярости, Колька-бык очень добродушно приговаривал: “Не мешай людям спать, жлоб, не мешай. Это тебе не краденое скупать, паразит!”
   Потом, встав и лениво потянувшись, Колька-бык снова перешёл на диван и мгновенно захрапел, чем и вызвал общий восторг “королей”.
   — Ну и мастер ухо давить! — завистливо, но с нескрываемым уважением сказал о нём Ванька-ключник. — Казимир, вставай, не отлеживайся…
   И Ванька-ключник помог Казимиру подняться. Казимир, с затёкшим глазом и окровавленным носом, встал, перевёл дыхание и, процедив: “Ну, я это ему припомню”, удалился.
   — Что будем делать, сеньоры? — спросил Музыкант, оглядывая замолчавших “королей”. — Дорога каждая минута, джентльмены, нельзя об этом забывать…
   — Искать надо, — коротко ответил Хирург. — Вечером соберёмся опять.
   И совещание было прервано…
   Между тем и “Плевако” не терял зря времени. Сразу после освобождения из тюрьмы он поехал тоже на Обводный канал к знаменитому среди домушников деду Силантию, в прошлом тоже квартирному вору, забросившему промысел по старости лет. Теперь он содержал воровскую хазу.
   Дед Силантий был глубоким стариком с длинной, седой, как у патриарха, бородой, беззубым ртом и хитрыми слезящимися глазами. Хотя ему было далеко за восемьдесят, он был ещё крепок, много пил, азартно играл в карты и нередко при этом передёргивал. Скупая за бесценок краденые вещи, дед потом выгодно сбывал их через свою обширную агентуру, состоявшую из рыночных торговок, мальчишек и всякого рода пропойц.
   Дед был богат и скуп. Он жил скромно, пил обычно за чужой счёт и любил жаловаться на плохие дела.
   Когда “Плевако” появился в комнате деда, у него сидел карманный вор Митрошка-маркиз, прозванный так за франтовство Это был юркий, подвижный парень с ярким галстуком, в модных брюках дудочкой, остроносых лакированных туфлях “шимми” и пиджаке цвета “остановись, прохожий!”.
   Увидев вошедшего “Плевако”, дед и Митрошка-маркиз заревели от восторга и начали расспрашивать неожиданного гостя, как ему удалось “выбраться из тюряги”. “Плевако” откровенно рассказал им, как, зачем и на какой срок он освобождён. Митрошка-маркиз, узнав о происшествии с брегетом Эррио, сразу сказал:
   — Знаю, знаю, в курсе дела! Я его видел.
   — Ты видел брегет? — вскочил “Плевако”.
   — Не брегет, а этого Эррио, — ответил Митрошка-маркиз. — Вычитал в газете, что приезжает этот француз, и сразу поплыл на вокзал. Там, понимаешь, чистый шухер на бану. Вся власть, милиция, цветы, кинооператоры, лопни мои глаза! Я, как всегда, был одет очень культурно, и меня даже приняли за кинооператора. Как только поезд подошёл, подбегает ко мне один из распорядителей и кричит: “Камеру, давайте камеру!” А мне, понимаешь, послышалось: “В камеру, в камеру!” Я, конечно, сдрейфил и хотел смыться, но вовремя трехнулся, о какой камере идёт речь… Потом вышел из вагона этот Эррио — черноватенький, с усиками, похож на защитника, с улыбочкой. Одним словом, душа-человек. Ну, тут представитель города закатил речугу. Как сейчас помню, очень душевно говорил. Дескать, рады мы вас видеть в городе революции, господин Эррио, чувствуйте себя как дома, не простуживайтесь; вы один из первых иностранцев, кто к нам в гости пожаловал, но ничего, авось и другие за ум возьмутся… А насчёт харчей не волнуйтесь — сделаем для вас первый сорт, и вообще будем друзьями… Ну, конечно, и Эррио за словом в карман не полез, тоже деликатно отвечал. Мерси, говорит, за тёплые слова, век не забуду. Я, говорит, Россию весьма уважаю, хоть вы теперь и большевики, а что вы своего Николку рыжего на тот свет командировали, так за это, говорит, честь вам и слава, туда ему, дураку, и дорога… В общем, говорит, давайте познакомимся, может, и толк какой выйдет…
   — Ты мне про брегет скажи, — прервал Митрошку-маркиза взволнованный “Плевако”. — Где брегет?
   — В глаза не видал, — ответил Митрошка-маркиз. — Не стану же я на гостя бросаться, да ещё француза, когда я сам маркиз…
   — Ну, а потом про этот брегет не слыхал?
   — Слыхал. Параничев вчера говорил…
   — Какой Параничев? Из уголовки?
   — Он. Встретил меня на Сенном и спрашивает: “Ты про брегет знаешь?” А я на него сердит. Он меня два раза сажал: один раз за дело — ничего не имею против, а второй раз — по ошибочной несправедливости. На Сенном какой-то псих мясников ограбил с применением огнестрельного… Параничев мне это дело пришил. Но правосудие сказало своё веское слово в нарсуде четвёртого отделения, и меня оправдали. Ладно. Вчера как Параничев ко мне подъехал с этим брегетом, я ему из вежливости говорю: “Здрасьте”. Он с таким подходцем спрашивает: “Ну как живёшь, Маркиз, чем занимаешься?” А я отвечаю: “Живу неплохо, а занимаюсь теперь научной работой: выясняю, живут ли люди на луне”. А он говорит: “Ты про луну брось, ты мне про брегет лучше расскажи”. А я ему так, понимаешь, в сердцах отвечаю язвительно: “Вы, по всему видать, гражданин Параничев, не в себе. Или, может, вам совестно, что вы зазря мне мясников пришили? Так не волнуйтесь: пролетарский суд исправил вашу грубую опечатку”.
   — Ну, неужели так и отломил? — спросил “Плевако”.
   — Не сойти мне с этого места!.. Так он даже поёжился, вроде как от озноба… А потом опять этак жалостно спрашивает, не видал ли я этот брегет. А я и верно его не видал…
   — А ребята ваши ничего не знают об этом брегете? — спросил “Плевако”.
   — Те, кого я видел, говорят, что не знают. И слуха об этом брегете нету, будь он проклят…
   “Плевако” тяжело вздохнул. Дед, молча слушавший этот разговор, теперь вмешался:
   — Я вам вот что скажу, чижики. Дело худое… Житья вам не будет, ежели этот брегет не отыщется, потому вопрос политический. Я бы самолично ухи оторвал тому жлобу, который этот бимбар увел! О чём он, сукин сын, думал, когда к такой персоне в карман залез? Теперь надо хоть весь город перевернуть, а бимбар сыскать. Одним словом, ребята, послушайте старика. К Маньке-блохе забегите, к Филимону Петровичу, к Княгинюшке. Надо все хазы объездить, всех на ноги поставить! И так им от меня и скажите, что дед, мол, говорит: не будет нам житья, если не найдём этот бимбар, не будет!..