Лев Шейнин
Брегет Эдуарда Эррио

***

   Когда телеграф принёс скорбную весть о смерти Эдуарда Эррио, нашего старого французского друга, мне вспомнилось одно давнее происшествие, косвенно связанное с первым приездом в СССР этого замечательного человека.
   Трезвый политик и честный человек, виднейший государственный деятель, Эдуард Эррио всегда был сторонником франко-советской дружбы, для которой он так много сделал и за которую так долго и горячо боролся…
   Эррио понял гораздо раньше, чем многие другие политические деятели Европы, что возникновение нового государства рабочих и крестьян — исторический факт, что уже никакие силы на свете не повернут историю вспять, что франко-русские симпатии имеют свои многолетние и прочные корни и что Франция так же заинтересована в дружбе с Советским Союзом, как Советский Союз в дружбе с Францией.
   В 1922 году он впервые посетил Советский Союз. Политика изоляции СССР тогда ещё была в самом разгаре, совсем недавно закончилась гражданская война, молодая Советская республика только-только отбилась от бешеных атак иностранных интервентов и белогвардейских полчищ.
   Вернувшись после этой поездки в Париж, Эррио начал горячо выступать за признание Советского Союза и установление дипломатических отношений к ним. В 1924 году Эррио стал главой французского правительства, которое установило дипломатические отношения с нашей страной, объявив, что сделало этот шаг, будучи верным дружбе, объединяющей русский и французский народы.
   Жизнь подтвердила мудрость этой политики, и через тридцать с лишним лет, уже в 1955 году, Эдуард Эррио заявил: “Я никогда не сожалел об этом решении, принятом мною в 1924 году… Я повторяю: никогда я не жалел о своей инициативе, выступив за восстановление нормальных отношений с Советским Союзом”.
   Перед началом второй мировой войны Эррио, со свойственной ему дальновидностью мудрого политика, понял, какую страшную угрозу для Франции и для всей Европы представляет восстановление германского милитаризма. Он делал всё, чтобы спасти мир и предотвратить катастрофу. Настойчиво и терпеливо он предупреждал свой народ и народы других стран Европы, выступал письменно и устно, разоблачая чудовищные замыслы фашизма и борясь с его пятой колонной в самой Франции…
   К несчастью, те, которые ему верили, не имели власти, а те, которые её имели, не хотели ему верить!..
   Враги Франции были врагами Эррио. Как только гитлеровцы в 1940 году оккупировали Францию, Эдуард Эррио был арестован и заключён в концлагерь.
   Но друзья Франции были друзьями Эррио. Его спасли и освободили советские солдаты, как они спасли и освободили сотни тысяч других французов, англичан, американцев, бельгийцев, немцев, поляков, чехов, венгров и румын.
   До последнего дня своей жизни Эдуард Эррио продолжал бороться за мир, против восстановления германского милитаризма, против поджигателей войны, против создания так называемой европейской армии. Опять зазвучал его голос, и опять он срывал маски с лицемеров, опять предупреждал свой народ.
   Незадолго до смерти Эррио советский офицер, участвовавший в его освобождении из фашистского концлагеря, послал ему из Свердловска письмо, в котором писал: “Вы опять поднялись на борьбу. Вашу борьбу за прочный мир, за дружбу народов, против возрождения германского милитаризма весь советский народ считает воистину героической… Разве не героизмом была Ваша речь в Национальном собрании Франции против создания европейской армии, которую Вы произнесли, будучи тяжело больным!”
 
   В том самом 1924 году, когда Эдуард Эррио установил дипломатические отношения с СССР, я, будучи ещё комсомольцем и совсем начинающим молодым следователем, приехал в служебную командировку в Ленинград. Тогда мне и рассказали ленинградские товарищи об одном происшествии, случившемся в Ленинграде, когда Эррио впервые приехал в Советский Союз. Об этом забавном происшествии мне и хочется написать, тем более что оно было одним из первых фактов, давших мне понять, какой благодарный отклик иногда встречает даже в душе уголовника оказанное ему доверие…
   Приехав, я, как положено, представился начальнику следственной части губернского суда Зальманову, работавшему в качестве судебного следователя ещё до революции в петроградской судебной палате. Это был высокий, сухощавый, седой старик, неизменно корректный, суховатый, немногословный, со строгими манерами и хорошей, чисто мужской сдержанностью отлично воспитанного человека.
   Он встретил меня очень любезно, ничем не выдав своего удивления по поводу моего возраста, слишком юного для следователя (мне только минуло восемнадцать), и выделил мне кабинет для работы.
   Вечером Зальманов представил меня старшим следователям губернского суда. Среди них были, например, такие выдающиеся криминалисты, как Игельстром, который как раз в это время вёл следствие по делу известного провокатора, “злого гения “Народной воли”, Ивана Складского; или Невский, являвшийся в те годы едва ли не лучшим следователем по сложным хозяйственным делам; или Никольский, неизменно улыбающийся, добродушный розоволицый человек, весьма успешно разбирающийся в самых кровавых делах об убийствах, в раскрытии которых он специализировался. По делам этой категории у Никольского был лишь один конкурент — народный следователь Бродский, пришедший на следственную работу в первые годы революции и сразу зарекомендовавший себя как талантливый криминалист.
   Из более молодых следователей мне особенно пришёлся по душе Васильев, работавший главным образом по чисто уголовным делам. Это был невысокий худощавый человек лет за тридцать, с тихим голосом и нездоровым чахоточным румянцем.
   Дня через три после моего приезда Зальманов и Васильев порадовали меня сообщением, что в губернский суд приедет вечером для встречи с судебными работниками А.Ф. Кони.
   Я, конечно, уже давно зачитывался его воспоминаниями “На жизненном пути” и был заочно влюблён в этого выдающегося русского криминалиста, знаменитого судебного оратора и близкого друга Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, И.С. Тургенева, М.Г. Савиной и других. Именно Кони, как известно, рассказал в своё время Л.Н. Толстому сюжет подлинного судебного дела, положенный гениальным писателем в основу “Воскресения”, которое в связи с этим Лев Николаевич именовал “коневской повестью”.
   Октябрьская революция застала А.Ф. Кони на посту члена государственного совета Российской империи. Это был один из немногих её сановников, понявших всемирно-историческое значение революции и отказавшихся эмигрировать за границу. Это был единственный член государственного совета царской России, который сразу пошёл со своим народом.
   В письме народному комиссару просвещения А.В. Луначарскому Кони писал:
 
   “Ваши цели колоссальны. Ваши идеи кажутся настолько широкими, что мне, большому оппортунисту, который всегда соразмерял шаги соответственно духу медлительной эпохи, в которую я жил, — всё это кажется гигантским, головокружительным… Но если власть будет прочной, если она будет полна внимания к народным нуждам… что же, я верил и верю в Россию, я верил и верю в гиганта, который был отравлен, опоен, обобран и спал. Я всегда предвидел, что, когда народ возьмёт власть в свои руки, это будет совсем в неожиданных формах, совсем не так, как думали мы, прокуроры и адвокаты народа. Так оно и вышло”.
 
   И вот я увидел этого человека. Это был невысокий старик (ему было около восьмидесяти лет), с продолговатым тонким лицом, чем-то напоминавшим поздние портреты Бернарда Шоу. Он опирался на костыльки, но был ещё очень бодр для своих лет, обладал поразительной памятью и каким-то особым обаянием незаурядного человека, прожившего большую, сложную, умную жизнь.
   Я навсегда запомнил его чуть прищуренные внимательные, совсем молодые глаза, его спокойный, чуть глуховатый голос и манеру строить свою речь живо, увлекательно, образно. При всём том он ещё владел очень спокойным и тонким юмором.
   В тот вечер он рассказывал о деле Веры Засулич, по которому ему пришлось председательствовать в судебном заседании Санкт-Петербургского суда, когда присяжные заседатели, как известно, оправдали Веру Засулич, стрелявшую в петербургского градоначальника Трепова за то, что по его приказу был подвергнут порке политический заключённый Боголюбов.
   Потом Игельстром сделал мне приятный сюрприз: он представил меня Анатолию Федоровичу как молодого московского следователя. Я не без трепета пожал руку Кони, которую он мне дружелюбно протянул, и смутился от его острого, внимательного, хотя и приветливого взгляда. Он, видимо, заметил моё смущение, но виду не показал, и стал расспрашивать о старых московских следователях Голунском и Снитовском, которых знал ещё с дореволюционных времён. Услышав, что Снитовский был моим первым наставником на следовательском пути, Кони одобрительно улыбнулся и произнёс:
   — Вам, молодой человек, повезло. Иван Маркович Снитовский отличный криминалист. Как же, как же, я прекрасно помню его по Московскому окружному суду, где он служил следователем по важнейшим делам. Ну, а как вы себя чувствуете в роли следователя? Не очень огорчает возраст?
   Я окончательно смутился и пролепетал, что не хочу скрывать — возрастом своим пока действительно огорчён, но рассчитываю в этом смысле на лучшее будущее…
   Кони рассмеялся и уже совсем ласково произнёс:
   — Надежды ваши вполне, увы, основательны. Вот пройдут годы — ах, до чего же незаметно и стремительно они проходят! — и как же вам будет недоставать того, с чем вы теперь так искренне стремитесь расстаться…
   Теперь, вспоминая эту давнюю и, к сожалению, такую мимолётную встречу с Анатолием Федоровичем, я нередко думаю, как прав был он в своём грустном предсказании…
   После небольшого перерыва Кони заговорил о Достоевском. Он рассказывал о том, как произведения Достоевского “Записки из Мёртвого дома”, “Преступление и наказание” и “Братья Карамазовы”, помимо своего огромного литературно-художественного значения, явились откровением для криминалистов всего мира. Так, например, известный французский судебный деятель Атален неизменно заканчивал свои лекции молодым криминалистам словами: “В особенности, господа, читайте, читайте, читайте Достоевского”. А председатель парижского апелляционного суда Бернар де Глайо в своей книге, посвящённой вопросам судебной практики, цитировал различные места из “Преступления и наказания” как образцы психологического проникновения в такие специальные вопросы, как возникновение преступного умысла и подготовка к его осуществлению.
   — Все эти исстрадавшиеся, опустившиеся, нервные и мрачные люди, которых так гениально умел описывать Достоевский, — говорил Кони, — не умрут среди образов, созданных русской литературой, пока в ней будет жить желание найти в самой омрачённой, в самой озлобленной душе задатки любящего примирения… Вот почему, дорогие друзья, для всякого криминалиста образы, созданные Достоевским, будут всегда дороги, как пример удивительного умения находить “душу живу” под самой грубой, мрачной, обезображенной формой и, раскрыв её, с состраданием и трепетом показывать в ней то тихо тлеющую, то распространяющую яркий, примиряющий свет искру…
   Кони произнёс эти прекрасные, не раз уже им высказанные слова с искренним волнением, которое передалось его слушателям. Судьи и прокуроры, следователи и адвокаты, до отказа заполнившие зал, где происходила встреча, находили в этих словах крупнейшего русского криминалиста опору и подтверждение тем чувствам и размышлениям, которые возникли у многих из них. Сидевший со мною рядом Васильев прошептал, указывая взглядом на Кони:
   — Ах, какой чудесный старик, какой старик!..
   Был уже поздний вечер, когда встреча с Кони закончилась и он, провожаемый толпой слушателей, уселся в машину и уехал. Васильев предложил мне пройтись.
   — Слушая сегодня Анатолия Федоровича, — говорил Васильев, — вероятно, каждый из нас вспомнил какие-то случаи из своей практики. Ведь каждому следователю, судье, прокурору приходится, я глубоко в этом убеждён, испытывать иногда чувство симпатии к человеку, которого он по долгу службы предаёт суду… Да, преступление доказано, сомнений в нём нет, надо за него судить, а вот человек, которого надо судить, чем-то тебе мил, он вызывает к себе чувство симпатии и доверия…
   — Без доверия нельзя искать ту “душу живу”, о которой говорил Анатолий Фёдорович, — произнёс я. — Только начиная свой следственный путь, я уже столкнулся с этой проблемой…
   — Вот видите… — неожиданно улыбнулся Васильев. — Мы часто говорим о психологии обвиняемого. На эту тему написано и ещё будет написано немало книг. И это хорошо. Но вот о психологии следователя не пишет никто. Согласитесь, что для воспитания важна не только психология воспитуемых, но и психология воспитывающих… Это особенно относится к нашему брату — следователю, поскольку нам приходится первыми сталкиваться с преступниками и самый характер нашей работы — я имею в виду допросы — даёт большие возможности психологического общения, если учесть, что при допросах нет публики, сторон, регламента судебного заседания и прочего. На допросе нас только двое — следователь и обвиняемый, — это уже само по себе многое значит… Не так ли?
   — Да, вы правы.
   — И то, что обвиняемый может рассказать с глазу на глаз, он не всегда решится произнести в зале судебного заседания. Я имею в виду главным образом интимные вещи… Вот почему мне кажется, что процесс перевоспитания преступников должен начинаться уже в стадии следствия. Если, конечно, оно в руках следователя, а не протоколиста, какими бывают иногда некоторые из нас.
   — Помните следователя, о котором писал Салтыков-Щедрин? Он рассуждал примерно так: “Есть у меня два свидетельских показания, надлежащим образом оформленных, я говорю: есть. Нет — я говорю: нет. А какое мне дело до того, совершено ли преступление в действительности и кто его совершил?” А ведь и такие следователи ещё иногда встречаются… К несчастью! Но не о них сейчас речь. Дьявол с ними. Они, как правило, сами себе могильщики!.. Вернёмся к вопросу о доверии. Я вовсе не сторонник огульного доверия ко всем уголовникам. Среди них — я не раз это видел — много людей неисправимых, очень опасных, им доверять преступно… Как говорится, не в коня корм. Скажу больше: у таких негодяев оказываемое им доверие вызывает циничный смех, и их первая реакция на доверие — стремление им злоупотребить… Но есть уголовники, которых человеческое доверие способно переродить… Два года тому назад в Советский Союз приезжал Эдуард Эррио, теперешний премьер-министр Франции. В Эрмитаже у него украли брегет… Мне довелось заняться этим делом… Вот послушайте…
   И Васильев рассказал мне о происшествии с брегетом господина Эррио. Вот как всё это случилось.
 
   В 1922 году Эдуард Эррио, будучи сенатором и лидером французской радикал-социалистической партии, посетил Советский Союз.
   Советские, а также иностранные газеты подробно освещали пребывание Эррио в СССР, где его встретили по-русски тепло и гостеприимно, в чём сказались и традиционные симпатии нашего народа к Франции.
   После Москвы Эррио посетил Петроград и в течение нескольких дней знакомился с городом.
   И вот однажды, при посещении знаменитого Эрмитажа, почётный гость полез в карман за своим золотым брегетом, чтобы справиться о времени, и, увы, его не обнаружил…
   Заметив растерянность гостя, сопровождавшие его лица спросили, в чём дело.
   — Ничего особенного, господа, — спокойно улыбнулся Эррио, — просто я не обнаружил своего брегета… По-видимому, гм… По-видимому, я забыл его в отеле… Не придавайте значения этому пустяку…
   И он продолжал осматривать Эрмитаж.
   Само собой разумеется, что кто-то из сопровождавших Эррио немедленно позвонил в гостиницу, где были отведены апартаменты высокому гостю, и справился о брегете. Его не оказалось.
   Дело принимало крайне неприятный оборот.
   Пока Эррио продолжал осматривать сокровища Эрмитажа, о случившемся был уведомлён по телефону губернский прокурор Иван Андреевич Крастин. Прокурору высказали предположение, что брегет скорее всего украли в Эрмитаже в тот момент, когда Эррио осматривал нижние залы, оказавшись в густой толпе посетителей.
   Иван Андреевич, латыш по национальности, был старым большевиком и до революции не раз сидел в царских тюрьмах. Юрист по образованию и криминалист по профессии, он хорошо знал уголовный мир того времени.
   Получив сообщение о скандальном происшествии, Иван Андреевич вызвал к себе старшего следователя Васильева. Васильев внимательно выслушал Крастина и задумался.
   — Ну, что же вы задумались, мой друг? — нетерпеливо спросил Крастин, выдавая этим своё волнение, — вообще он был необыкновенно спокоен и нетороплив. — Это же скандал, политический скандал!.. Из такта Эррио сделал вид, что не считает себя обворованным… Но нам от этого не легче! В Кремле все возмущены… Мне уже два раза звонили, что брегет любой ценой должен быть разыскан.
   — Вы не знаете, сколько времени Эррио пробудет здесь? — тихо спросил Васильев.
   — Два, максимум три дня… А какое это имеет значение?
   — Обычное расследование потребует большего срока, — ответил Васильев. — Во всяком случае, не менее двух недель, Иван Андреевич…
   — К тому времени Эррио уедет не только из нашего города, но и вообще из СССР, — произнёс Крастин. — Нет, такого срока нам никто не даст! Мы обязаны найти брегет раньше — понимаете? — обязаны!..
   — Понимаю, — согласился Васильев. — В таком случае санкционируйте, как губернский прокурор, привлечение к розыскам брегета уголовников… Уверен, что они нам охотно помогут…
   — Гм… Чёрт знает что такое! — забормотал Крастин, нахмурился, а потом вдруг неожиданно захохотал. — А знаете, в вашем предложении что-то есть!.. А где же мы с вами найдём этих уголовников? Не станем же мы бегать по малинам… Согласитесь, мой друг, что это нам не совсем к лицу…
   И обычно серьёзный, но добрейший Иван Андреевич снова начал так смеяться, что на глазах у него появились слёзы.
   — Где мы найдём уголовников? — повторил вопрос Крастина Васильев. — Где же, как не в тюрьме, Иван Андреевич… Вот именно, в тюрьме…
   — В тюрьме?! — воскликнул Крастин, сразу перестав смеяться. — Не хотите ли вы сказать, что мы освободим преступников для розыска этого проклятого брегета? Надеюсь, не об этом идёт речь, товарищ старший следователь губернского суда?
   — Нет, именно об этом, — невозмутимо ответил Васильев, глядя прямо в глаза прокурору. — Я предлагаю освободить одного или двух уголовников, разумеется из числа наиболее авторитетных, дав им возможность найти украденный брегет…
   — Так это как же, в порядке частной амнистии, что ли, или, вернее сказать, сделки судебных властей с преступниками? Не так ли?
   — Не так, — тихо ответил Васильев. — Право амнистии ни вам, ни мне не предоставлено. Что же касается сделки, как вы изволили сформулировать, то о какой сделке может идти речь, если уголовники будут действовать вполне бескорыстно, абсолютно ни на что не рассчитывая, поскольку мы им абсолютно ничего не будем обещать…
   — В таком случае, молодой человек, может быть, вы потрудитесь мне объяснить, — язвительно спросил Крастин, — о каких именно уголовниках идёт речь и ради какого дьявола они станут искать для нас с вами брегет, если мы им за это ничего не обещаем?
   — Сейчас объясню, — спокойно ответил Васильев. — В числе моих подследственных теперь содержатся в “Крестах” два подходящих человека. Николай Храпов по кличке Музыкант — профессиональный мошенник-кукольник, — и вор-домушник Пётр Милохин по кличке “Плевако”, тоже крупный рецидивист…
   — “Плевако”? — спросил Крастин. — Это что за кличка? По фамилии знаменитого русского адвоката, что ли?
   — Да. Милохин славится в воровской среде как выдающийся оратор, — ответил Васильев. — Отсюда и кличка…
   — Не собираетесь ли вы поручить ему выступить на общегородском митинге воров? — язвительно спросил Крастин.
   — Иван Андреевич, — спокойно возразил Васильев. — Храпова или Милохина, а лучше их обоих, я могу спокойно освободить под честное слово, и, если они его дадут, я не сомневаюсь, что, выполнив задание, они вернутся в тюрьму. Что касается митингов, то о них речь не идёт…
   — Ну, я ещё готов допустить, — сказал Крастин, — что если настоящий уголовник даёт честное слово, то это… гм… не так уж мало… Согласен.. Но из каких побуждений станут они разыскивать брегет, не имея никаких обещаний с нашей стороны?
   — Из патриотических, — ответил Васильев. — Они считают, и вполне резонно, что являются гражданами Советского Союза, как и мы с вами… И если мы обратимся к ним как к советским гражданам, оказав им тем самым доверие, — Васильев подчеркнул последнее слово, — они сделают всё, что в их силах…
   Выслушав эти слова, Крастин нажал кнопку звонка и попросил явившуюся секретаршу прислать в кабинет чай. Когда его подали, прокурор обратился к Васильеву:
   — Вот, попей чайку, — сказал он, переходя неожиданно на “ты”, — а я пока поразмыслю над твоим предложением… Всё не так просто, как это кажется на первый взгляд…
   — Хорошо, подумайте, — произнёс Васильев. — От чая не откажусь…
   И он стал неторопливо отхлёбывать чай, с интересом глядя, как длинноногий, чуть сутулый Крастин ходит из угла в угол с самым сосредоточенным выражением лица, что-то бормоча себе под нос. В самом деле, думал Васильев, решится ли губернский прокурор санкционировать освобождение под честное слово двух матёрых рецидивистов, а если решится, то сдержат ли эти рецидивисты данное ими слово и не подведут ли следователя, который за них поручился?
   Васильев не был карьеристом, и его сомнения были менее всего вызваны стремлением к перестраховке. Эксперимент с розыском брегета представлял для него интерес совсем с другой стороны — как откликнутся Храпов и Милохин на доверие, которое им будет оказано?
   Об этом же самом эксперименте размышлял и Крастин. Он давно и горячо симпатизировал Васильеву, в котором разгадал доброе и чистое сердце, любовь к людям, такую необходимую для всякого судебного деятеля, а в особенности следователя. Крастин знал многих и разных следователей, надзирая как губернский прокурор за их работой. Были среди них и добросовестные служаки, верные своему долгу, но с годами выработавшие в себе некое профессиональное равнодушие, подобное тому равнодушию, с которым иногда старые хирурги относятся к физическим страданиям своих больных. Были и следователи, больше всего ценившие в своей работе некий охотничий, чисто спортивный азарт, для которых процесс раскрытия преступления представлял почти самодовлеющий интерес. Крастин ценил их розыскные способности, но в глубине души не любил этих следователей и не очень им доверял. Были и такие следователи, которые очень быстро начинали задирать нос и, упоённые своей властью, ходили с таким видом, будто весь мир состоит у них под следствием. Таких следователей Крастин откровенно презирал, абсолютно им не верил и в конце концов добивался их увольнения, всякий раз брезгливо заявляя: “Ах, этот. Да ведь ему наша работа противопоказана… Ему всё равно, кого сажать, за что сажать, зачем сажать — только бы сажать! Нет, нет, это человек чужой и на посту следователя социально опасный!” Но были и следователи типа Васильева, и их больше всего любил губернский прокурор, потому что в них, и только в них, видел он образ советского следователя, каким он должен быть…
   Теперь, размышляя над предложением Васильева, Крастин колебался, главным образом, из-за автора предложения. Крастин опасался, что если рецидивисты надуют Васильева и скроются вопреки своему “честному слову”, то это даст кое-кому повод высмеять Васильева, его “иллюзии” и нанесёт этому вдумчивому, хорошему человеку серьёзную травму. С другой стороны, провал Васильева в этом деле мог быть использован и той, пусть незначительной, группой судебных работников, которые не верили в возможность “перековки” уголовников и открыто посмеивались над сторонниками “перековки”, утверждая, что “чёрного кобеля не отмоешь добела”.
   Между тем Васильев уже одолел второй стакан чаю и, удобно откинувшись в кресле, молча курил, изредка поглядывая на продолжавшего размышлять Крастина. Иногда их глаза встречались, и тогда Крастин безмолвно делал знак рукой, обозначавший, что он ещё думает. Васильев также молча кивал головой, что значило: ничего, мне не к спеху… Он уже не сомневался, что прокурор даст санкцию.
   И когда Крастин наконец проворчал: “Ладно, действуй, только гляди, как бы над нами весь город потом не смеялся”, — Васильев коротко ответил: “Постараюсь”, — и, пожав руку Крастину, поспешно вышел из кабинета.
   Сначала он вызвал из камеры Храпова. Тот пришёл с заспанным лицом, удивлённый, что его вызвали на допрос вечером, чего обычно не случалось. Храпов был маленький, юркий, с худым, очень подвижным лицом и лукавыми глазами.
   — Здравствуйте, Храпов, — очень серьёзно сказал Васильев. — Нам надо срочно поговорить.
   — К вашим услугам, — галантно склонился Храпов. — Не секрет, почему такая спешка? Я уж, признаться, вздремнул…
   — Ничего не поделаешь, — ответил Васильев, — вопрос срочный… И к вашему личному делу отношения не имеющий…