“Плевако” и Митрошка-маркиз слушали деда очень внимательно. “Плевако” был доволен, что дед его поддерживает, а Митрошка-маркиз подумал, что благодаря этому происшествию он как организатор розыска брегета сразу приобретёт авторитет в воровской среде. Митрошка-маркиз в своё время был исключён Хирургом из артели и теперь работал в одиночку. Это было гораздо труднее, и Митрошке-маркизу очень хотелось обратно в артель, откуда его исключили за то, что однажды он был уличён Хирургом в том, что не сдал в “котёл” свой улов. Митрошка-маркиз в пьяном виде проболтался об этом в пивной, и Хирургу стало всё известно. Хирург тогда объявил об этом на собрании артели, и был неслыханный позор…
   Теперь, как думал Митрошка-маркиз, он может взять реванш и заработать право возвращения в артель.
   Уже к вечеру благодаря стараниям Музыканта и Хирурга, Ваньки-ключника, Кольки-быка, “Плевако” и Митрошки-маркиза во всех малинах города знали о происшествии с злополучным брегетом. Поднялся большой шум.
   С другой стороны, не терял времени и уголовный розыск, работники которого сбились с ног, стараясь напасть на след брегета.
   А Эдуард Эррио продолжал знакомиться с достопримечательностями города. Неизвестно, что он думал по поводу исчезновения своего брегета, и думал ли он об этом вообще, будучи поглощён осмотром музеев, дворцов, великолепных набережных великого города и в ещё большей степени тем, что в этом городе происходит. Как умный человек и трезвый политик, Эррио хорошо понимал, что события, происшедшие в этой стране, имеют всемирно-историческое значение, и теперь, всматриваясь в лица людей, в обличье улиц, посещая театры и магазины, музеи и заводы, парки и клубы, Эррио видел, что русским ещё очень трудно, что не хватает товаров, что ещё не ликвидированы последствия царского режима, войны и разрухи, но что при всём том народ поверил в цель, которую поставила перед ним партия, и теперь идёт к этой цели уверенно и дружно.
   Да, эти русские ясно видели на ещё далёком горизонте своё будущее и смело шли к нему, несмотря ни на какие трудности и помехи. Их не смущало ни то, что они плохо одеты, ни то, что ещё трудно с питанием, ни то, что на них злобно урчит весь капиталистический мир, ни то, что в их собственной стране ещё имеются враги того дела, за которое они борются…
   И хотя Эдуард Эррио далеко не во всём разделял идеи, сплотившие миллионы этих людей, он всё чаще размышлял о том, что могучая сила этих идей уже сама по себе заслуживает уважения и что, во всяком случае, они стоят друг друга — эти идеи, увлёкшие такой народ, и этот народ, увлёкшийся такими идеями.
   Эти размышления Эдуарда Эррио о судьбах новой России, её революции и её будущем потом были им выражены в книге “Новая Россия”, написанной после его возвращения на свою родину.
   Вот почему происшествие с брегетом, вероятнее всего, не так уж занимало Эррио или вовсе не занимало его.
   Вот почему, будучи через два дня на оперном спектакле в театре и внезапно обнаружив после прогулки в театральном фойе свой брегет в заднем кармане брюк, Эррио совсем не удивился или, во всяком случае, не выдал своего удивления. Только на мгновение он задумался, потом весёлая искра вспыхнула в его живых тёмных глазах, и лукавая улыбка осветила его характерное лицо — с высоким чистым лбом, густыми, мохнатыми бровями, коротким прямым носом и упрямым подбородком.
   — А вот, господа, и брегет, — сказал он сопровождавшим его лицам. — Представьте, он оказался в заднем кармане моих брюк… Мир населён неожиданностями, господа… Хотя я всегда полагал, что и неожиданности закономерны…
   И всё с той же тонкой улыбкой он посмотрел на лица окружавших его людей.
   Эррио нажал головку брегета, и сразу раздался мелодичный звон.
   — Отныне, господа, всякий раз, — с улыбкой добавил Эррио, — когда мой брегет будет отзванивать время, я буду вспоминать об известных и неизвестных мне друзьях, живущих в вашем прекрасном городе… И буду думать о том, что подлинная дружба способна творить чудеса…
   Когда на следующее утро Васильев приехал к себе на работу, то сразу увидел в коридоре Музыканта и “Плевако”, нетерпеливо шагающих из угла в угол.
   Васильев сразу пригласил их к себе в кабинет, и они, перебивая друг друга, с сияющими лицами сообщили ему, что “всё в полном порядке” и франко-советская дружба более ничем не омрачена…
   — Увёл этот брегет один карманник-одиночка, — рассказывал Музыкант. — Поэтому так трудно было его найти. Сколько нам мороки было — кошмар! Хорошо, что с самого начала я провёл совещание с “королями”, и все за это дело взялись с большим чувством…
   — Нет, ты про деда скажи, — прервал Музыканта взволнованный “Плевако”. — Ведь с деда всё началось…
   — Ах, к чему эти мелкие детали? — пытался отмахнуться Музыкант. — Часы попали к деду, но разве в этом дело? Важно другое: к кому бы они ни попали, их принесли бы к нам…
   — Нет, ты про деда скажи! — настаивал “Плевако”. — Зря я, что ли, сразу к нему ринулся…
   — Надоел ты мне со своим дедом! Если бы не “короли”, спрятал бы твой дед этот бимбар, и дело с концом.
   — Неправда! Дед ещё до всяких “королей” сказал, что надо сыскать этот брегет. Слово даю! — горячился “Плевако”.
   Так, перебивая друг друга, они рассказали Васильеву, как всё произошло. Оказывается, вскоре после ухода “Плевако” и Митрошки-маркиза к деду явился карманник Филька-гвоздь, работавший в одиночку, и предложил деду приобрести брегет, который он украл. Увидев золотой брегет, дед с трудом сдержался, чтобы не выдать Фильке своего волнения. Он с самым равнодушным видом начал расспрашивать, при каких обстоятельствах и у кого именно Филька стащил этот брегет, на что тот ответил, что пофартило ему в Эрмитаже, где какой-то “чернявый и по виду не нашенский человек заглазелся на коллекции, и у такого не шарахнуть было просто грех”.
   Затем Филька начал демонстрировать деду брегет. Он открыл крышку, нажал спусковую головку, и брегет стал мелодично отзванивать часы и даже минуты.
   — Видал, дед? — спросил Филька. — Это тебе не часы, а полная филармония. Ежели умеючи с ними обращаться, так они целую оперу дуют, и на билеты тратиться не надо.
   — В часах не музыка ценится, дурень, — сурово проворчал дед. — Мало толку с ихнего звону, ежели у них, скажем, механизм путаный, вроде как твоя башка. Тоже нашёл чему радоваться — звону! А вот слыхал ты звон, да не знаешь, откуда он. Тут ещё такое прозвонить может, что костей не соберёшь.
   — Ты чего мелешь, что тень наводишь? — закричал Филька, почуяв неладное. — Не хочешь брать, я в другое место отнесу… Тут не монополия внешней торговли. На такой бимбар хозяин найдётся.
   — Верно, что найдётся, — ответил дед, нахлобучивая шапку. — Нашёлся уж на него хозяин, два дня, как нашёлся. Поехали!
   — Куда поехали? — дрогнувшим голосом спросил Филька. — Ты что взбеленился? Никуда я не поеду.
   — Поедешь, — хладнокровно произнёс дед. — Как миленький поедешь. Будешь, сукин ты кот, знать, как Расею с Францией ссорить.
   — Какую Францию? — окончательно растерялся Филька. — Чего несёшь?
   — Ну, довольно языком мотать! Едем к Хирургу, — сказал, как обрезал, дед. И Филька, словно загипнотизированный этим императивным тоном, покорно последовал за ним.
   Хирурга дед и Филька застали сидящим в пижаме за столом. Он пил чай и важно читал газету. Увидев деда, Хирург понял, что случилось что-то важное, потому что дед по пустому делу не приехал бы к нему на квартиру. За спиной деда переминался с ноги на ногу перепуганный насмерть Филька.
   — Силантий, что стряслось? — спросил Хирург. — Беда?
   — Скорей наоборот, — улыбнулся дед. — Вот он, сердечный, погляди.
   Вынув брегет, он открыл крышку и нажал головку. Брегет начал отзванивать время. Хирург вскочил, как будто под ним загорелось сиденье стула.
   — Нашли?! — закричал он. — Тот самый?
   — Тот, — ответил дед. — А вот тебе и герой. Он и выкрал.
   И дед указал на Фильку.
   Хирург молча снял своё золотое пенсне, осторожно положил его на стол и потом, подойдя к Фильке, дал ему затрещину. Филька молчал. Хирург ударил его второй раз и внушительно произнёс:
   — Знай, на кого бросаться, шкура! Весь город взбаламутил, паразит!
   И только после этого, усадив за стол деда и Фильку, Хирург разъяснил последнему, кого он обокрал.
   Через час приехали Музыкант, “Плевако”, Ванька-ключник и Мондра Глова, за которыми послали нарочных. Началось новое совещание, и все поддержали предложение Хирурга — поручить самому лучшему карманнику незаметно сунуть брегет в карман Эррио, как будто кражи вообще не было.
   — Это сразу позор смоет, — сказал Хирург. — Но сделать это надо тонко, с умом. А так как все вы чисто работать не умеете, придётся мне стариной тряхнуть, тем более что при моей солидности мне легче будет подойти к этому Эррио… Я знаю, где он остановился, поеду туда…
   И Хирург стал спешно бриться, а потом надел свой лучший костюм и тщательно протёр стекла пенсне, что он всегда делал в особенно значительных случаях. К этому времени появился и Музыкант, которого тоже удалось разыскать.
   Музыкант с восторгом выслушал новость и поддержал предложение Хирурга. Они вдвоём пошли в отель, где жил Эррио. Им повезло: в тот вечер Эррио направлялся в оперный театр. Они последовали за ним.
   В первом же антракте Хирург незаметно приблизился к Эррио, когда тот гулял по фойе, и “тряхнул стариной”.
   Брегет оказался в кармане почётного гостя.
   Всё это рассказали Васильеву Музыкант и “Плевако”. Васильев слушал их очень внимательно и думал о том, что ставка на доверие ещё раз выдержала экзамен, и о том, как обрадуется Крастин, решившийся на этот шаг, и что теперь Крастину будет легче отстаивать то, что нередко вызывало ироническую усмешку, скептические замечания, а иногда и прямые обвинения в наивности и “гнилом либерализме”.
   Дело в том, что в те годы ещё не было ни знаменитых трудов Макаренко, рассказавшего миру о разительных результатах перевоспитания бывших уголовников в трудовых коммунах, ни горячих и мудрых статей Горького, посвящённых этой же теме, ни опыта “перековки” людей на Беломорско-Балтийском канале и канале имени Москвы, — опыта, удивившего весь мир; не были ещё опубликованы труды Феликса Дзержинского, который в самые тяжёлые годы самой острой борьбы с внешней и внутренней контрреволюцией отдавался всем сердцем всё тем же проблемам.
   С другой стороны, противники ставки на доверие не понимали или делали вид, что не понимают того, что речь идёт вовсе не об огульном доверии ко всем уголовникам или об идеализации их характеров, их “традиций”, их быта. Сторонники ставки на доверие отдавали себе отчёт в том, что есть преступники, с которыми должна вестись самая беспощадная борьба, и что исправление таких преступников невозможно. На этом своеобразном фронте борьбы с уголовной преступностью требовалось умелое сочетание наказания с воспитанием, требовалась очень гибкая и многообразная тактика, исключающая какой бы то ни было огульный и уже по одному этому порочный подход к этой трудной и важной проблеме.
   Теперь, слушая “Плевако” и Музыканта, Васильев, помимо прочего, думал (и об этом горько было думать!), что вот сейчас они закончат свой рассказ, и он, конечно, поблагодарит их за старание и поздравит с успехом, а потом… вызовет тюремную машину и отправит обоих в камеру.
   Как следователь, Васильев был обязан поступить именно так, а не иначе. Как человек, он хотел бы поступить по-другому, потому что понимал, каким сильным, чистым ветром ворвались события последних дней в души этих двух людей и как доверие, оказанное им, пробудило в них веру в самих себя, ту самую веру, с которой человек способен и на подвиг, и на чудо, ту самую веру, которая помогает людям перестраивать землю и завоёвывать небо.
   Впрочем, Васильев не сомневался в том, что даже возвращение в тюрьму не остановит нравственный процесс, начавшийся в душе Музыканта и “Плевако”, и что это, конечно, учтёт суд в своём приговоре.
   Когда деловая часть разговора закончилась, Васильев поднял трубку телефона и позвонил Крастину. Он доложил, что брегет возвращён Эррио, а Музыкант и “Плевако” сдержали слово и находятся у него в кабинете. Выслушав это сообщение, Крастин немного помолчал, а потом тихо сказал:
   — Я не сомневался, что так и будет. Молодцы! Ты что собираешься теперь делать?
   — Хочу вызвать “ворона” и отправить обоих в “Кресты”.
   — Гм, в “Кресты”… Ну да, ничего не поделаешь… Гм… Только “ворона” не вызывай, а я пришлю свою машину. И отвези их сам. Без конвоя. Понятно?
   — Вполне, Иван Андреевич, — ответил Васильев.
   Через полчаса в открытой комфортабельной машине губернского прокурора ехали Васильев, “Плевако” и Музыкант. Они сидели рядом на заднем сиденье.
   Весёлый, солнечный полдень сверкал на улицах города. Васильев велел шофёру сначала ехать на Острова, а потом в центр Ленинграда, и ехать не торопясь. За бортами машины проплывали дворцы, зелёные сады, узорчатые чугунные мосты, широкие тротуары, гранитные набережные. Из парков доносились весёлые крики играющих детей, свежий, пьяный от солнца ветер свистел навстречу машине, уверенно и мягко рокотал мотор. На Островах машина развернулась, и вот уже расстилается за её бортами необъятное Марсово поле, слева раскинулся Летний сад, а потом снова дворцы и набережные, сады и опять дворцы, широкие проспекты, звонки трамваев и лакированные экипажи извозчиков, которых тогда ещё было великое множество. А на тротуарах и перекрестках шумные, весёлые толпы гуляющих.
   И был в этом удивительном маршруте в “Кресты” через весь солнечный, нарядный, радостный город особый, великого значения смысл, пробуждавший уверенность в том, что и “Плевако”, и Музыкант ещё смогут вернуться на эти прямые, широкие улицы, в эти зелёные парки, в этот прекрасный, неповторимый город, смогут стать равными среди равных…
 
   Была уже поздняя ночь, когда Васильев закончил свой рассказ. Мы сидели на пустынной набережной. Город давно уснул. И когда Васильев замолк, нас сразу окружила удивительная, предрассветная тишина, только подчёркиваемая тонкими свистками ночных буксиров, проплывающих по Неве.
   — В рассказанной вам истории, — сказал после долгой паузы Васильев, — есть, однако, ещё один штрих. Он открывает оборотную сторону медали. Дело в том, что в тот самый вечер, когда брегет снова очутился в кармане Эррио, у одного из советских людей, его сопровождавших, исчез бумажник. Как видите, Хирург не выдержал и “тряхнул стариной” дважды… Ни “Плевако”, ни Музыкант ни слова мне об этом не сказали. При очередной встрече я спросил обоих: не знают ли они о краже бумажника? Музыкант засмеялся и ответил, что он в курсе дела и что, по его мнению. Хирург ничего особенного не совершил, поскольку никому никаких честных слов не давал. “Плевако”, выслушав мой вопрос, ядовито произнёс: “А вы что, хотите на одном брегете всех воров перевоспитать? Или вы полагаете, что нам всем верить можно? Воры тоже не на один фасон скроены”.
   Васильев достал папиросу, долго её раскуривал, а потом добавил:
   — Да, среди уголовников есть люди, которым можно поверить. Но их, к сожалению, меньшинство. И уже после истории с брегетом я раза два попадал в глупейшее положение, оказывая доверие тем, которые этого не стоили. Они не только обманули меня — это полбеды, — но ещё и очень цинично потом смеялись надо мною, хвастаясь, что обманули следователя. Вот почему ставка на доверие, помимо всего прочего, требует очень точного психологического диагноза. У нас, как и у врачей, разные “пациенты”. И то, что полезно одному, противопоказано другому. Об этом никто из нас не вправе забывать.
 
   И в этот момент, словно соглашаясь с Васильевым, загудел на Неве густым, внушительным басом большой ярко освещённый пароход. И, по странной ассоциации, живёт в моей памяти рядом с рассказом Васильева о брегете господина Эррио этот долгий ночной, как бы предостерегающий гудок.
   А через два с лишним года я был переведён в Ленинград и назначен старшим следователем областного суда, где по-прежнему работал Саша Васильев. Он очень изменился за эти годы, заметно похудел. Его добрые светлые глаза приобрели болезненный, лихорадочный блеск, который так характерен для последней стадии туберкулёза. Вероятно, Саша понимал, что обречён и доживает последние месяцы, но никогда не заводил разговора на эту тему. Работал, как и прежде, много и увлечённо. Только иногда, заходя к нему в кабинет, я заставал его задумавшимся, с опущенной головой и потухшим взглядом. В таких случаях он заметно смущался и, чтобы скрыть это, начинал разговаривать с той наигранной весёлостью и оживлением, за которыми нередко скрывается безысходное горе.
   Осенью 1928 года ему стало хуже, и он был помещён в больницу, откуда уже не возвратился. В конце октября в следственную часть позвонили из больницы и сообщили, что Васильев умер.
   И хотя никто уже не надеялся на иной исход, но известие о смерти этого чистого, доброго и умного человека поразило всех нас, его товарищей по работе. Мы написали и поместили в ленинградских газетах некролог, а через сутки, в сырой туманный день Сашу хоронили.
   Частые и резкие порывы октябрьского ветра приносили с Балтики и со свистом гнали по кладбищенским аллеям клубящиеся облака тумана, заодно поднимая в воздух жёлтые, осенние листья. Низкое, серое, как огромная застиранная простыня, небо словно распялено было на верхушках деревьев, а комья земли уже стучали по крышке гроба, опущенного в могилу. Взвод красноармейцев конвойного полка дал три холостых залпа — прощальный салют.
   И едва растаяли над свежей могилой дымки выстрелов, как я услышал где-то в стороне сдавленные мужские рыдания. Я оглянулся и увидел человека, который стоял, прислонившись к стволу берёзы, и всхлипывал, закрыв лицо руками и уронив на землю поношенную драповую кепку.
   Подумав, что это кто-нибудь из близких родных покойного, я подошёл к нему, поднял с земли кепку и тронул его за руку. Он сразу пришёл в себя, бросил на меня смущённый взгляд и тихо пролепетал:
   — Благодарствуйте… Давненько плакать не приходилось, а вот… Эх, какой был человек, если б вы только знали!
   — Как не знать, — ответил я. — Ведь это же мой товарищ по работе.
   — По работе? — как-то странно произнёс он. — Да и я знал его по работе… Только с другого конца.
   Я ещё раз посмотрел на этого человека, на его круглое, чуть одутловатое лицо с коротким тупым носом, мягким ртом и опухшими от слёз глазами, на буйную шапку волос и глубокую ямочку на подбородке, и сразу вспомнил давний рассказ Васильева. Именно так он описал мне внешность “Плевако” — домушника Милохина.
   — Простите, ваша фамилия не Милохин? — не выдержав, спросил я.
   Он покраснел, немного замялся, а потом, в свою очередь, спросил:
   — А вы почему знаете? Мне ведь с вами дела иметь не приходилось?
   — Мне рассказывал о вас покойный, — тихо ответил я. — Он тепло о вас вспоминал, Милохин.
   — Недавно из лагеря вернулся, — медленно, с трудом подбирая слова, сказал он. — И вот вчера в газете про своего крестного прочёл. Это покойного я считал крестным, и не один я считал. Век не забуду! Думал его порадовать, что человеком стал, на работу устроился; специальность имею сварщика, а вышло, что похвастаться-то и некому. И порадовать некого. Вот где свидеться пришлось. Извините.
   И, махнув рукой, Милохин медленно пошёл к кладбищенским воротам, так и не надев кепку на голову.
   Я долго глядел ему вслед, думая о том, как причудливо иногда скрещиваются и переплетаются человеческие пути и как счастлив был бы Саша Васильев узнать, что ещё один из его “крестников” в конце концов выбрался из омута, который чуть было его не засосал.
   И ещё я подумал о том, что, когда умирает настоящий советский криминалист, не следует удивляться тому, что за гробом покойного, кроме родных, друзей и знакомых, появляются иногда и никому не известные люди, у которых есть особые основания отдать умершему свой последний долг.