– Мой жених… хотя мы официально с ним не обручены, но я уже почти дала ему слово, – запинаясь, сообщила херсонка, – ему нужно стать более совершенным… Вам не кажется, что кто-то нас догоняет…
   Девица Раскина говорила задумчиво и монотонно, потому последняя часть ее фразы не сразу до меня дошла.
   – Что догоняет? – переспросил я, повернув в ее сторону голову.
   – Вы о женихе?
   – Какие-то люди, – неспешно ответила она, находясь, вероятно, «в тенетах» сладостных воспоминаний о женихе, которого со временем доведет до совершенства.
   Я обернулся. По белой дороге к нам приближалось темное пятно быстрой повозки. Разобрать, кто и на чем едет, было еще невозможно, и я не очень встревожился.
   – Вы думаете, что это те самые бандиты? – дрожащим голосом поинтересовалась девица. – Может быть, нам поехать быстрее?
   Мне очень не хотелось, чтобы догоняющие люди были бандитами или озверевшими родственниками Ефимки, но удержаться от того, чтобы лягнуть непротивленку злу, я не смог, а потому ответил спокойным голосом:
   – А если и бандиты! Что с того? Мы с вами объясним им, что они не правы и просветим насчет Евангельских истин.
   – Бога ради, езжайте быстрее! – срывающимся голосом попросила Татьяна Кирилловна. – Они уже совсем близко!
   Я оглянулся. Действительно, попутчики нас уже почти настигли. Три крупные лошади споро несли невидимый за их крупами экипаж. Убегать от них на наших уставших кобылках было бесполезно, это дало бы выигрыш всего нескольких минут, не более. Потому вместо того, чтобы улепетывать, я свернул лошадей к обочине и натянул вожжи. Фаэтон остановился. Освободив руки, я вытащил из кармана браунинг, взвел курок и несколько оставшихся секунд ждал развития событий.
   То, что выше спин лошадей торчало несколько человеческих голов, могло говорить только об одном, и оно заговорило громогласными матерными словами и выражениями, произнесенными громкими и сиплыми голосами. Однако то, что я не пустился в бегство, видимо, смутило преследователей. Тройка не смогла сразу остановиться, и проехала дальше нас метров на тридцать. Теперь мы с девицей были укрыты за нашими лошадьми, а люди, сидящие в широких, легких санях, были перед нами на самом виду. Там сидели явно не революционеры, а мужики – это было понятно по их лексике. Преследователей было четверо, ровно столько, сколько патронов в моем «Браунинге». Одного из них, старика-хозяина, я узнал по фигуре. Лица остальных разглядеть было невозможно, но, судя по силуэтам, люди это были и крепкие, и очень злые.
   – Эй, ты, иди сюда! – крикнул один из них, вылезая из саней. – Иди, говорю, а не то порешу!
   Сзади меня заскулила непротивленка и начала просить не сердить «мужичков». Я вылез из фаэтона и стал рядом с лошадьми. Было похоже на то, что огнестрельного оружия у крестьян нет, а то бы они уже начали стрелять.
   – Иди сюда! Мать твою – перемать! – опять заорал страшным голосом все тот же мужик. – Иди, хуже будет!
   Без ружей они мне были не страшны, криков и угроз я не боялся и продолжал молча стоять рядом с лошадьми. Кричавший человек тоже не трогался с места, а его товарищи и вовсе продолжали сидеть в санях. Между нами началась, как написали бы в детективном жанре, «психологическая борьба нервов». Мне с пистолетом в руке выиграть ее было легче. То, что у меня есть оружие, старичок знал, а через него, вероятно, и его спутники, поэтому идти напролом не хотели. И вообще, за всех кричал и ругался только один, тот, что вылез из саней.
   – Я тебя за брата Фимку никогда не прощу! Иди, ирод, сюда! Иди, тебе говорят, паскуда! – разорялся он, а сзади из фаэтона ему вторил тонкий голосок:
   – Идите же, сударь, пожалейте меня! Ну, пожалуйста, не сердите их!
   Мужик начал распалять себя криком, и я подумал, что так он, того и гляди, доведет себя до такого состояния, когда море станет по колено. Тогда мне, упаси боже, придется в него стрелять. Влезать в уголовщину с убийством мне не светило ни под каким видом, и это вынудило начать активные действия. Не вынимая рук из карманов пальто, я, не спеша, направился к саням преследователей. Крикун, увидев, что я подхожу, запнулся на полуслове и, набычившись, наблюдал за моим приближением.
   Я подошел почти вплотную к застывшей компании. В санях сидело два парня, один совсем молоденький, лет пятнадцати, второй чуть постарше, но уже кряжистый, с застывшим, настороженным лицом. Старичок как-то стушевался и задвинулся вглубь, почти укрывшись за спинами молодых людей. Зачинщик и мой хулитель стоял, широко раздвинув плечи и ноги перед задком саней и, приоткрыв рот, угрюмо смотрел на меня.
   – Ну, – спросил я низким раскатистым голосом, – чего тебе надо?
   – Фимку, брата, ты покалечил? – спросил мужик тоже довольно спокойно, но с еще истерическими нотками в голосе, способном сорваться на крик,
   – Ну, я.
   – За что?
   – А то ты сам не знаешь!
   Больше говорить, собственно, было не о чем. Мы помолчали, рассматривая друг друга. У мужика было широкое, простое лицо, с темными провалами глаз, не видимыми в слабом, отраженном свете луны. Никакой свирепости я в нем не заметил.
   – Петруша, – раздался с саней знакомый голос старика, – Ефимушка-то брательник твой родной, порадей за него, а что этот человек плетет, все неправда!
   Петруша нахмурился и опять начал наливаться праведным гневом.
   – А чего это я, дед, плету? – спросил я спрятавшегося за парнями старика. – Я еще и слова не сказал.
   Петруша покосился через плечо на отца и опустил напрягшиеся плечи:
   – А и вправду, папаша, он еще ничего не сказал, – рассудительно заметил он старику и снова спросил у меня: – Ты за что брата Фимку покалечил?
   – Они с твоим папашей хотели меня ограбить и убить, – спокойно объяснил я. – Пустили ночевать, а потом сказали коней отдать.
   Петр внимательно слушал меня, пристально вглядываясь в лицо, чтобы понять, правду ли я говорю. Не успел я замолчать, как старик закричал визгливым, голоском:
   – Врет он все, Ирод Иерусалимский! Мы с Ефимушкой пошутковать хотели, а он, Сатанаил, его смертью изувечил! Ты кого, Петруша, будешь слушать, родного тятеньку или варнака безродного!
   Такой мощный довод вновь вверг Петрушу в сомнения, но я не дал им окрепнуть:
   – Не веришь мне, спроси человека стороннего. Вон он у меня в фаэтоне сидит. Ему врать незачем, он меня и по имени не знает, я его сегодня вечером на дороге подобрал.
   Петруша опять косо глянул на свои сани и согласился:
   – А чего не спросить, спрошу.
   Мы одновременно двинулись к моему экипажу. Это мне было на руку во всех отношениях, и главное – разделяло силы нападавших. Если завяжется драка, я успею хоть как-то нейтрализовать здорового, как тюремная стена Петрушу, покуда подоспеют его молодые братья. В то же время я не представлял, что может выкинуть и сказать чудаковатая непротивленка. Вполне могло статься, что со страху она начнет проповедовать и совсем запутает простоватого, но, кажется, честного мужика.
   Мы, не обменявшись ни одним словом, подошли к фаэтону. Из него слышались прерываемые всхлипываниями причитания:
   – Добрый человек, не убивайте нас, мы и коней вам отдадим, и денежки все до копейки… Подумайте о Господе, не берите грех на душу, не губите души невинные…
   Петруша, ничего не спрашивая, угрюмо слушал слезные мольбы Татьяны Кирилловны. Все было понятно и так.
   – Я этого господина просила отдать лошадок, коли они старичку и Ефимушке приглянулись, – продолжала свой плач девица Раскина. – А уж как я его молила помочь болящему Ефимушке! Это он во всем виноват, с него и весь спрос! Не убивайте меня, добрые люди, коли вы такие душегубы, то лучше его убейте, а меня отпустите, по добру, по здорову…
   Петруша угрюмо слушал причитания непротивленки, не произнося ни слова, потом молча поклонился мне в пояс и сказал виноватым, приглушенным голосом:
   – Прости меня, проезжий человек, ежели чем обидел. Это он все, тятенька мой. На старости лет умом тронулся, все ему богатства надо. Сам душегубом стал и Фимку-брата с пути сбил. А тебе от меня никакого вреда не будет, отслужу, чем хочешь, за обиду и страх, и теперь молю, коли тятенька говорит, что ты лекарь, то помоги дурню Фимке-брату Богу душу не отдать. Совсем плох он, того и гляди, помрет. А мы в долгу не останемся, век будем Бога за тебя молить. Фимка-то, брат, он ничего, он не злой, только непутящий…
   Я вспомнил равнодушно-мертвящий взгляд «незлого» брата и невольно передернул плечами.
   – Ладно, попытаюсь.
   – Попытайся, проезжий человек, а уж я тебе по гроб жизни буду благодарен.
   Поклонившись, Петруша вернулся к своим саням и начал разворачивать лошадей. Я тоже взял под уздцы своих кобылок и повернул их в обратную сторону. Вновь ехать в опасный стариков дом мне не хотелось, но придумать, как отговориться от лечения негодяя Ефимушки, я не мог. Пока я возился с разворотом, более ловкий в обращении с лошадьми крестьянин проехал мимо нас, а мы с девицей Раскиной отправились следом.
   – Вот, а вы сомневались, что добрые мужички меня поймут и исправятся, – вдруг сказала мне в спину непротивленка вполне бодрым и противным от самоуверенности голосом. – Я открыла мужику глаза, он и вразумился… А вы даже спасибо не говорите, что я спасла вам жизнь…
   У меня возникло почти непреодолимое желание выбросить девицу из экипажа и предоставить ей возможность нести в народ свет гуманного толстовского учения без моего участия. Только ложно понимаемое чувство ответственности удержало от этого неправедного порыва.
 
   В негостеприимный дом мы вернулись около полуночи. Сельцо по-прежнему спало, не потревоженное ни нашим бегством, ни возвращением. За время дороги барышня Раскина несколько раз пыталась начать со мной поучительный разговор, но я отвечал односложно, вероятно, недобрым голосом, и она затихла. Лошади, утомленные бесконечными гонками и переездами, еле плелись, изредка поворачивая к нам головы с молчаливым лошадиным укором.
   Лихая тройка бывших преследователей тихонько трусила впереди. Мороз все усиливался, и Татьяна Кирилловна как бы в вечность слала немногословные жалобы и скупые упреки за свои муки. У меня появилось чувство, что это я выгнал ее из теплых черноморских краев, чтобы заморозить в холодном Подмосковье.
   У знакомых кривых ворот вновь повторилась та же сцена с открыванием и въездом, как и несколько часов назад, после чего мы опять оказались в вонючем тепле знакомой избы. Только теперь горница была освещена не лучинами, а мощной, десятилинейной керосиновой лампой, отчего признаки бедности видны совсем явственно. По комнате сновали две какие-то женщины, старая и молодая, на лавке лежал поверженный Ефим и тихо стонал.
   Петр и старший из братьев прошли с нами в горницу, тухлый старичок с младшим сыном остались во дворе.
   – Вот я тебе, Фимка-урыльник, дохтора привез! – сказал Петр, не очень заботясь скрыть пренебрежение в голосе.
   Ефим застонал громко и жалобно, повернул в нашу сторону голову и, увидев меня, неожиданно завыл и попытался подальше отползти от такого спасителя.
   – Я, ваше благородие, господин хороший, невиноватый, то все тятька сбаламутил, – прохрипел он, глядя остановившимися от ужаса глазами.
   То, что Ефим мог говорить, меня как «лекаря» обнадежило, мне во время удара показалось, что я едва ли не прорвал ему пищевод.
   Я попросил поднести к лавке керосиновую лампу и посветить так, чтобы я мог осмотреть горло больного. Никакой жалости к «Фимке-урыльнику» у меня не было, но и с души спала тяжесть, что я его все-таки не убил. Ефим, между тем, дополз до стены и вынужден был остановиться, прижавшись к ней спиной. Но меня он смотрел по-прежнему выпученными глазами, периодически рыская ими по комнате, как бы в надежде найти заступника и избавление.
   – Ты, Фим, не боись, оне тебя больше бить не станут, – подал голос до сих пор молчавший средний брат, рослый малый с инфантильным выражением лица – Оне дохтур!
   При слабом свете лампы заглядывать в рот раненого было бесполезно, да и особой нужды в этом я не видел, не по моей это квалификации. Раз Ефим мог говорить, значит, ранение не было очень серьезным. Потому я просто охватил рукой его горло, чем опять привел душегуба в панический ужас. Он захрипел и принялся бессвязно читать «Отче наш». Не обращая на него внимания, я сосредоточился на своей руке, и парень затих. Особо я не напрягался – устал за день, да и объект меня не интересовал. В избе же воцарилась торжественная тишина, все присутствующие благоговейно наблюдали за знахарским лечением.
   – Все, – сказал я, когда рука начала дрожать, – теперь ему полегчает!
   – Ну, че, Фимка, полегчало? – тут же поинтересовался младший брат, как только я оставил горло больного в покое.
   Ефиму, по-моему, стало легче не столько от лечения, сколько оттого, что я отошел в дальнюю часть избы. Он громко сглотнул застрявший в горле ком страха и утвердительно закивал головой.
   – Ишь ты, – удивленно произнесла молодая баба с глупым, миловидным лицом, – ишь ты, как оно того…
   На этом замечании интерес присутствующих к Фимке иссяк и сосредоточился на гостях. Девица Раскина к этому времени отогрелась и, возбужденная после недавних событий, решила взять быка за рога – начала духовную проповедь. Того, что щуплый крестьянский парнишка заговорит громким, высоким голосом, никто, понятное дело, не ожидал, и все присутствующие тут же уставились на странного оратора.
   – Мы все с вами братья и сестры! – объявила крестьянам Татьяна Кирилловна. – Мы с вами выполняем святую миссию, обрабатываем мать сыру землю! Мы соль земли Русской, мы, а не те, кто отошел от Бога и Богородицы и попрал их святые заповеди! Мы землепашцы, основа нравственности и проповедники Евангельских истин!..
   Меня сначала тяжелый день в имении Коллонтай, потом суета и беготня последних часов совсем вымотали, хотелось есть и спать, а девица, подхлестнутая завороженным вниманием крестьян, гладко и без остановки несла околесицу. Я, между тем, снял пальто, повесил его на крюк в стене и присел к столу. На меня никто даже не посмотрел.
   – …Нужно жить по правде и совести, – вещала девица. – Вот у вас есть нравственные идеалы? – неожиданно прервав свой монолог, спросила Татьяна Кирилловна пожилую женщину.
   – Чай, на большой дороге живем, всякие сюда заходят, – не без гордости ответила та. – Это, которые темные, те, конечно, ничего такого не ведают, а мы, как хозяйственные, не хуже людей. А не ты ли, мил человек, отрок святой, про которого бабы говорили? Ходит, говорят, отрок и слово Божье доносит?
   – Он, точно он, – не дав девице Раскиной отпереться от святости, вмешался в разговор я. – Ходит и говорит непонятное и, что самое удивительное, ничего не ест и не пьет, даже до ветра не ходит! А меня, люди добрые, пора накормить, напоить и спать уложить.
   Такое пошлое вмешательство в проповедь нарушило загадочное обаяние святого таинства: бабы, опомнившись, засновали от печки к столу, а старший брат Петр вместе с двумя меньшими братьями сели рядом со мной.
   Только одна Татьяна Кирилловна остолбенело стояла посреди горницы, не зная, что ей делать.
   По ночному времени ужин оказался безыскусным: едва теплые, перестоявшие щи из печи, хлеб и парное молоко. Я с удовольствием съел краюху свежего хлеба, с издевкой поглядывая на мрачно сидящего в сторонке «святого отрока». Несмотря на божественный статус, крестьяне теперь почти не обращали на девицу Раскину внимания, что лишний раз подтвердило евангельскую истину, что «нет пророка в своем отечестве».
   Отужинав, хозяева перекрестились на образа и стали готовиться ко сну. Нам с «отроком» постелили вместе на широкой лавке под образами. Такого поворота событий Татьяна Кирилловна не ожидала, но не могла придумать, как отказаться спать рядом с мужчиной.
   – Может быть, вы хотите всю ночь молиться перед образами? – совершенно серьезно поинтересовался я.
   Татьяна Кирилловна фыркнула и сердито посмотрела на меня. То, что она час назад меня сдавала и предавала, девица, понятное дело, уже не помнила. Теперь ее волновал вопрос, не покушусь ли я на ее неземные прелести. Я намеренно делал вид, что не понимаю причин ее тревоги.
   – Ну, все, пора спать, – как только женщины кончили возиться с постелями, сказал Петр, как старший мужчина в избе (тятя в горнице так и не появился). Он оглушительно зевнул, после чего тут же задул лампу.
   Я не заставил себя уговаривать и, слегка раздевшись, лег на лавку, «Браунинг» со снятым предохранителем я на всякий случай сунул в брючный карман. «Святой отрок» исчез в кромешной темноте избы, и чем он был занят, я не знал, пока не почувствовал, как кто-то возится у меня под боком. Меня, надо сказать, это совсем не взволновало, я уже проваливался в вязкий, тяжелый сон.
   Утром изба заполнилась гамом проснувшихся людей и ребячьими криками. Я открыл глаза и увидел рядом со своим лицом милое, тонкое девичье личико с припухшими со сна губами. При дневном свете «святой отрок» выглядел значительно интересней, чем в темноте. Мне даже сделалось стыдно, что я заставил девицу Раскину лечь спать на голодный желудок. В конце концов, она не так уж виновата в том, что оказалась трусихой, и ей кто-то заморочил голову дурацкими идеями, приписываемыми Льву Толстому.
   Как только я пошевелился, Татьяна Кирилловна широко открыла глаза и поглядела на меня в упор. Момент, несмотря на то, что мы были в избе не одни, вышел двусмысленно интимный – слишком близко друг от друга находились наши лица. Мне показалась, что она не так уж и стеснена нашей вынужденной «близостью», во всяком случае, она как будто и не собиралась от меня отодвигаться!
   – Доброе утро, – тихонько сказал я, постаравшись «обворожительно» улыбнуться. – Как вам спалось?
   – Спасибо, хорошо, – одними губами прошептала она. – Спасибо, что вы не воспользовались ситуацией! Я знаю, что мужчинам очень трудно удержаться от от… – она явно не могла придумать определение, – от… – в третий раз повторила она и все-таки нашлась, – от нескромностей.
   Я сначала не понял, что она имеет в виду, но когда почувствовал в брючном кармане ствол «Браунинга», догадался о причине ее милой ошибки. «Святой отрок» спала в полной амуниции, даже не сняв теплого армяка, и совсем упрела в натопленной избе, но твердое оружие в моем кармане каким-то образом почувствовала.
   Татьяна Кирилловна продолжала лежать близко ко мне, широко раскрыв ярко-голубые глаза, опушенные густыми темными ресницами. Ее остриженные волосы не свалялись за ночь и хорошо обрамляли бледное личико с аккуратным носиком, тонкой прозрачной кожей и, как я уже отмечал, припухшими яркими губами.
   Несмотря на то, что я был достаточно вымотан Шурочкой Коллонтай и плохо спал в душной избе, я почувствовал, что комфортно лежать мне теперь мешает не только револьвер…
   – Будем вставать? – заговорщицки спросила девушка.
   Я не выдержал и коснулся губами ее губ, потом послушно закрывшихся глаз, чего она тактично не заметила. Мы еще с минуту лежали, глядя друг на друга в упор, пока к нам на лавку не начал карабкаться мальчишка лет четырех в одной рубашонке и не разрушил очарование невинной близости,
   – Седайте есть, гости дорогие, – пригласила нас к столу пожилая хозяйка, как только мы обозначили свое пробуждение.
   То, что «святой отрок» ничего не ест и не пьет, ясенщина или забыла, а может быть, просто не придала моим вчерашним словам значения.
   Встав, я первым делом подошел к лавке, на которой давеча лежал раненый Ефим, но она оказалась пуста.
   – А где ваш сын? – спросил я хозяйку.
   – С отцом до родни в Тимофеевку поехали.
   – А как он себя чувствует? – машинально поинтересовался, я удивленный такой прытью раненого.
   – Хорошо, чего ему станется. Как с рассветом пробудились, так и уехали.
   Петра с младшими братьями в избе уже тоже не было, на хозяйстве остались только женщины и трое ребятишек. На улице было совсем светло. Я воровато посмотрел на часы, они показывали десять часов с минутами.
   – Петр тоже уехал? – поинтересовался я, усаживаясь за желтый, выскобленный до матового свечения стол.
   – В село пошел, скоро будет, – вместо пожилой ответила молодая женщина.
   – Нам бы умыться, – попросила более гигиеничная, чем я, девушка.
   – А ступайте на двор, вам Гаврюшка сольет, – просто решила проблему пожилая хозяйка, – а до ветру идите в огород, Гаврюшка укажет.
   Гаврюшка, мальчонка лет семи, похожий на молодую хозяйку, скорее всего, ее сын, охотно бросился Нам помогать.
   Выражение «до ветру» в сочетании с огородом, которым я как-то сразу не придал значения, моего «святого отрока» ввергли в шоковое состояние. Татьяна Кирилловна сразу посерела лицом; а потом покрылась густым румянцем.
   – Не бойтесь, все устроится, – тихо сказал я и ласково сдавил ее тонкие пальчики, – мальчишку я отвлеку.
   Ей, благонравной, благовоспитанной девице, слышать такое предложение от мужчины было не просто стыдно, а почти оскорбительно, и я испугался, как бы с ней не приключилось чего-нибудь плохого. Однако, другого выхода, кроме как подчиниться обстоятельствам, у нас с ней не было, и красная, пряча глаза, она пошла со мной и Гаврюшкой к жалким кустикам на краю огорода. Как я и предполагал, все сошло довольно гладко, Гаврюшка показывал мне соседние избы и рассказывал, кто в них живет, пока за нашими спинами Татьяна Кирилловна что-то делала на том самом ветру, до которого все ходят в сельской местности. Проветрившись, она, почти счастливая, присоединилась к нам с мальчиком. Во всяком случае, к избе девушка возвращалась не такой подавленной, хотя по-прежнему прятала от меня глаза.
   Мы с ней скоренько умылись ледяной водой из колодца, после чего вернулись в теплую и вонючую, особенно после свежего воздуха, избу. На столе нас уже ждала крынка парного молока и каравай свежего, душистого хлеба. «Святой отрок» с молодой жадностью набросился на еду.
   Когда скромная трапеза подходила к концу, в избу вошли Петр с младшим братом. Петр мне понравился еще вчера вечером. У него было широкое добродушное лицо с мягким, как бы снисходительным выражением карих глаз, и уверенность в себе сильного человека.
   Ничего общего с отцовской затаенной подлостью и равнодушной жесткостью Ефима в нем не было, да и внешне он похож на мать, а не на отца.
   – Доброго вам утречка. Как спалось? – вежливо поинтересовался он, обмахивая шапкой налипшие на армяк снежинки.
   – Спасибо, хорошо, – ответил я за себя и за Татьяну Кирилловну.
   – Спасибо за брата, – в свою очередь поблагодарил он. – А отрок-то, я гляжу, нарушил завет…
   – Это я ему, как лекарь, велел, – серьезно ответил я, – а то на голодный желудок слишком много у него будет святости.
   – Ну, пусть кушает на доброе здоровье. А хороши, все-таки, у тебя, господин дохтур, кобылки, может и вправду продашь на завод? Я хорошую цену дам. Ты не смотри, что мы бедно живем, я на извозе в Москве хорошие деньги имею.
   – Продать-то можно, – ответил я. Мне уже надоело чувствовать себя нищим и зависеть от сиротских червонцев, вшитых в платье девицы Раскиной. – Да только кобылки-то не мои, я их у лихих людей отобрал. Как бы у вас от такого «завода» беды не случилось.
   – Что-то ты, господин дохтур, на разбойника никак не походишь, – удивился моему признанию Петр. – Это как так отобрал?
   Я вкратце, не вдаваясь в подробности и подоплеки, рассказал, как меня пытались похитить и о последовавшей перестрелке.
   – Ишь ты, как народишко испаскудился. Так значит, от одних отбился, а тут и тятенька с Фимкой на твою голову…
   – А потом и вы всей компанией.
   – Это так. Поди, в темноте разбери, что за люди... Небось, страху натерпелся?
   – Да не очень… – неопределенно ответил я, не объяснять же было Петру, что последнее время меня гоняет кто ни попадя, и я уже начал привыкать к ощущению постоянной опасности.
   – Кобылки-то знатные, да, видать кусаются. А как думаешь, что те за люди были, и что в тебе у них за нужда?
   Врать, глядя в честное лицо мужика, мне не хотелось, и я, как мог понятнее, объяснил ситуацию то ли ошибкой, то ли коммерческим интересом революционеров.
   – Да, бомбисты люди сурьезные, – подытожил он мой рассказ. – С ими палец в рот не клади, сам в Москве с такими встречался. Поди, все больше из студентов, с жиру бесятся.
   – Они за идею борются! – неожиданно встряла в разговор Татьяна Кирилловна. – Их принципы можно не поддерживать, но идейных людей нельзя не уважать!
   – Так-то оно так, – согласился Петр, каким-то образом правильно поняв незнакомые слова, – только больно они до чужого добра жадные, а что души касаемо, так что же, как чужую душу не уважать. Только грабить и убивать для своей души чужие души не правильно. А кобылок мы возьмем, если в цене сойдемся. Кобылки знатные. А бомбистов мы не опасаемся, оне к крестьянам не суются, больше с губернаторами воюют. Пока же, от греха, отгоним в дальнюю деревню к родичам, пусть отдохнут да оправятся.
   – Коли так, то ладно, – согласился я, – только мне нужно как-то попасть в имение к родственникам. Это не очень далеко.
   Я назвал село близ имения Крыловых.
   – Знаешь те места?
   – Знаю, как не знать, бывал там. Это само собой, в аккурат доставим. А цена на кобылок такая: на ярманке стоят оне по полтыщи каждая, а так, по случаю, по триста рубликов. Так что за двух могу дать шестьсот. Дал бы и больше, да накладно будет, не наберу деньжат.
   – Мне и шестисот не нужно, – успокоил я мужика, – Дашь рублей сто, и ладно. У меня деньги есть, только они у родни, а эти так, на всякий пожарный случай.