– Ну все, пора идти, – сказало Мишино отражение голосом, похожим на тот, который Миша слышал из магнитофона, когда записывал песни под гитару в своем исполнении, – Поднимайся тихонечко, не спеша, я тебе подсоблю.
   Юноша легко и осторожно приподнял Мишу под мышки, и тот встал на неверные, подламывающиеся ноги.
   – Ничего-ничего! Через пять минут привыкнешь. Сейчас надо только на свежий воздух выйти, и тебе полегче станет. Тьфу, Чалый, долдон! Ножик забыл, – юноша забрал со стола нож до боли знакомой рукой и сунул его, не закрыв, в карман куртки, которую Миша тоже хорошо знал..
   Миша с трудом сделал первый шаг, юноша поддерживал его за плечи. Кое-как вдвоем едва-едва доковыляли до выхода. Помещение и окружающие предметы изменили цвет и очертания. Они стали блеклыми и тусклыми, неотчетливыми, потерялось много деталей, которые прежде прекрасно были видны. Кроме того, все линии и поверхности, которые обязаны были быть прямыми – стол, край потолка, скамейка – безбожно кривили. «Это наверное от очков», – догадался Миша. Все лампы и прочие источники света при взгляде на них давали яркий радужный ореол. С равновесием тоже были проблемы – Миша не чувствовал устойчивости в теле, было такое ощущение, словно центр тяжести переместился куда-то в горло, и поэтому было достаточно слегка наклонить голову, чтобы все тело покачнулось и начало падать в ту же сторону.
   – Ну что, Мишенька, потерялся? – не по-молодому рассудительно спросил юноша, – Ничего-ничего, потерпи. Сейчас найдешься. Сейчас тебе боль мешает, я знаю. Ты от нее как потерянный. Ну еще немножко потерпи – и пригреешься. Боль сама себя убьет, и тогда ты тепло почуешь. У меня шкура хоть и дырявая, зато теплая. Я ее ни на какую другую не променяю, даже на твою, на молодую.
   Миша и вправду почувствовал некоторое облегчение. Не то чтобы боль стала отпускать, она, пожалуй, стала еще даже сильнее, но что-то другое изменилось. Мишу перестал беспокоить сам факт наличия боли. Казалось, что Миша и боль в его новом теле разделились в каком-то неведомом пространстве. Боль по-прежнему была, и это безусловно была Мишина боль, но Миша перестал испытывать страдания от этой боли, а без компонента страдания боль была не более неприятна, чем любое другое ощущение неболевой природы.
   Миша вспомнил, что читал в учебниках по нейрохирургии про операции рассечения определенных мозговых структур – кажется в лобных долях – Миша не мог с уверенностью вспомнить. Эта операция приводила именно к такому эффекту: боль как ощущение оставалась, но страдание уходило.
   Вышли на улицу, там было темно и прохладно. Миша резко хлебнул холодного осеннего воздуха и закашлялся.
   – А ты дыши потихонечку, не жадничай! А то шкуру мне застудишь, – проворчал юноша, и в его голосе хорошо были слышны ворчливые интонации старика Вяленого. Несомненно, что это и был Вяленый, хотя он говорил молодым голосом и выглядел совершенно как Мишино отражение в двух зеркалах.
   – Встань рядом со мной, пойдем не спеша. Захочешь падать – сразу хватай меня за куртку или за руку, а я тебя поймаю, упасть не дам. Меня ни о чем сам не спрашивай, и вокруг себя никуда, кроме как под ноги, не смотри. Иди, Мишенька, не торопясь, на ноги ступай легонько и думай тихонечко, мечтай о чем интересно. Тебе ведь раньше про смерть интересно было думать? Подумай про смерть, Мишенька, не бойся. Она ласковая, ты сам почувствуешь. Мне ведь не то обидно, что Витюша мой помер, а что не прибрали его по людски. От этого у него и душа до сих пор никак не успокоится, все кругом ходит. А душа отлететь должна далеко-далеко, туда где покой и вечная грусть. Ведь про вечное блаженство – это все, Мишенька, враки! Это попы врут, как их в семинарии выучили. Не может блаженство вечным быть – оно же надоест быстро, и тошно от него станет, да так, что оно самой страшной мукой покажется. А грусть никогда не надоест. Грусть – это, Мишенька, не тоска, грусть сердце не ранит, она его лечит. Кто грустит, Мишенька, тот надеется на что-то. А кто не надеется, вот тот и тоскует. Только одна надежда может вечной быть, а больше ничто на свете. Когда другой надежды нет, смерть, Мишутка – это самая сладкая надежда. Подумаешь о смерти, погрустишь, и хорошо тебе станет!.. Чем грустней, тем лучше. Я тебе, Миша, эту грусть между косточек своих оставил. Ты по дороге, пока идти будем, покопайся в моей шкурке хорошенько, грусть эту найди и на всю жизнь запомни. Понял?
   Юноша внимательно глянул Мише в лицо тяжелым испытующим взглядом старика Вяленого, а затем резко отвел глаза в сторону с выражением полнейшего безразличия и пошел рядом, подставив Мише руку для опоры.
   Миша кивнул и молча пошел вперед. Говорить не хотелось, да и трудно было бы говорить и одновременно продвигаться вперед, потому что ходьба вдруг превратилась в проблему. Раньше Миша просто не замечал того, что асфальт под ногами неровный, что на нем выбоины, трещины, всяческий мусор. Мишины ноги всегда ловко становились на наиболее удобные участки мостовой, лихо перепрыгивали через лужи, рытвины и канавы и уверенно вставали на бровку тротуара. При спотыкании и поскальзывании Мишины ноги всегда действовали независимо от Миши. Они подбрасывали его вверх, делали какие-то короткие, неуловимо быстрые пируэты, а выправив равновесие, возвращали управление владельцу, извещая его, что угроза падения миновала, баланс успешно найден и можно идти дальше.
   Теперь же Мишины ноги не хотели идти как раньше. Они постоянно становились на какие-то щепки и камушки, попадали в ямки и цеплялись об неровности мостовой, а спотыкаясь и поскальзываясь, даже и не думали восстанавливать равновесие. Поэтому Мише теперь приходилось думать над каждым шагом и сперва примеряться глазами к тому месту на тротуаре, куда затем должна была ступить нога.
   Миша вдруг вспомнил, что вот так же неуверенно переступал ногами его сосед по дому по кличке Зема, когда он был пьяный, а пьяный он был раньше почти всегда. Земе, а по-настоящему, Вове Земелькину было лет двадцать. Он два раза оставался на второй год, и поэтому какое-то время даже учился с Мишей в одном классе. Зема был пессимист, мечтатель и редкостный лентяй. Не ленился он только читать фантастику из школьной библиотеки и придумывать всякие гадости. Прочитав очередной фантастический роман, он неожиданно совсем не в тему заявлял на уроке физики: «А может, электрон тоже как Земля? Он же круглый, и орбита у него есть. Может на нем тоже люди живут, только очень маленькие? А может мы сами тоже какие-нибудь вши у какого-нибудь великана на каком-нибудь месте?»
   Эти глубокомысленные замечания не мешали Земе аккуратно и регулярно получать двойки и единицы. На уроках математики Зема впадал в полную прострацию. Задавали, например, задачу про то как поезд идет из пункта А в пункт В с остановкой в пункте Б. Зема даже не пытался решать задачу. Вместо этого он рисовал в тетрадке поезд с вагонами, а пунктам назначения давал неприличные названия. В упомянутом случае поезд в Земиной тетрадке ехал из города Пердянска в город Злопердянск, а оттуда в город Козлопердянск.
   Школу Зема так и не закончил. Родители устроили его в ПТУ, он не закончил и его. Потом родители устроили Зему на завод, но его выгнали за прогулы. Потом Зема начал очень сильно пить. Миша вспомнил, как бывший одноклассник однажды пристал к нему во дворе с пьяным дурацким разговором:
   – Ну вот ты в институт ходишь, учишься, ну доктором будешь. И так всю жизнь проживешь. Утром встал – на работу пошел. Пришел с работы – лег спать. Проснулся – обратно надо на работу. Ну и хули это за жизнь? Так проживешь и ни хуя и не увидишь.
   – А что ты видишь? – удивился Миша.
   – А то же, что и ты. Только я думаю, а ты – нет. Я вот думаю все время, вот например, поступил бы я как ты тоже в институт, стал бы учить чего-то. Так это значит, что я уже чего-то другое все равно выучить не смогу. А вдруг я не то начну учить, что мне надо. И так и пролечу мимо кассы. Пойду не по той дорожке.
   – Как это – не по той? – не понял Миша, – А по какой надо?
   – Ну вот смотри: космонавты в космос летают, ученые там всякие открытия делают, герои получают ордена с медалями, ну там, капитаны в дальние страны плывут. Они все пошли правильной дорогой, и поэтому они в правильном месте в жизни. Вот смотри – есть жизнь, она такая большая-большая, и в ней можно быть в центре, а можно быть хуй знает где. Понял?
   – Еще не совсем – честно сказал Миша.
   – Ну вот смотри, когда ты добрался до центра в жизни, ты чувствуешь, что ты пришел куда надо, и тогда весь мир крутится вокруг тебя. Ну то есть, он конечно не крутится, но тебе так кажется, что он крутится, и тогда тебе кажется, что ты в жизни все самое лучшее для себя нашел. Потому что ты в центре. Ну понял теперь?
   – Ну вроде понял. И что?
   – А то, что не охота пойти не по той дорожке, и так вот идти-идти, только мозоли натирать, а к центру так и не придти.
   – А куда же придти?
   – Да в том то все и дело, что никуда! Тебе все будет казаться, что ты идешь, а ты лежишь где-нибудь как последняя куча говна за каким-нибудь обспусканным сараем, и так и будешь говном лежать. Понял теперь?
   – Ну понял, ну и что? – Миша стал понемногу раздражаться от этой унылой философии.
   – А вот и как раз то, что поэтому я никуда вообще идти не хочу. Я поэтому не иду, а стою на месте, и хотя я никуда не попаду, но мне зато и не обидно, потому что я не иду никуда и зазря сил не трачу.
   – Нет, – серьезно ответил Миша, – Вот тут ты, Вован, неправ. Это тебе только так кажется, что ты никуда не идешь, а только стоишь и смотришь, как другие идут. А на самом деле и ты сам тоже идешь, и все равно не к центру.
   – Да я знаю, что ты сейчас думаешь. Только сказать боишься. Что я алкаш и хуже говна. Да? Так? Скажешь, не это ты подумал?
   – Ну я подумал, ты подумал! Чего ты до меня доебался-то? – неожиданно вскипел Миша, который достаточно редко употреблял матерные слова в разговоре и не матерился даже перед дракой.
   – Кто, я доебался? – всерьез удивился Зема и как будто даже немного протрезвел, – Это наоборот, ты до меня доебался, все переспрашиваешь и простую вещь никак понять не можешь. Я пьяный понимаю, а ты трезвый не врубаешься. Ну вот смотри. Ты думаешь, что я вот алкаш, что я вообще ни в пизду, ни в красную армию. А зато мне стоит выпить, и я уже в центре. Ну понял? Понял теперь? Я пьяный – в центре, а ты трезвый – нет!
   Правая Мишина нога неожиданно поскользнулась на яблочном огрызке и стремительно поехала вперед, а сам он соответственно стал падать назад и непременно бы упал, если бы его спутник вовремя его не подхватил и не удержал. Миша пробормотал «спасибо» и снова ушел в свои воспоминания.
   – Это же тебе только кажется, что ты в центре, потому что ты пьяный. От водки кажется. А как только ты станешь трезвый, так сразу и перестанет казаться.
   – А я опять выпью, – серьезно ответил Зема, – И почему это ты думаешь, что это мне только кажется, что я в центре, а остальные кто в центре, те взаправду в центре. Если хочешь знать, так на самом деле вообще никто не в центре – всем только кажется, потому что в мире все относительно. Вот допустим, тебе тоже отчего-то будет казаться, что ты в центре, а от чего, ты даже и знать не будешь. А потом раз – и этого не станет, и тебе станет казаться, что ты уже не в центре. И ничего ты уже с этим не сделаешь. Так и будешь в говне. А я не буду, потому что я знаю, как мне в мой центр попасть. А ты вот пока не знаешь, и не известно, узнаешь ли вообще. Вот и подумай, кому из нас лучше – мне алкашу, или тебе трезвому!
   С тех пор утекло немало воды. В конце концов врачи, призванные отчаявшимися родителями, обнаружили у Земы вялотекущую шизофрению с маскированной депрессией, осложненную алкоголизмом, и с тех пор Зема почти круглогодично находился в хроническом отделении областной психбольницы. Там он выучился играть в шахматы и пить напиток, сделанный из тюбика пасты «Поморин», растворенной в литре теплой воды. Зема очень полюбил психбольницу и выписывался домой на побывку к родителям с крайним неудовольствием. Он говорил, что родители выделяют любовь, как змея выделяет яд, и этот яд родительской любви рассеивает его мысли и мешает ему правильно думать о жизни. Пить водку Зема перестал совсем, зато он всегда педантично выпивал на ночь большую белую таблетку тизерцина и спал после нее как убитый.
   В психбольнице Зема нашел свой центр. Он стал там очень известной личностью, его часто демонстрировали студентам, и он всегда с удовольствием с ними беседовал о жизни и о науке. Студенты считали, что Зема – спятивший вундеркинд. Однажды ни с того ни с сего Зема написал фундаментальный труд на сорока листах о необходимости распространения порядков и правил, принятых в психбольнице, на все остальное общество, с тем чтобы каждый мог с помощью правильного лечения найти свое правильное место в жизни, попасть на свою стезю и чувствовать себя в «центре». Земин труд назывался «Социальная психиатрия как наиболее эффективный метод построения коммунизма в СССР в кратчайшие сроки». Зема изобрел особые таблетки под названием «энтузиазин», которые каждому строителю коммунизма надлежало принимать трижды в день, чтобы работать честно и добросовестно на благо общества. Ученым-фармакологам надо было всего лишь создать химическую формулу энтузиазина, и тогда вопрос построения коммунизма сводился лишь к проверке добросовестности приема препарата. Вот эту процедуру проверки и описывал Зема в своем труде на сорока страницах. Суть ее состояла в том, что врачи проверяли факт приема препарата первой группой строителей коммунизма, а они, уже находясь под действием препарата, добросовестно проверяли следующую группу и так далее. Последняя группа проверяла самих врачей, и таким образом цикл замыкался, и никто не мог сачкануть и отвертеться от таблетки. К моменту построения коммунизма дозу препарата, по мнению Земы, следовало удвоить, потому что при коммунизме отменялись деньги, и предстояло продолжать работу на одном энтузиазме, а следовательно, требовалось больше энтузиазма.
   Из-за этого научного труда Зема был вызван на ковер к заведующему отделением. Николай Борисович Зимин, психиатр от бога, начинавший еще с Кербиковым, любил своих больных, но был строг. Он посмотрел на Зему пронзительным взглядом и, положив ладонь на крышку истории болезни, сказал:
   – Так, Вовка… хуй как морковка… Ты у нас кто? Дурачок? Нет, глаза другие! Психопат? Нет не психопат. Так кто ты у нас, ну говори? А, знаю! Вижу. Ты у нас шизофреник. Шизофреник ты, правильно, Вовка? Ну отвечай!
   Зема растерянно молчал, переминаясь с ноги на ногу.
   Николай Борисович убрал ладонь с крышки истории болезни и посмотрел на диагноз.
   – Ну конечно шизофреник. А раз шизофреник, значит умный, то есть не дурак. Эх ты Вовка! Вместо хуя веревка… Ведь не дурак, а хуйню пишешь. Сорок листов измарал. Зачем?
   – Ну чтобы… – начал Зема.
   – Чтобы что? Коммунизм построить? Ну вот смотри, Вовка. У меня в отделении я любую таблетку могу назначить и любой укол из перечня препаратов, допущенных к применению Минздравом РСФСР… Имею право! Понял? А галоперидол да сульфозин покрепче твоего энтузиазина будут. Ущучил? А теперь смотри: таблетки всем раздают, а Нуралиев все равно в туалете за шкафом дрочится, хоть его убей. А Бакаев с Рюминым чифирят. Ты думаешь, я не знаю? Все знаю. Вот застукаю их после обеда и назначу обоим сульфозиновый крест, чтобы знали. А Перфильеву разбили губу. Кстати, кто, ты не знаешь? Ну и не надо, я все равно найду. Ну и какой же это, Вовка, на хуй коммунизм? Таблетки всем раздают, все их горстями глотают, а коммунизма у меня в первом Б отделении так и нет! И не будет.
   Тут глаза у заведующего отделением неожиданно изменили выражение, и он показал пальцем на стену, на висевший на ней портрет:
   – Это кто?
   – Как это кто? – удивился Зема, – конечно Ленин!
   – Ну так вот, Вовка. Я только таблетки с уколами имею право назначать. А у Ленина полномочий побольше было. Он бывалоча и расстреливал. Знаешь сколько народу расстрелял? Не знаешь? Ну и не надо. Много расстрелял. А коммунизма – нет! Потому что не всех перестрелял. Вот если бы всех – тогда был бы коммунизм. А пока хоть один человек живой остался, хоть больной, хоть здоровый, хоть на таблетках, – никакого коммунизма не будет. А твой энтузиазин давно изобрели. Водкой он называется. Все на ней держится, на родимой, вся страна ее пьет. А кто не пьет, кто думать много начинает, таких ребят нам люди из органов на лечение привозят. Чтобы были как все и пили как все. Так что не суетись, Вовка. Все, что ты там написал, уже давно работает на всех оборотах, и социальная психиатрия твоя тоже давно есть. КГБ она называется. Есть и без тебя, кому проверять, как строят коммунизм. Хуй собачий они построят, только нас это не ебет – мы люди простые, и спрос с нас три копейки. Понял, Вовка, что я тебе сказал?
   Зема молча и сокрушенно кивнул.
   – Ну вот и хорошо. Я знал, что ты поймешь. Вовка! Запомни, я тебе ничего не говорил, понял? Ты сам все понял! Проболтаешься кому про наш разговор – скажу «бред у него». Понял? Сульфозиновый крест сделаю и галоперидолом замучаю. Из наблюдательной палаты у меня век не выйдешь. Запомнил, Вовка? Будешь еще хуйню всякую писать?
   Зимин посмотрел на Зему пронзительными ледяными глазами. Зема состроил умную рожу и отрицательно покачал головой с понимающим видом.
   – Ну то-то же. Все! Аудиенция окончена, пиздуй на хуй из моего кабинета, а писанину свою в толчок спусти, только не сразу, а по частям.
   Об этом разговоре в кабинете заведующего отделением Зема под большим секретом рассказал Мише все на том же месте – во дворе, рядом с вечно гудящей трансформаторной будкой.
   Миша не раз и не два ловил себя на мысли, что шизофреник Зема с его больными мозгами был безусловно в чем-то глубоко прав, и что ощущения полноты жизни и правильности выбранного пути действительно чрезвычайно субъективно. Миша думал о своем пути, и чем больше он об этом думал, тем чаще ему казалось, что он ужасно далек от своего центра. Только Мише в отличие от Земы не казалось, что он находится на каких-то задворках, без движения. Скорее, Миша испытывал чувство затерянности в жизни: кто-то когда-то забросил его в этот огромный пестрый мир, и с тех пор Миша не мог понять, ни в каком месте этого мира он находится, ни в каком месте ему следует быть, ни какие вообще места в этом мире существуют. Вселенная, в неведомой точке которой он был затерян, казалась юноше обжигающе холодной, и для того, чтобы чувство потерянности исчезло, было необходимо прежде всего согреться.
   И тут вдруг Миша поймал себя на том, что он больше не испытывает при этих мыслях и воспоминаниях того неизменного душевного озноба, который всегда сопровождал эти Мишины мысли, приходящие по большей части в ночные часы. Откуда-то вдруг неожиданно повеяло легким теплом. Так бывает, когда устанешь и продрогнешь в дороге на холодном ветру, и вдруг заметишь близкий костер, вокруг которого собрались друзья, которые тебя ждут. Тепло еще не охватило тело, ты все еще дрожишь на ветру, но на душе уже тепло.
   Вот это нежданное потаенное тепло и заструилось вдруг неожиданно у Миши где-то глубоко-глубоко внутри, сперва тоненьким ручейком, а затем все сильнее, сильнее… Это не был зажигающий жар веселья и радости, который захватывает и увлекает. Это было именно тепло – глубокое внутреннее тепло неведомой надежы и легкой приятной грусти. Откуда взялся этот поток тепла? Где был его таинственный источник? Миша не знал. Но он чувствовал, что мощный поток тепла наполняет его внутренний мир и одновременно наполняет всю Вселенную. Ее холодные, необитаемые просторы, наводящие страх своей неизвестностью, вдруг стали теплыми и уютными, совсем не страшными. Присутствие этого незримого тепла в каждой точке огромной Вселенной делало родным и знакомым каждый ее уголок. Теперь – Миша хорошо это чувствовал – вовсе не надо было искать какой-то «центр» в собственной жизни, искать свое место во Вселенной. Центр был теперь повсюду, и не собирался никуда исчезать. Ощущение ясности бытия и спокойствие духа, оказывается, вовсе не находилось ни в какой зависимости от того, как сложится жизнь, карьера, судьба… Миша вспомнил свои волнения о том, как сложится его жизнь, чего он сумеет в ней достичь, и вдруг осознал, что все эти волнения – в прошлом. Жизнь прошла, и волнения прошли, страсти перекипели и улеглись… Все прошло, осталось лишь вечное тепло, наполняющее все вокруг ясной и светлой грустью, и это тепло будет вечным и не оставит его и после смерти.
   И сама смерть тоже изменила свой смысл. Если раньше Миша ощущал ее как вечный холод, вечную пустоту и вечный страх, то теперь стало ясно, что смерть – это вечное тепло. Ведь все дело было в том, что это тепло, тепло смерти, не было тем телесным ощущением тепла, которое исходит от нагретых предметов или от огня. Это было тепло мысленное, воображаемое, как бы из другой реальности, но ничуть не менее реальное, чем ощущение физического тепла. Но вместе с тем, это ощущение не было мыслью о тепле, это было именно само тепло, только другой природы, отличной от физической, то есть от того ощущения тепла, которое давали кожные рецепторы. Почему-то Миша был абсолютно уверен, что после смерти, когда исчезнут все физические ощущения, исчезнут его, Мишины, мысли, когда он вообще перестанет быть Мишей Шляфирнером, а станет ничем, то есть его самого не станет, это тепло останется и даже станет еще сильнее. И это совсем не было страшно, наоборот, это было чрезвычайно приятно и заманчиво, настолько заманчиво, что Мише неожиданно захотелось как можно скорее, не откладывая, умереть.
   Неожиданно ожили воспоминания из прошлого семестра. Каждому студенту в конце первого курса полагалось бесплатно отработать санитаром несколько ночных дежурств в лечебных учреждениях здравоохранения. За этим мероприятием следил деканат и комитет комсомола. Мише досталось дежурство в роддоме номер три. В эту ночь у одной из женщин были тяжелые роды, ребенок шел ягодицами, и акушер несколько раз пытался выполнить поворот на ножку. Но роженица напрягалась, неистово кричала, и в конце концов ей дали наркоз. Ребенок появился на свет в перекрученной пуповине, черный от асфиксии. Другое дежурство Миша провел в онкологическом отделении городской клинической больницы, где в эту ночь долго и трудно умирал больной хроническим лимфолейкозом. Уже после остановки сердца он делал судорожные вдохи, гримасничал лицом, и даже несколько раз садился в кровати, прежде чем успокоился и затих навсегда.
   Тогда в родильной палате Миша подумал, что больно не только рожать ребенка, но и рождаться на свет тоже должно быть очень болезненно. А в онкологическом отделении, отвозя вместе с напарником в морг труп того трудно умиравшего больного, он подумал, что и умирать, в общем, тоже ничуть не легче, чем рождаться. Рождение и смерть были барьерами, отделявшими жизнь, наполненную привычными каждодневными ощущениями и мыслями, от небытия, где этих ощущений и мыслей не было вовсе. Болезненные ощущения давала по преимуществу не жизнь, и тем более не небытие, в котором никаких ощущений вовсе не было, а прохождение барьера между жизнью и смертью.
   Но и сама жизнь тоже была разделена на части бесчисленными барьерами, которые постоянно приходилось преодолевать. Для того чтобы поступить в мединститут, требовалось хорошо учиться, сдать вступительные экзамены. Чтобы получать стипендию, тоже требовалось хорошо учиться и выполнять общественную работу. Для преодоления этих барьеров требовалось напрягать мозги, думать. Миша вдруг подумал, что даже в детстве требовалось преодолевать барьеры, и многие из них тоже требовали напряженных раздумий. Например, почему кусок пластилина не становится тяжелее, если его из маленького кругляша раскатать в большой плоский блин. Однажды поняв некую абстрактную идею типа закона сохранения массы, можно было использовать ее для преодоления последующих барьеров. Конечно, в детстве было множество барьеров, преодоление которых не требовало никаких раздумий. Такими барьерами были ветрянка, свинка и корь, а также скарлатина и инфекционный гепатит, которым они переболели на даче в детском саду все до единого. Это были барьеры на подступах к обычной жизни взрослых людей, наполненной своими взрослыми барьерами типа защиты кандидатской диссертации или вступления в члены КПСС.
   А в старости были совсем другие барьеры, которые требовалось преодолеть, чтобы понять величие вечности и ограниченность собственной жизни, а также необходимость финального слияния с вечностью и изначальной природой, которое должно было воспоследовать в акте смерти. Этими барьерами были возрастающая телесная и интеллектуальная немощь, обнаружение предела своих возможностей, предела той меры удовольствия, которое может дать жизнь, предела своей способности меняться вместе с эпохой и не отставать от постоянно меняющейся жизни. Природа представлялась загадочной и грозной катапультой, выстреливавшей жизнь из вечности в реальное время, как реактивный снаряд. Этот снаряд должен был пробить целый ряд преград и барьеров на своем пути, и израсходовав энергию, вернуться назад, в исходную точку выстрела, в вечность.