— Что это, свадьба здесь? — спрашивает про пир-то в гранатовом салоне.
   — Никак нет, — говорю. — Это господин Карасев всю музыку, весь оркестр, ужином потчуют.
   Сморщил лоб и пошел. И хотел я ему сказать, какой у них приятный ужин получился, но, конечно, это неудобно. Наше дело ответить, когда спрашивают. А очень была охота сказать.


IV


   Пришел я из ресторана в четвертом часу. Луша дверь отперла. Всегда отпирала она мне, сон перебивала. И вот спрашиваю ее про Кривого. Оказывается, не приходил. И гадала она на него весь вечер, и все фальшивые хлопоты и пиковки. Пустое, конечно, занятие, но иногда выходит очень верно. И все казенный дом выходил — значит, как бы в участке заварил кляузу. Фальшивые-то хлопоты…
   — Чует, — говорит, — мое сердце… Вон у Гайкина-то сына заарестовали. Уж не он ли это?.. Еще Гайкин-то тебя все про Кривого пытал, будто он у него денег просил на резиновую торговлю…
   И растревожила она меня этими словами так, что не могу уснуть. А это верно, у Гайкина, лавочника, сына действительно заарестовали. Совершили обыск и нашли книги недозволенные. А он был студент, и мой Колюшка у него раньше книгами пользовался, но потом я сам забрал две книги и самому Гайкину отнес. А Кривой всегда у них в лавке пребывал, будто за папиросами, и все приставал к старику резиновый магазин в компании открыть. Так это мне вдруг
   — а ведь Кривой это! Утром сам проговорился спьяну… А про сыщиков я знал, что они рассеяны везде, но только их трудно усмотреть. А Кирилл Саверьяныч даже одобрял для порядка и тишины. Но я-то знаю, что они могут быть очень вредны. Агафья Марковна, сваха, рассказывала, потому что сватала одного сыщика, и он ей открыл, как они избавляют от разорения. И когда меня обокрали и унесли часы, сыщик все разыскал, и я дал ему за хлопоты красную, но если насчет людей, то может быть очень вреден. Сказал я Луше, что нет ли у Колюшки каких книг, но она меня успокоила. Пытала она Колюшку весь вечер, и он ей побожился, что ничего нет.
   — Он, — говорит, — охапку какую-то снес вечером к Васикову… И скажи ты, — говорит, — этому Васикову, чтоб он к нам лучше не ходил. Он все Колюшку сбивает… Так мы и решили. И я даже хотел просить Кирилла Саверьяныча, чтоб он принес ему хороших книг, настоящих. Про историю у него были, от которых он умный стал. И вдруг звонок ударил.
   Соскочил я босой, отпер. Оказывается, Кривой, и в очень растерзанном виде. Нового пиджака на нем уж нет, а какая-то кофта, и лицо прямо убийственное. Так это у меня сперва поднялось против него, не хотел допускать. Но не могу слова найти, как ему сказать, а дорогу ему загородил. И он молчит. А потом вдруг тихо так и твердо:
   — Вот и я! Ну, что же? Могу я войти в свою квартиру? Гордо так, а голос не свой. Однако не входит, а как бы и просится. И хоть и в кофте, но все равно как во фраке, и по тону слышно, что может затеять скандал. И боится как будто. Дрожание у него в голосе. Ну, думаю, завтра я тебя, друга милого, обязательно выставлю, только ночь переночуешь. И говорю ему строго, что спать пора и зачем так оглушительно звониться. А он вдруг как проскочит у меня под рукой и говорит:
   — Чи-то-сс? — прямо к лицу и винным перегаром. И как шипенье голос у него стал. — Звонки для звона существуют! Заведите английские замки!
   И скрылся в свою комнату. Плюнул я на эти дерзкие слова. А Луша мне покою не дает:
   — Болит у меня сердце… Поговори ты с ним подоброму. Он спьяну-то тебе скажет, жаловался он на нас или нет. А то я ни за что не усну… Томление во мне… Но я терпеть не могу пьяных и сказал, что не пойду на скандал. И уж стал я засыпать, Луша меня в бок:
   — Послушай-ка, Яков Софроныч… Что это он там… урчит что-то… Даже за душу берет, а ты как бесчувственный. Выпроводи ты его, что ли…
   Стали мы слушать. Поглядел я в переборку, где обои треснули, — свету нет, но слышно, как у него постель скрипит и какие-то неприятные звуки. Так и рыкает. За сердце взяло, как неприятно. Как из нутра у него выскакивает. Постучал я — без последствий. А Луша требует: угомони да угомони.
   — Может, он при расстройстве что скажет… Поди! Зажег я свечку и прошел к нему. Вижу — лежит Кривой на кровати одемшись, ткнулся головой в си-тцевую подушку и рыкает.
   — Прохор Андрияныч… — спрашиваю. — Что это у вас за комедия опять? Мы тоже спать хотим… Так непозволительно себя ведете и еще по ночам спать не даете… Вывернул он голову и одним глазом на меня уставился, как не понимает. А лицо у него в слезах и страшный взгляд.
   — Ничего, ничего… У меня тут… — И показал на грудь. Первый раз услыхал я настоящий его голос. И очень жалко посмотрел, будто его гнать хотят. Знал я, что у него жена с околоточным сбежала и сынок у него на пятом году помер. Это он Черепахину открыл. И сказал я ему тогда по душам:
   — Вы лучше объяснитесь начистоту. За пиджак я вам заплачу хоть три рубля… Зла мы вам не хотели, а вы на нас так ополчились… Будете вы нам зло делать, вы скажите? Вы сами объявили, что сообщите, и перевернули наш семейный разговор… и мы вас опасались, это правда… Скажите все, и мы разойдемся по-мирному… Что же делать, раз ваша такая специальность… Но не губите людей!
   А он привстал и головой так:
   — Так, так… Вы очень добрый человек… Продолжайте…
   — Вы, — говорю, — не думайте, что мы бесчувственные какие… Только скажите от сердца и не доводите до неприятности… А вот даже как: я вам даже пирожка принесу закусить, чтобы вы не думали…
   Сказал, чтобы его в чувство ввести и открыть его планы!. А он подался ко мне, уставил глаз и шипит:
   — Чи-то-сс? Пир-рожка-а? Это вы что же, на смех? На тебе пирожка! Ты вот, сукин сын, такой мерзавец, Кривой… Вы меня все Кривым!.. а мы тебе пирожка?.. А? Вам за пирожок надо покою ночного? Купить меня пирожком? А утром вы мне пирожка предложили? Вы два пирога пекли и не предложили!.. Из-за вас меня Гайкин из лавки попросил!.. Я вам прощаю!
   И так рукой торжественно, и сел на кровать. Слышу вдруг — топ-топ. Колюшка из-за двери голову выставил и меня за плечо:
   — Что это вы его, с квартиры гоните?
   — Ничего я не гоню! — говорю. — А вот опять… не в себе…
   А тот действительно голову в руки и трясется. Смотрю, Колюшка сморщился и подходит к Кривому, и голос у него дрожит:
   — Оставьте, пожалуйста… Что за пустяки и как вам не стыдно!..
   Тогда Кривой поднялся, запахнул свою кофту и так трагически:
   — Можете гнать! Меня сегодня из участка выгнали, теперь вы!.. Конец!
   — Как, — говорю, — выгнали? за что? Ничего не пойму. А он срыву так:
   — Гоните в шею! Сейчас прямо на улицу, в темноту! Вы только погоните
   — и я в момент! Не беспокойтесь… И не вовсе пьян, а так странно. Схватил подушку, гитару со стены сорвал, под кровать полез, шарит там, юлит, подштанники вытащил и в простынку увязывает, книжку из-под матраса трепаную достал, графа МонтеКриста. И увязал в узелок.
   — Думаете, места не найду? Я и без места могу… Все равно…
   Шебаршит и шарит вокруг себя. Опять из узла все выкидывать стал.
   — Можете себе присвоить! Не надо мне ничего… За квартиру получите из имения… Я рассчитываюсь… До свиданья!
   Пошел было, но я его за руку — стой!
   — С ума, — говорю, — не сходите и скандалу не делайте… Куда вы пойдете, раз ночь на дворе?..
   Посмотрел он на окно и назад повернул, на кровать сел. Тощий он был и взъерошенный, и глаза какие-то такие. Видать было, что положение его очень отчаянное, а только храбрится в нетрезвом виде. Знал я, что у Луши он тридцать копеек занимал и вечером обещал принести и не принес. Очень упрямый и сам стирал свои рваные подштанники в комнатке, чтобы люди не видали. И насилу признался, что в участке служит, а все хвастал, что приказчиком в резиновом магазине. А это он раньше в резиновом-то был, а потом, после расстройства, запил и в писаря пошел.
   И спать-то мне хочется, а он сидит и томит. Вот я и говорю:
   — Не принимайте к сердцу… Прогнали — другое место найдете… Мало ли местов!..
   А он мне гордо так:
   — Во-первых, меня не прогоняли! Я сам приставу в морду плюнул! У меня тетка в имении, у ней сто тысяч в банке!.. Чи-то-ссс?! Извините-с… Я не какой-нибудь обормот!
   — Ну и хорошо, и не напускайте на себя…
   — Ну, это не ваше дело! Выговоры мне! А может, я наврал? Чи-то-ссс?! И не знаете, гнать меня или нет. Вот молодой человек мне пиджак изгадил, а я, может, все его пиджаки и брюки уничтожил одним почерком пера?! Чито-ссс?!
   Вижу, что спятил — и ломается. А Колюшка стоит бледный, и губы у него трясутся.
   — Ничего-с… я шучу — и все наврал. Никогда я сыщиком не был! Не был я сы-щи-ком! Чи-то-ссс? Запомните это! Хорошенько запомните!! А-а… стереглись! Гайкину напели! Он бы мне дело в компании открыл — шинами торговать… Лезет человек в мурью, а вы его так вот, так… кулаком в морду?! Нате вот, плюньте мне в морду, нате!.. Молодой человек! Плюньте!.. Вы про политику можете говорить… понимаете все… плюньте!.. Вашего парикмахера склизкого позовите… плю-уй-те!..
   Реветь начал и все тянет: у-у-у… Колюшка его трясти стал за плечо.
   — Что вы говорите? Неправда!.. Мы не такие!.. А тут Луша из-за двери выглядывает. Увидел он ее и поднялся.
   — А вы, Лукерья Семеновна, не тревожьтесь… Я вам тридцать копеек завтра… вот с гитары… я еще не все пропил… успокойтесь…
   И вдруг Черепахин и входит в одном белье.
   — Простите за костюм… Да ты угомонишься? Как вошь в пироге! Наталью Яковлевну и всех будишь! Черт ты после этого!
   Но я его остановил и говорю, что человек до умопомешательства дошел. А он очень горячий и всегда за нас.
   — Знаю, какое у него помешательство! Ему бы теперь ассаже на двугривенный! Так ты прямо скажи, и так дам, а то важничаешь…
   А Кривой посмотрел так укоризненно и загорелся:
   — Все супротив меня! Ну, так знайте! Я всем присчитал: и приставу, подлецу, и дорогой супруге, и всем!.. И всем вам язык покажу! Будьте покойны! Итоги подведены. Простите меня, молодой человек! А тридцать копеек и за квартиру за двенадцать дней получите… Вот с гитары…
   И подает Луше гитару. А она замахала руками и не берет.
   — Я предложил… как знаете… Ну-с, прощайте, до радостного утра!
   Сделал шаг вперед и стал руку протягивать, а сам глазом нас сверлит. А Черепахин ему:
   — Пошел ты! Ломается, как обезьяна… Это в тебе даже и не искренне, а так, одна трагедия глупая…
   — Ну, как угодно… Как угодно…
   И вдруг свечу у меня и потушил.
   — Занавес, — говорит, — опущен!
   Такой странный оказался человек. Напустил-напустил на себя… Легли мы, а на душе муть.
   Слышу, чиркнул спичкой за переборкой. Пригляделся я глазом в щель — Кривой лампочку на стенке зажег. Потом стал узелок свой вытряхивать и все головой качает. Потом поднялся, послушал и гитару на стенку повесил, а подштанники и графа Монте-Криста под кровать сунул. Остановился середь комнаты и осматривается. На углы посмотрел, на иконку в уголочке. Глаза ладонями закрыл и затряс головой. Потом за волосы себя дергать стал, да накрепко. Потом подошел к оконцу на помойку и смотрит. Прижался носом к стеклу и смотрит. И в тишине слышно, как над головой, где у нас машинист с железной дороги жил, граммофон камаринского играет. А там именины были. А Кривой все в окно глядит, в темень… Так я и заснул.
   А наутро, только на службу идти, уж Колюшка в училище ушел, — неприятность. Управляющий домов барышень Пупаевых, Емельян Иваныч Ландышев. Так и так, с первого числа надбавка вам в пять рублей!
   — Почему такой, надбавка? Прошлый год набавляли…
   — По плану. Обязательно ведено… Я ни при чем, с меня спрашивают. У барышень расходы большие, и им не хватает. Даже обижаются на меня…
   — Это ваш произвол, — говорю. — Я знаю очень хорошо барышень, они образованные и стараются для попечительства. У них вывеска даже…
   А он мне и говорит:
   — Это ничего не составляет, а каждый хочет себе пользы. Сами они не доходят, а с меня спрашивают… Хотите — платите, не хотите — как хотите…
   Вот как! Как заколдованный круг. И накалили же меня этими прибавками и надбавками! Да-а… Я это теперь очень хорошо понимаю. Сами не доходят… Музыкальные вечера у них и ужины… И в попечительствах пекутся… барышни Пупаевы, дай им бог здоровья… Они все науки проходили в пансионах и за границу ездят, и им, конечно, не хватает. И сами лотереи устраивают и салфеточки вышивают… И как же им можно проникать в дела, когда это даже и не барышнины дела! Нежны они очень и тонки, и им, конечно, не хватает… Эх, не то говорил ты, Кирилл Саверьяныч, не то! От этого оборот! Оборот капиталов! Что тебе за прически и локоны по сто рублей с головы платят? Так и мне двугривенные платят эти барышни Пупаевы и другие… Ну, так и я им платил рублями, и они принимали, потому что это их не касается! Знаю я, какой это оборот! на собственной шкуре знаю я всех этих барышень Пупаевых и других, дай им бог здоровья! Да они и без здоровья здоровы, потому что поют и играют…
   А квартир нет. Много домов настроено, а жить негде, потому что все хотят иметь доходы по плану. И так меня это расстроило…


V


   Постучался я к Кривому, чтобы поговорить как следует в трезвом состоянии, но он спал и дверь запер на крючок, И Луша-то сказала, пусть проспится после куража, а то злой будет. И стали мы рассуждать — гнать его или оставить. Что с него возьмешь, как он без места! И тетка-то его с ветру. И раньше, бывало, все про тетку, а потом отрекался. Такой гордый человек! И так все обернул ночью, что словно мы его обидели. А это в нем происхождение такое капризное. Хвастал, что у него мать из дворянской крови и содержанкой жила у губернатора и, может, он даже сын губернатора, а не золотарика. Черепахину все изливал: «Мне бы надо по малой мере чиновником быть и начальствовать, а я до такой ступени опустился. Но только я письмо в газеты накатаю и отца своего, подлеца, так изображу, что его с места прогонят, или пусть мне тыщу рублей пришлет, — велосипедными шинами торговать буду!» Такие вокруг себя сети распространил, думает — и не узнают, а просто стыдно ему было при его положении. Вот и врал.
   Пришел я в ресторан, а в официантской наши очень горячо рассуждают. А это Икоркин. Маленький такой и черненький, как блоха, но очень цепкий и может говорить. И Икоркиным-то его прозвали па смех — очень любил, как поступил, икорку с ложечек и тарелок слизывать. Оказывается, общество устраивается для всех официантов, для поддержки. Вот Икоркин и требовал, чтобы записывались, по полтиннику в рассрочку. Но только нас метрдотель разогнал и оштрафовал Икоркина на рубль за грубость. Потом мне:
   — Бери букет, который барышня забыла, вези на квартиру! Карасев записку прислал, велел.
   Поставили в картонку, пошел я по адресу. И не спросил, нужен ли какой ответ, дорогой уж вспомнил. Пришел, на третий этаж поднялся. Старая барыня отперла. Что такое? Букет барышне от господина Карасева из ресторана. Плечами пожала и зовет:
   — Аля, что такое? Букет тебе!.. Вышла та, тоненькая такая, в фартучке, прямо как девочка. Вырвала у барыни картонку, и ушли они. Слышу, разговор у них горячий по-французски. И та кричит и другая… А я жду, будет ли ответ какой. А ко мне девочка вышла черненькая и мальчишка. Стоят и смотрят. Мальчик еще спросил меня, кто я такой, а потом и говорит:
   — Там наша Аля работает, где обедают… А девочка мне куклу принесла показать, такая занятная. И вдруг барышня выбегла ко мне и так гордо:
   — Можете идти, не будет ответа!..
   Так гордо, что я и не думал от нее. И лицо такое злое сделала. Мальчишку дернула за руку, так и отскочил, и за мной дверью — хлоп! Как вылетел я все равно! Плюнул даже. Провались они все, а я еще ее пожалел. И день этот выдался очень горячий, потому что в золотом салоне свадебный ужин на двести персон — сын губернатора женился на дочери фабриканта Барыгина, по двадцать рублей с персоны без вина! А в угловой гостиной юбилей делали директору гимназии. И метрдотель в наказание, что букет я от офицера принял, отрядил меня к юбилею. А юбилей — что! Чиновники!.. Только разговоpы, и еще рассматривают — двугривенный или пятиалтынный…
   Начались завтраки. И уморил тут меня пакетчик! Вот поди ты, что значит капитал! Прямо даже непонятно. Мальчишкой служил у пакетчика, а теперь в такой моде, что удивление. Домов наставил прямо на страх всем. И ничего не боится. Ставит и ставит по семь да по восемь этажей. Так его господин Глотанов и называет — Домострой! А настоящая его фамилия — Семин, Михаила Лукич! Выстроит этажей в семь на сто квартир и сейчас заложит по знакомству с хорошей пользой. Потом опять выстроит и опять заложит. Таким манером домов шесть воздвиг. И совсем необразованный, а вострый. И насмешил же он меня!
   По случаю какого торжества — неизвестно, а привез с собою в ресторан супругу. И в первый раз привез, а сам года три ездит. Как вошла да увидала все наше великолепие, даже испугалась. Сидит в огромной шляпе, выпучив глаза, как ворона. А я им служил и слышу, она говорит:
   — Чтой-то как мне не ндравится на людях есть… Чисто в театре…
   А он ей резко:
   — Дура! Сиди важней… Тут только капиталисты, а не шваль…
   Она ежится, а он ей:
   — Сиди важней! Дура!
   А она свое:
   — Ни в жисть больше не поеду! Все смотрят… А он ее — дурой! Умора!
   — А мне так, — говорит, — наплевать на всех, что смотрят!
   Даже не так сказал, а по-уличному.
   — На всех, — говорит, — мне… Я привык к свету… Нехорошо сказал. Я-то, я-то понимаю даже их необразование. И манит меня:
   — Человек! Дай мне чего полегше… — Прищурился на нее и говорит: — Дай мне… соль!
   А она так глаза выпучила — не понимает, конечно. А он-то и доволен, что дуру нашел. А сам недавно за артишоки бранился.
   — Я, — говорит, — думал, что мясо на французский манер, а ты мне какую-то репу рогатую подаешь! Бона! И как принес я им камбалу, он и говорит супруге:
   — Вот тебе соль, ешь — не бойся… Это рыба, в море на сто верст в глубине живет!
   Умора, ей-богу. И сам-то не ест и никогда в компании не ел, а тут для удивления заказал. А она шевельнула вилкой и говорит:
   — Чтой-то как она и на рыбу не похожа… А не вредная?
   Да как распробовала, в пару-то, аромат от нее, и назад:
   — Да она тухлая совсем… Михаила Лукич! Не понимает, что такой от нее запах постоянный. Тухлая! Уж и смеялся он, вот как покатывался!
   — Эту рыбу-то только француженки употребляют… ду-ура!..
   А она чуть не плачет, красная, как свекла, стала и в прыщах.
   — Мне бы, — говорит, — лучше белуги бы… А он-то ей:
   — Не страми ты меня перед лакеями, ешь! Тут за порцию три с полтиной!..
   И ни малейшего стыда! А она ест и давится. И случилось нехорошо — в салфетку даже. А он ей угрожает:
   — Дура! Никогда больше не возьму. Необразованная!.. Сейчас подозвал меня и так важно:
   — Дай ей… ар-ти-шоков! Вот! Это уж на смех. Потому где ей с артишоками управиться? Вот какие люди. А сам-то, сам! Как-то привез в кабинет девочку лет пятнадцати, так… портнишечку, и напоил. Самому лет пятьдесят, а она девчоночка совсем. И ту-то, ту-то тоже кормил по-необыкновенному, потешался. Устриц давал, лангустов, миног… Нарочно с метрдотелем совещался, как бы почудней. Портнишечку!..
   Все своими глазами видел и сам служил. И как иной раз мерзит и мерзит. И образованные тоже… И никто не скажет… И ничего! Хамы, хамы и холуи! Вот кто холуи и хамы! Не туда пальцами тычут!.. Грубо и неделикатно в нашей среде, но из нас не отважутся на такие поступки… И пьянство, и жен бьют — верно, но чтобы доходить до поступков, как доходят, чтобы догола раздевать да на четвереньках по коврам чтобы прыгали — это у нас не встречается. Для этого особую фантазию надо. Теперь меня не обманешь, хоть ты там что хочешь говори всякими словами, чего я очень хорошо послушал в разных собраниях, которые у нас собирались и рассуждали про разное… Банкеты были необыкновенные, со слезой говорили, а все пустое… Уж если здесь нет настоящего проникновения, так на момент только все и испаряется, как после куража. Вон теперь полнм-полны рестораны, и опять бойкая жизнь, опять все идет как раньше… Эх, Колюшка! Твоя правда! Теперь и сам вижу, что такое благородство жизни… И где она, правда? Один незнакомый старик растрогал меня и вложил в меня сияние правды… который торговал теплым товаром… А эти… кушают, и пьют, и разговаривают под музыку… Других не видал.
   И смеялась девчоночка-то, портнишечка-то, смеялась… как коньяком ее повеселили… И потом, потом туда… У нас такой проход есть… плюшем закрытый проход… Чистый, ковровый и неслышный проход есть. И потом в этот проход прошли…
   В номера проход этот ведет, в особые секретные номера с разрешения начальства. И само начальство ходит этим проходом. Тысячи ходят этим проходом, образованные и старцы с сединами и портфелями, и разных водят и с того, и с этого хода. На свиданье… И был там у нас — и сейчас есть — Карп, аховый насчет делов этих. Как порасскажет, что за этими проходами творится! Жены из благородных семейств являются под секретом для подработки средств и свои карточки фотографические под высокую цену в альбом отдают. И альбомы эти с большим секретом в руки даются только людям особенным и капитальным. Там стены плюшем обиты, и мягко вокруг, и ковры… и голос пропадает в тишине, как под землей. И уж с другого конца выходят гости с портфелями, и лица сурьезные, как по делам… А девицы и дамы чрез другие проходы. И все это знают и притворяются, чтобы было честно и благородно! Теперь ничему не верю, хоть ты мне в лепешку расшибись в приятном разговоре. Тысячи в год проживают, всЈ прошли, все опробовали — и еще говорят, что за правду могут стоять! Один пустой разговор. И вот проходы… И сам Карп чуть однажды не полетел, а очень испробованный и крепкий человек. Криком одна кричала и билась, так постучал он в дверь. И такой вышел скандал за беспокойство, что чуть было наш ресторан со всеми проходами не полетел!
   И вот как подавал я им артишоки, замутило-замутило меня, дрожание такое в груди. Неприятность, конечно, дома, а еще у меня сердце нехорошее, жмется и бьется: капли ландышевые пью. И так мне подкатило, хоть тут в зале ложись, терпения нет. Пакетчик меня пальцем манит, а я идти не могу. И вдруг товарищ подходит и говорит:
   — Скорей, жена тебя спрашивает что-то… Перемогся я, подошел к столу.
   — Нарзану мне дай, а ей солянки… Побежал я в официантскую, а Луша сидит в платочке, бле-едная…
   — Скорей, скорей! Кривой повесился!.. Околоточный послал…
   Не понял я сперва, только испугался. А она чуть не плачет:
   — Скорей, скорей! Полна квартира народу… никого нет…
   Стал одеваться, пальто никак не вздену. А та-то мне:
   — Скорей, скорей… запутает он нас… околоточный сказал…
   Прибежал я на квартиру. Народ со двора в окна лезет, а в квартире полиция. Вошел в его комнатку, а уж он на полу лежит, как был, в рваной кофте… На ремешке он задавился от брюк. На спине лежит, руки так свело и в кулаки, как грозится. А на лицо как взглянул… страшныйстрашный. Языком дразнится. Один глаз сощурен, а другой выперло, смотрит. Еще ночью так все рожи корчил. Околоточный наш, Александр Иваныч, у окошечка сидит, курит, в руке записку держит, и строгий. И околоточный-то знакомый: ему по дешевке вино иной раз доставлял, после балов которое… Нам метрдотель с уступкой продавал.
   — Ждать тебя мне тут? Что это у вас тут за безобразие?! И пальцем в Кривого, и морщится. Точно я сам его удавил.
   — Что знаешь, какие причины? Нет ли чаю стакана… И всегда обходительный был, а тут даже про чай строго. А я совсем расстроился, ничего не понимаю.
   — Неприятность тебе будет… — И запиской по ладошке хлопнул. — Сын где? Его я должен спросить… Чернил! Сейчас ему чернил и чаю подали, ждем…
   — Прикройте его чем… Связался с дрянью, вот и… Голову закройте!
   Даже и его взяло. А Черепахин тут как тут.
   — Почему вы так выражаете про мертвое тело? Занесите в протокол!
   — А ты, — говорит, — кто такой? Вон отсюда! Тут допрос. Кто он такой?
   А тот очень горячий и сейчас зуб за зуб:
   — Почему мне «ты» говорите? Я совместный квартирант и хочу показание дать о причинах. Я все знаю. И начал так развязно, смешком:
   — Вот как было. Утречком так, часов в десять, конечно, выхожу я из ватерклозета, смотрю…
   Но околоточный ему сейчас:
   — Вон! Сам вызову! Очистить комнату!
   Всю публику выгнал из квартиры. Остались дворник да пачпортист наш, а Черепахину арестом пригрозил за противодействие. Насилу я его увел.
   — Ну-с, теперь по пунктам… И читает записку, что вот с квартиры его гнали…
   — Так. Вы гнали его, значит, с квартиры… Гнал? Объяснил все и про ночь рассказал. Записал — и дальше:
   — Это не важно, а вот… Вслух прочитал все письмо. Оказывается, он на всех доносы написал и про нас и теперь боится суда. И очень обижен на всю жизнь. И про стакан помянул, и про разговоры. Прочитал околоточный и сморщился.
   — Вот какая канитель! Должен дознание вести, тут про политику… Какие слова твой сын про политику говорил? Лучше чистосердечно… все равно записка в производство пойдет… Вот какая канитель!..
   Отрекся я, и Луша тоже, а Черепахин из-за двери кричит:
   — Знаю, меня извольте допросить! Так я даже удивился на него. Так был расположен — и вдруг. А околоточный обрадовался.
   — Позвать его! Что про политику? Твое показание по пункту!