— Перед Казанской клянись! Клянись, стерва ты эдакая! Клянись, что не путалась ты, поганка, шлюха!
   А та вся встрепанная, плачет, и крестится, и дрожит. И покатилась в истерике.
   — Замучили меня, истерзали! А кто ее терзал? Ей же все готовое, все… А мать опять к ней:
   — Клянись своей смертью, клянись! Ногами тебя затопчу! Славили чтобы нас за тебя? Кому ты нужна трепаная?
   Но тогда я это безобразие устранил. Лушу в комнату запер и Наташке все объяснил. Утихла она и ко мне на шею кинулась.
   — Папаша, я не знала… Он мне понравился… А Луша за дверью кричит:
   — Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя закую!..
   А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами:
   — Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается…
   Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил. И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его, — что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко:
   — Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне:
   — Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали… А лучше бы совсем не приезжали…


XIV


   И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел, и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было, всполошила меня Луша:
   — Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я — полна квартира дыма, лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется.
   — Лампу, — говорит, — оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в печку сгреб, а трубу забыл открыть.
   И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в темноте, схватил пальто и — марш. Что такое? Не пойму ничего, как представление какое весь день. А Луша мне все свое:
   — Что-то они это путают, сдается мне… Может, она с тем-то разошлась, а для отводу с квартиры перебралась…
   Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился.
   — Что, — говорю, — у тебя за маскарад?
   Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и отказался., И такая меня тоска забрала, согнал я всех своих и Наташку из темноты вытащил.
   — Что вы, — говорю, — как чумовые какие' по норам сидите?
   Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставил, а то уныние. Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли провел — нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про жиличку:
   — Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать ложиться, подходит и говорит:
   — Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество возил.
   — Почему такое — не говорить?
   — А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет распространять хорошие сочинения… Могут быть неприятности… И вообще лучше ничего не говорите.
   — Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно!
   — Ну, это другое дело… А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет.
   — Прощайте, — говорит, — ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое, — оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание.
   — И позвольте, — говорит, — мне напоследках выпить за ваше здоровье и набраться духу…
   — Ну, набирайтесь, — говорю, — но чтобы только смирно…
   Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает:
   — Вот и освобождение от всего… Освободительный порошок! Если в водке, то очень скоро подействует… Трахнул я по бумажке, и весь его порошок — фук! И говорю:
   — Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность… То Кривой от нас удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли?
   — Папаша, я не знала… Он мне понравился… А Луша за дверью кричит:
   — Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя закую!..
   А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами:
   — Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается…
   Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил. И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его, — что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко:
   — Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне:
   — Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали… А лучше бы совсем не приезжали…


XIV


   И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел, и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было, всполошила меня Луша:
   — Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я — полна квартира дыма, лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется.
   — Лампу, — говорит, — оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в печку сгреб, а трубу забыл открыть.
   И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в темноте, схватил пальто и— марш. Что такое? Не пойму ничего, как представление какое весь день. А Луша мне все свое:
   — Что-то они это путают, сдается мне… Может, она с тем-то разошлась, а для отводу с квартиры перебралась…
   Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился.
   — Что, — говорю, — у тебя за маскарад?
   Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и отказался. И такая меня тоска забрала, согнал всех своих и Наташку из темноты вытащил..
   — Что вы, — говорю, — как чумовые какие по норам сидите?
   Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставилл, а то уныние. Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли провел — нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про жиличку:
   — Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать ложиться, подходит говорит:
   — Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество возил.
   — Почему такое — не говорить?
   — А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет распространять хорошие сочинения… Могут быть неприятности… И вообще лучше ничего не говорите.
   — Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно!
   — Ну, это другое дело… А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет.
   — Прощайте, — говорит, — ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое, — оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание.
   — И позвольте, — говорит, — мне напоследках выпить за ваше здоровье и набраться духу…
   — Ну, набирайтесь, — говорю, — но чтобы только смирно…
   Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает:
   — Вот и освобождение от всего… Освободительный порошок! Если в водке, то очень скоро подействует… Трахнул я по бумажке, и весь его порошок — фук! И говорю:
   — Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность… То Кривой от нас удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли?
   И принялся он плакать.
   — Все, — говорит, — пропало теперь, Яков Софроныч… Что вы со мной сделали!
   — Да с чего вы, с чего? — спрашиваю. — Еще молодой человек, сильный…
   А он взял себя за голову и качается…
   — Нет душе моей покою, и опротивела мне жизнь… Хоть бы убить кого! Хоть бы раздробить мне что! Схватил трубу свою, но я вырвал.
   — Не скандальте, прошу вас! — говорю. — Наталья Яковлевна спит…
   Хоть этим его унять. Притих.
   — Да, — говорит, — Наталья Яковлевна… Яков Софроныч! — И так с чувством произнес и в грудь себя кулаком. — Очень во мне сил много, а нет мне ходу никакого… Сдохнуть бы…
   — Жизнь, — говорю, — от господа нам дана, и надо ее прожить…
   — Наплевать мне на жизнь! Что я от нее видел? Был я на хрустальном заводе… Папаша мой всю грудь себе отдул на бутылках, матери не знал… Катюшка… от жизни отравилась… А меня на музыку… Сволочь, сукин сын! Зачем он меня на музыку распустил? Подлец!
   Стал я его успокаивать. Ничего не действует.
   — Грамоте не выучили, а у меня в башке каша… Я, может, знаменитым человеком стал бы, очень во мне сил много!.. А меня вот на это дерьмо пустили. — Это он про трубу-то. — Хозяин, — выругался он очень неприлично, — сирот мальчишек согнал. Я, говорит, им всем кусок хлеба дам и учрежду оркестр духовой… За каждую ноту драли! В Питер возил нас, генералам хвастал… Вот, говорит, что я из дураков сделал… Все с куском хлеба… А? Идите и играйте на воздухе и помните заботы!.. А! Старый черт! А у самого сто двадцать миллионов!.. Дедки моего нет… Застегали на каторге… Он им головы рвал напрочь… * Зубами заскрипел и глаза вытаращил. Стал я его уговаривать — ничего.
   — А теперь… в мобилизацию… защищать отечество… Какое отечество?
   — И опять в трубу ногой…
   И потом все на голову жаловался. Простился я с ним и богом его постращал, чтобы и не думал. И пошел спать… И вот тут началось все…


XV


   Надо полагать, что третий час шел… Звонок. Луша меня разбудила.
   — Звонок к нам, Яков Софроныч… И сам я услыхал: резко так. А у нас простой колокольчик был — дребезжалка. Что такое? Подбежал, в чем был, к двери. И Колюшка вскочил, брюки натягивает. И Черепахин выбежал, бубнит:
   — За мной… на мобилизацию…
   — Кто такой? — спрашиваю.
   — Отпирайте! Телеграмма! — так решительно. Открыл, а там целая толпа. Полиция… Вошли, и враз с черного ходу стук, и один из них сам кинулся открывать. И оттуда вошли. Один чиновник с кокардой, пристав наш еще, околоточный, и еще двое в пальто, и еще дворники.
   — Вы хозяин? — чиновник меня спросил. Сказал я, а у меня зубы — ту-ту-ту. И ничего сообразить не могу. Стали у дверей, пристав у стола уселся, лампу приказали засветить.
   — Я должен произвести у вас обыск… Где ваши жильцы? — Это все тот, который был в кокарде, а пристав только у стола сидел и пальцами барабанил.
   — Жильцы, — говорю, — уехали сегодня…
   — Как так уехали? куда? — И на пристава посмотрел. А пристав ему:
   — Удивительно… А уж другие по квартире рассыпались, и Луша, слышу, кричит:
   — Уйдите, безобразники! У меня дочь раздета…
   — Потрудитесь одеться… Где комната жильцова? А тут Черепахин увидал, что не за ним, стоит с папиросой и цепляется, чтобы себя показать:
   — Ночная тревога, а неприятеля нет! А главный ему:
   — Ты что за человек? Кто это такой? — мне-то. А Черепахин гордо так:
   — Обнаковенный жилец, на двух ногах!
   — Обыскать его!
   Сейчас его — царап! Шарить по карманам. Шустро так, как облизали! Нет ничего. А тот на смех:
   — В кальсонах не обозрели! там у меня пара блох беспачпортных!..
   Режет им и меня подбодрил. Я и говорю главному:
   — Вы, ваше благородие, напрасно так… У меня ничего такого и в мыслях нет…
   А уж там жильцовскую комнату глядят; в отдушники, в печку. Пепел разворотили. «Жгли!» — говорят. И я им сказал, что сам весь хлам после жильцов сжег, как всегда. И тут пристав им сказал в защиту мою:
   — Я его знаю хорошо… Спокойный обыватель, в ресторане лакей…
   А тут Колюшку на допрос: с жильцами знаком? что знает? куда уехали? А во всех комнатах шорох идет такой… Луша с ними зуб за зуб — даже я удивился. И Наташка, слышу, визжит:
   — Ах, не трогайте меня! Колюшка шмыг к ней, и главный побежал. А Наташка стоит в ночной кофточке, руками прикрывается, и в одном башмаке. Постелька ее раскрыта, и тюфяк заворочен. И Черепахин тут:
   — Не имеете права! Это безобразие!.. И Колюшка и Луша крик подняли. И я сказал:
   — Тут девица, и так нельзя поступать… А главный мне свое:
   — Не кричите, а отвечайте на вопросы. Не в игрушки мы играем.
   И пошел меня донимать. Когда уехали, да кто ходит, да то да се…
   И тут в столовую целую охапку книг и бумаг Колюшкиных принесли и вывалили. Смотрели-смотрели и цоп — письмо. Почитал и мне:
   — Это что значит? Колюшка посмотрел и говорит, что это был жилец у нас, Кривой, который удавился. И объяснил про письмо директору. Забрал он письма, — разберем «Про вашего Кривого. Альбом был у Луши с карточками. Смотреть. Кто такой? А этот? Потом насторожился на одного и вдруг уж к Колюшке:
   — А это кто такой? А тот и не знает. А это повар один, приятель мой, и уж помер. Сказал я, кто такой, а тот не верит.
   — Это мы разберем… И забрал. И еще одного парнишку взял, теперь метрдотель в «Хуторке» и семейный человек. Даже удивительно, зачем они понадобились. Этого-то все они разглядывали и что-то мекали. Часа три так возились. Потом главный и вынимает из портфеля бумажку и показывает Колюшке. А верхушку рукой прикрыл:
   — А это не вы писали? Посмотрел Колюшка, сморщился и говорит:
   — Что-то не помню… Как будто моя рука… И читает ему главный:
   — «…перешлю готовое…» Это что «готовое»?
   — А-а… Это образцы изданий картинной галереи… Я, — говорит, — для жильца иногда забирал товар и посылал ему по адресу, когда он в города ездил.
   А тот так усмехнулся и говорит:
   — Я вас арестую.
   — Как угодно, — говорит. Тут уж я вступился:
   — За что же вы его? Это ваш произвол! И Луша на него:
   — Не имеете права! Я к губернатору пойду! У нас лакей, у губернатора служит, двоюродный брат… А тог сейчас:
   — Объясните свои слова. Какой лакей, у какого губернатора?
   А та врет и врет.
   — Не хочу объяснять! — и все.
   Тогда он ей свое:
   — Ну, так я вас арестую для объяснения… Так она и села. И тут я вступился. Говорю, что она с испугу, а у нас никакого брата нет у губернатора. Наташка чуть не в истерику, а Колюшка так глазами и сверкает.
   — Не запугивайте мать! — кричит. Тот ему пригрозил. Черепахин тоже про произвол — отстранили.
   Осмотреть чердак, чуланы! Побежали там какие… Сундуки осмотреть!
   И пошло навыворот. Все перетряхнули: косыночки, шали там, приданое какое для Наташки. За иконами в божнице глядели. Луша тут заступаться, но ей очень вежливо сказали, что они аккуратно и сами православные. И велели Колюшке одеваться. Луша в голос, но тут сам пристав — он благородно себя держал, сидел у столика и пальцами барабанил — успокоил ее:
   — Если ничего нет, подержат и выпустят. Не беспокойтесь…
   А Колюшка все молчал, сжался. А внутри у него, я-то его хорошо знаю, кипит, конечно. И на его поведение даже главный ему сказал:
   — Вы все объясните, и мы вас не задержим.
   — Нечего, — говорит, — мне объяснять, потому что я ничего не знаю. Берите.
   А тут еще скрипач вернулся поздно с танцевального вечера. Сейчас его захватили, карманы вывернули, там грушка и конфетки с бала. А Колюшка уж оделся. Простились мы с ним. Лушу уж силой оторвали. Очень тяжело было. И повели его с городовыми. И я за ними выбежал. И на дворе полиция. Окружили и повели. Посажались на извозчиков… И крикнул я ему тогда:
   — Колюшка, прощай! Не слыхал он. Повезли… Побежал я, упал на углу, поскользнулся. Ночь. И ни души, одни фонари. Стал я так на уголку, а мне дворник сказал:
   — Ступай, ступай… Замерзнешь… И не помню, как я в квартиру влез. Луша как каменная сидит среди хаоса, а Черепахин ей голову из ковша примачивает. И калит всех на все корки. ,,
   — А-а!.. — кричит. — Сами кобели, да еще собак завели!
   Очень сильно бушевал. И всех нас очень скрипач утешил. Совсем он слабенький был и сильно кашлял.
   — Исус Христос тоже в темнице сидел…
   А Черепахин все геройствовал:
   — Я только не могу вас оставить в горе, а то бы я их разворотил!
   И потом, когда уж мы всЈ в сундуки запихнули и маломальски в порядок привели, легли спать; но разве уснешь тут, когда на груди камень. А Луша все плакала. И Наташа плакала за ширмочками. И Казанская при лампадке смотрела на нас, на наше житье беспомощное…
   Ах, как горько было!.. И вот какие оказались жильцы… Потом-то я все узнал. А тогда я все проклял, все, и доброе отношение к людям. А что люди? Скольким я послужил, и как послужил! А кто мне послужил? Много я их видел, и много прошло их мимо меня через рестораны… И без последствий. И всюду без всяких последствий для меня. От господ я ничего хорошего не видал. У них, конечно, свои дела, но хоть бы ласковое слово когда… И сколько было страхов и горя… Слез сколько было пролито по уголкам, как у нас с Лушей… И изо дня в день у нас в ресторане и светло, и тепло было, и всегда неизменно оркестр румынский играл, и господа кушали под музыку и были веселые и довольные… И я служил в тоске и под музыку. До меня ли им, что у меня на сердце и внутри? Ибо все было у них и не о чем им было печалиться. Потому что такое устройство жизни…


XVI


   Много прошел я горем своим, и перегорело сердце. Но кому какое внимание? Никому. Больно тому, который плачет и который может проникать и понимать. А таких людей я почти что не видал. Вокруг не видал, с которыми имел дело. Потому что теперь нет святых, которые были раньше, как написано в священных книгах. Теперь пошел народ другого фасона и больше склонен, как бы иметь в кармане лишние пять рублей. И уж потом я узнал, что есть еще люди, которых не видно вокруг и которые проникают всЈ… Через собственную скорбь познал и не могу поносить, как другие. Совесть мне этого не дозволяет. И нет у них ничего, и голы они, как я, если еще не хуже… Господь все видит и всему положит суд свой.
   Не спал я тогда всю ночь и все думал, к кому прибегнуть. И перебрал в уме всех гостей могущественных, которые бывали в нашем ресторане. И потом побывал я у них. И одни совсем меня не допустили, а другие сказали, что это к ним не относится и они ничего не могут. У самого председателя суда был, и он только развел руками и тоже сказал, что это не его дело. А его очень уважали всегда, и всегда все здоровались с ним у нас. И никто никакого внимания. Только поежатся и поскорей бы отговориться.
   И повидал же я за это время! И почему такой народ пошел жестокий? И в участке был, и в отделениях разных был… И никто ничего не знает. Взяли, и никто не знает! И в тюрьме тоже — не знаем, получите уведомление. К батюшке, отцу духовному, ходил, а он покачал головой и говорит — зачем так воспитали? Как воспитали? Его училище воспитало, и не воспитало, а выгнало! А у меня-то разве он плохое что видел? И разве он был такой уж плохой?..
   Дней пять не был в ресторане, так я расстроился. Являюсь — почему пропадал? Не стал я рассказывать, потому что было мне стыдно. Заболел — и все. И тогда Икоркин меня предупредил еще:
   — Имейте, — говорит, — в виду, что у нас в уставе пункт есть для болезни. Могут выдавать из сбережений, но только у нашего общества сейчас пока капиталов нет… Так мне было тяжело, а он с таким вниманием ко мне, что я все ему объяснил для облегчения. А он вдруг и говорит:
   — Вы должны гордиться! Что вы?! И руку мне пожал, очень чувствительный человек. Чем же мне гордиться?
   А он и показал пальцем на зал.
   — Вон они сидят, провизию истребляют… Они нам с вами помогут чем? Я теперь все очень хорошо понимаю, что нужно. И вы не беспокойтесь. Я даже очень за вас рад!..
   Такой горячий человек. И как начнет в тон говорить, всем на «вы». А раньше, бывало, даже ругался со мной изза столиков.
   — А не похлопотать ли мне, — спрашиваю, — у Штросса? Очень у него большое знакомство…
   — У сволочи-то этой! Он в наше общество втереться хотел, но у нас его очень хорошо знают. И потом вот что я вам скажу… Никому не говорите! У нас циркуляр есть… Вас уволить могут из ресторана. '
   — Это за что же?
   — А неблагонадежный вы…
   — Да какой же я неблагонадежный?
   — А они будут рассуждать? У вас сына забрали — значит, и того… За лиц боятся…
   И подмигнул.
   — Мы кушанье-то подаем!..
   А через неделю так вызвали меня в отделение. Так я обрадовался. Но только мне опять ничего не сказали, а стали расспрашивать про жильцов. А что я знал? И угрожали даже, что вышлют из города, но я ничего не мог объяснить.
   И вот когда я совсем пришел в отчаяние и уже не мог аккуратно исполнять свое дело в ресторане, вызывают вдруг меня на кухню. А ко мне мальчишка-рассыльный подходит и спрашивает: ,,
   — Вы будете Скороходов, который в ресторане лакей?
   Отдал мне записку и ушел. А это от Колюшки. Как у» он переслал мне — не знаю. И так нацарапано, что насилу разобрал. Написал, чтобы я не беспокоился и что скоро должны выпустить, потому что нет против ничего, и чтобы мамашу и Наташечку поцеловал. Только и всего, но это меня возрадовало.
   И потом никаких известий. И к Кириллу Саверьянычу я ходил, но тут меня постигло отношение самое неправильное. Вместо утешения я от него получил упрек и ропот.
   — Я, — говорит, — все предвидел, так по-моему и вышло! Вышло по-моему!
   Даже пальцем себя в грудь ткнул и очень торжествовал, что по его вышло.
   — Мне даже странно, — говорит, — что вы ко мне с таким делом приходите. Какой я вам могу совет подать? Я человек торговый, коммерческий и не могу в такие дела мешаться… Этого я от вас не ожидал!
   И в таких мытарствах прожил я с месяц. И раз утречком, когда я вышел из ворот и пошел в ресторан, нагнал меня незнакомый человек.
   — Зайдемте скорей в пивную! — говорит. — Я вам могу помочь…
   Тревожно так, как боится.
   — Скорей, скорей, а то меня могут увидеть… И побежал вперед, а рукой сзади как манит… Очень прилично одет, и вежливый тон. Как толкнуло меня за ним! Завернул он за уголок и показал мне на пивную. Вошел я и спросил пару пива, но он наотрез:
   — Я вас сам угощу… — говорит. — Вашего Николая я знаю по партии, и я сам пострадал. И мне поручили вам помочь…
   А сам так резко смотрит, как спрашивает глазами.
   — Я, — говорит, — должен скрываться от властей, но должен вам помочь. Только мне нужно прибежище и пачпорт. Дайте мне вид на жительство, если у вас есть какой…
   Но я сказал — откуда у меня пачпорт, когда у каждого человека только один пачпорт, а без пачпорта я его не могу держать в квартире.
   — Тогда, — говорит, — скажите, куда жилец, Сергей Михайлыч, уехал, а то я их из виду потерял, сидевши в тюрьме… Тогда мы уж выпутаем вашего Николая… И тут я ему ничего не мог сказать. И он стал тогда жаловаться на свою горькую жизнь. И я ему сказал про свое горе, что вот Николай экзамен должен сдавать, а теперь ни за что сидит из-за жильцов.
   — Да, — говорит, — я и сам из-за товарищей погиб… Пригорюнился он тут, а потом и говорит с печалью:
   — Значит, других средств нет… — И схватил меня за руку. — Вот что… Идемте сейчас в отделение и объявимся… Единственный путь… Черт с ними! Не могу я больше терпеть! Скажем все, что знаем, и разъясним… И нам будет прощение… Я места себе не найду!.. И тогда вашего сына освободят и мне пачпорт выдадут… А то мне одному страшно идти… И так я хорошо раньше жил!.. И ваш сын может иметь такую судьбу ужасную, как я… Идемте!.. И тогда я сказал ему, что все уж на допросе рассказал, что знал, и вот не освобождают.
   — Ну, значит, плохо дело… Значит, ничем я не могу вам помочь.
   И ушел. И даже за пиво не заплатил. И так-то у меня внутри все оборвали, а после этого разговора стало совсем темно. А в заключение всего постиг меня удар с деньгами. Не до них было все это время, и вдруг получаю заказное письмо из той конторы. Требуют с меня полтораста рублей добавки. Что тут делать? К Кириллу Саверьянычу… А он меня дураком назвал.
   — Вольно тебе было, — говорит, — дожидаться вешнего снегу! Я свои три недели как продал и двести рублей нажил.
   — Да что же вы мне, — говорю, — не сказали?
   — А как я мог пойти, если за твоей квартирой теперь наблюдение? Я себя не могу ронять.
   Тогда я сказал ему с горечью, что так может поступать только необразованный и бесчувственный человек. Ему стало неприятно, и он посоветовал мне скорей идти и продать, чтобы не погибнуть. И я тогда же продал свои бумаги и понес убытку сто восемьдесят рублей.
   Вот тебе и домик мой… Какой там домик!..


XVII


   Прошло так месяца два, и Пасха как прошла — не заметили. Наташа мне и заявляет:
   — Экзамен сдам и поступлю в магазин в кассирши. У подруги дядя там управляющий, у Бут и Брота, и мне обещал…
   Что же, думаю, это очень хорошо. А ведь теперь и мужчины-то образованные даже в кондукторах на трамвае за тридцать рублей служат. А ей место на сорок рублей выходило. Будет билетики выдавать. Училась — вот и награда. И все-таки лучше, чем на телефон идти. А теперь даже для телефона нужен диплом. Очень тесно стало.
   — И вас освобожу, — говорит, — от забот, буду платить вам пятнадцать рублей за стол и квартиру, и сама вздохну…
   А Луша тут ей и скажи:
   — Значит, нам в благодарность… Пятнадцать рублей мы только и стоим…
   А она так ей дерзко: