– С Натальей Яковлевной произошло… Плакала сегодня ночью, в три часа. Я не могу смотреть… Одна ездит ночью…
   Думаю, может, это ему представляется. А он вполне рассуждает:
   – Потому мамаши у них нет, а мужчинам может не показаться. Ежели кто их обидел! – даже зубами заскрипел. – Что-то у них внутри есть…
   Прошел я к Наташе – спит. Поставил самовар, сходил в булочную, а уж восемь часов, и, слышу, Наташа проснулась. Прошел к ней и спрашиваю, почему так поздно воротилась, дворник мне сказал.
   А она мне гордо:
   – Кажется, не маленькая! Сама зарабатываю и не даю отчета…
   Волосы чесала, так и рвет гребенкой, даже трещат. Стал я ей выговаривать, а она шварк гребенку – и на меня:
   – Ну что вы на меня уставились? Когда только кончится проклятая жизнь!
   – Да что с тобой? И Черепахин слышал, как ты ночью плакала…
   – Ну и плакала! Хотела вот и плакала! И отвяжитесь вы от меня с вашим Черепахиным!..
   И кофточки швыряет, и по комнатам мечется…
   – Спасибо, – говорю, – тебе…
   Села чай пить, пощипала белый хлеб и на службу. Так ничего и не добился.
   Недели две прошло. Раза три ночью возвращалась. Начнешь говорить, один ответ – не маленькая, у подруги в гостях была. И то на нее хмара нападет, сидит – дуется, то на мандолине бренчит. Опять завела. Не пойму и не пойму. И вот раз вечером прибегла из магазина и одеваться. Перчатки лайковые по сих пор надела…
   – Куда собралась?
   – В театр. Не могу я в театр?
   Поехала. В четвертом часу ночи – звонок.
   – Что так рано? – спрашиваю.
   – Потому что не поздно!..
   Дерзко так. Прошла мимо меня – шур-шур юбками. И так от нее духами. Перчатки сорвала, швырнула.
   – Этого, – говорю, – я больше не дозволю! Не должна ты себя срамить!
   – Мое дело!
   – Как так – твое дело? А замуж-то я буду тебя отдавать?
   Передернула она плечами, как, бывало, Колюшка.
   – Не собираюсь!.. И вот что я вам скажу. И вас я стесняю и себя… Все мне надоело… Лучше я буду отдельно жить.
   Убила она меня этим словом.
   – Все равно семьи нет… Только по утрам и видимся…
   И не своим голосом, а как насильно.
   – А-а… вот как! Так ты свободной жизни захотела?! Ну, так ты прямо мне скажи, всади уж лучше нож в душу! Скажи, я тебя бить не буду!.. Захотела свободной жизни?
   Отвернулась она и молчит. И больно мне и даже страшно стало оттого, что она не ответила.
   – Скажи, Наташа! Детка ты моя, родная!..
   Дернулась она и руки сжала.
   – Ну что я вам скажу? Что?
   – Да ведь ты вся не в себе это время! Ну, посмотри мне в глаза!.. Ну, смотри… Смотреть не можешь?! Наталья! – говорю. – Лучше все скажи!
   Подняла она на меня глаза и смотрит через голову, думает. Тогда решил я ее тронуть.
   – Вот, – говорю, – мать на тебя глядит со стены… Ее ради памяти скажи мне… Зачем отца хочешь бросить? Для кого я жил-то?..
   Кинулась она ко мне и прижалась.
   – Если бы вы знали, как тяжело…
   – Ну скажи, детка, скажи… – шепчу ей, а такая мука во мне…
   – Неудобно мне у вас… У меня жених есть…
   – Как жених?
   – Василий Ильич… наш заведующий…
   – Почему же я этого не знаю? И зачем тогда тебе уходить?! Нет, это не то!
   – Он только сейчас не может жениться… ему бабушка не дозволяет.
   Оттолкнул я ее. Сразу мне она тогда противна стала.
   – Ложь! – говорю. – Ложь! Я все узнаю! Я завтра в фирму пойду!
   – Вот вам крест! Я вам все скажу! – испугалась тут она. – Вы сами хотели этого! Я его полюбила. Он женится на мне…
   Все тут я понял. И назвал я ее тут… И тут мне нехорошо стало. Прожгло меня насквозь. Очнулся я на постели – паралич левой стороны сделался.
   Две недели пролежал, пока оправился. Ходила она за мной, и Черепахин помогал… И доктор ездил. И такая ласковая была, такая ласковая. Ночи просиживала. И как поправился я, она мне и говорит:
   – Папаша, вы ошиблись… Василий Ильич сам с вами хочет говорить. Можно?
   И вдруг и заявляется он, как наготове.
   И тогда я ему прямо сказал все, что так поступать нехорошо. Но он нисколько не смутился и стал, негодяй, оправдываться.
   – Я люблю вашу дочь и сейчас бы женился, но бабушка не хочет… Она мне с миллионом сватает, а я человека ищу… Но она больше году не протянет, у ней сахарная болезнь, и все доктора в одно слово… Вот я и тяну, чтобы она меня наследства не решила… Она очень со средствами.
   И давай мне разъяснять:
   – Мы получим от бабушки капитал и откроем магазин. И вы увидите, в какой жизни будет ваша дочь… Вот клянусь вам!
   И перекрестился. И тут Наташа вышла и обняла меня. А тот-то мне свое поет:
   – Это все предрассудок… Мы как муж и жена, только по-граждански. И я считаю вас за отца, потому что сирота… А вы приходите ко мне на квартиру и увидите, как я живу…
   И Наталья мне:
   – Как у него хорошо! У него камин, папаша… И дача есть…
   И тот-то мне:
   – Приезжайте к нам на дачу чай пить. У нас лодка, будем рыбку ловить.
   Так все хорошо изобразил.
   – Я вашу Натю буду куколкой одевать…
   И так просто все обернули, как калач купить. Запутали меня, словно ничего такого нет.
   – И вы не думайте, что я к вашей специальности в пренебрежении. Я даже Натю побранил, зачем она скрывала. Я даже горжусь этим…
   Так расположил меня словами, удивительно. А Наталья мне в другое ухо:
   – Он три тысячи получает!..
   А тот-то мне с другой стороны:
   – У меня кой-что есть. Я еще из процента и комиссию получаю с поставщиков. На черный день будет…
   – Ах, папаша, он мне жизнь открыл! Мы на бегах были, и в тотализатор он на мое счастье двести рублей выиграл, на сак мне каракулий…
   Горько было, но я все принял на душу. И дал разрешение на уход. Что поделаешь, раз жизнь так вышла? Все одно.
   Звали очень к себе. Наташа приходила. Был я у них. Кофеем поили и показывали все из обстановки. Очень все хорошо. А ему это поставщики на Бут и Брота в дар присылали. Буфет один двести рублей стоил. У камина сидел, и сигарой меня угощали. И действительно он такой сак купил Наташе замечательный – рублей за триста, а ему по знакомству за сто отдали. И она как все равно жена у него стала. В электрический звонок звонит, прислуга входит, и она ей с тоном так:
   – Подай то, да подайте это! И почему самовар так долго?
   Откуда что взялось. В капоте голубом, ну не как девчонка, а как солидная барыня. А тяжело мне у них было: так как-то все шиворот-навыворот.
   И думал ли я когда, что так будет?..
XXI
   Бросил я квартиру и перебрался в комнату. Зачем мне квартира? Старичка скрипача в больницу поместили, а Черепахин таки напросился ко мне, слезно просил.
   – Я, – говорит, – не могу один… Я один боюсь…
   И опять на него уход Наташи подействовал. Начнешь что-нибудь про нее говорить, а он уставится глазами и спрашивает:
   – Почему так ниспровержено?
   Только очень невнятно стал говорить, даже не доканчивал, и у него слова навыворот выходили. А на работу ходил, когда требовали. И как свободное время, мы с ним в карты, в шестьдесят шесть, но только он стал масти путать. И начнет какую-нибудь околесицу вести:
   – Поедемте куда-нибудь, к туркам… Там у них табак растет. Или в Сибирь? Там очень много золота, и можно железную дорогу купить и всех возить…
   А то раз про керосин:
   – Зачем керосин покупать? Можно взять в аптеке травки светлики и настоять на воде… Вот и будет керосин!..
   Уж тронулось у него. И я даже стал его опасаться. Суп стал горсточкой черпать. А как застал его раз, что он на полу в чурочки играет, пригласил полицейского врача знакомого – осмотреть. Тот его по коленкам постучал, в глаза поглядел, писать велел, и как стал ему Черепахин про светлику объяснять, будто она на кобыльем сале растет, прямо сказал, что у него паралич мозга и скоро может начаться буйство.
   Обещал в больницу устроить. А Черепахин в тот же вечер пошел на трубе играть и скоро, смотрю, возвращается с пакетами. Принес фунтов десять мятных пряников и пять коробок заливных орехов. И вывалил на стол.
   – Вот вам, кушайте! Супу можно не варить, а будем так, с пряниками…
   – А где же, – говорю, – ваша труба?
   Он так головой мотнул и какую-то бумажку в огонь шварк – печка железная топилась.
   – Я ее в кассу отнес. Очень у меня от нее в голове гудит… Теперь – полное избавление!
   Сел так вот, положил голову на руки и глядит в огонь.
   А тут началось страшное: опять полная остановка всей жизни. И, слышно, стрелять начали.
   В ужасном потрясении мы были. У хозяйки пять девчонок, а муж был в весовщиках и тоже бастовал, и она все плакала, что его прогонят со службы. А меня страх за Колюшку взял. Лежу и думаю: уж где-нибудь здесь он. И пропал тут от нас Черепахин. Слушал-слушал все, по комнате метался, вышел незаметно и пропал. Где тут искать? Сунулся я было, а у нас на углу стена. Ночь не ночевал, на другой день явился к вечеру. Рваный пришел, словно его по гвоздям волочили. И страшно так глядит.
   – Дома надо сидеть! – прикрикнул уж на него.
   А он меня за руку так спокойно:
   – Пойдемте… Там очень много народу…
   Покричал тут я на него, что из комнаты попрошу, ну он и присмирел с этих пор. И все дни сидел у окошечка и на ворон на помойке смотрел.
   И вот в таком тяжелом положении наступило Рождество Христово.
   Встал я утром, в комнате холодище, окна сплошь обмерзли. А день ясный, солнце бьет в стекла. Подошел я к окну. И так мне тяжело стало… Праздник, а ни души родной нет… Один в такой торжественный праздник.
   А бывало, так торжественно у нас в этот день. Луша раным-рано подымается, бьет пироги… Гусем пахнет, поросенок с кашей и суп из потрохов. Очень Колюшка суп любил из потрохов… И у меня чистая крахмальная рубашка всегда на спинке стула была приготовлена и сюртук на вешалочке, чтобы мне к обедне одеться. И всегда всем подарки я раздавал. Сперва Луше моей хлопотунье… Ей я духов хороших подносил флакон – одеколону и на платье. И Наташе на театр там, и Колюшке тоже… Бывало, пойдешь их будить, выдернешь думочку – и их по этому месту… Пообедаем честь честью, как люди…
   И вот то Рождество я встретил в такой ужасной обстановке…
   Смотрю в окно на мороз, и томит в душе… И колокол гудит праздничный… И вот вижу я на окне-то, у стекол-то мерзлых, цветы из бутылки… А это ветка, которую Черепахин-то посадил, вся в цвету, сплошь. Черемуховый цвет, белый… И пахнет даже, как весной… Так как-то необыкновенно мне стало. Как подарок необыкновенный к празднику…
   Посмотрел я на Черепахина, а он лежит на спине и смотрит в потолок.
   – Вот, – говорю, – ваша ветка-то… распустилась!
   И поднес к нему. Поглядел он, вытянул руку и погладил их, цветы-то… Очень осторожно. И такое у него лицо стало, в улыбке… Однако ничего не сказал.
   А это в старину, бывало, делали. Черемуху или вишню ломают в Катеринин день и сажают в бутылку, у кого Катерина в доме. Для задуманного желания. И она на первый день Рождества должна поспеть. Так мне хозяйка объяснила.
   И так она у нас и стояла, дня три все осыпалась…
   И работы не было у меня все четыре дня. Лежал и лежал все на постели. Куда идти и зачем? Все у меня разбилось в жизни. И только один Черепахин при мне был и все ходил и шарил по углам. А это он, должно быть, все трубу свою отыскивал.
   И вот когда я был в таком удручении и проклял всю свою судьбу и все, проклял в молчании и в тишине, в холодную стену смотремши, проклял свою жизнь без просвета, тогда открылось мне как сияние в жизни. И пришло это сияние через муку и скорбь…
   Пятый день Рождества пришел, и собирался я уж к вечерку пойти на дело, приходит хозяйка и говорит:
   – Спрашивают вас тут… в прихожей…
   А это повар знакомый должен был зайти по делу.
   Вышел я в прихожую и не вижу, кто… Слышу голос незнакомый и не мужской, тоненький:
   – Вы Скороходов?
   А темно уж было и не видать в прихожей. Сказал я, что самый и есть Скороходов, и позвал в комнату. Вижу – женская фигура, а разобрать не могу, кто.
   А она и говорит:
   – Это я… Мы у вас жили… Я вам письмо от Коли…
   Лампочку я засвечал, чуть не уронил. Так все и забилось во мне. А это она, жиличка наша, Раиса Сергеевна, беленькая-то… В жакеточке и башлычке… Увидела Черепахина и назад… А я ей показал на голову. И подает записку.
   – Ничего, ничего… не пугайтесь…
   Не могу прочитать… Увидала она, что я не могу, сама мне прочитала. И все меня за руку держала.
   – Не плачьте… не надо плакать…
   Теперь все прошло, и все я знаю… А тогда камнем все навалилось на меня. А он тогда суда ожидал в другом городе и со мной прощался. И как она меня нашла в такие дни, и как все вышло, не знаю. Кто уж указал ей пути? Не знаю.
   Ах, как он написал! Как мог к душе моей так подойти и постичь мою скорбь! Я его письмо всем сердцем принял и вытвердил…
   «…Прощайте, папаша милый мой, и простите мне, что я вам так причинил…»
   Слезы у меня все застлали, ничего не вижу, а она меня за руку держала и так ласково:
   – Не надо… не плачьте…
   Ушла она… Что тут говорить? Тут не скажешь, что пережито…
XXII
   Ах, какая была ночь!.. Утро пришло наконец. Собрался я и поехал туда… Только бы его застать, повидаться бы только в последний раз…
   Потом, как приехал я туда, в гостинице меня нашли, но ничего мне не сделали, потому что я прямо сказал, что получил письмо и приехал проститься. Письмо взяли…
   – Берите и меня… – говорю. – Посадите меня с ним…
   Но меня оставили в покое. И с неделю выжил я там, но не мог увидеть. Ходил-ходил кругом и ничего не узнал. Потом мне сказал один:
   – Поезжайте домой и получите уведомление… И не надо расстраиваться. Дело еще не закончено.
   И обманул ведь! Не поехал я. А на другой день суд должен был происходить… Да не состоялся. К ночи убежало их двенадцать человек… Восьмерых поймали, а Колюшку не нашли…
   Потом узнал я все, почему не нашли… И вот тут-то открылось мне как сияние из жизни.
   Через базар побежал он на риск, пустился на последнее средство. И видит – лавочка в тупике. Вбежал в нее, а там старик один, теплым товаром торговал. На погибель бежал, на людей, а вот… Бог-то!..
   Вбежал в лавочку, а там старик один дремлет в уголку на морозе.
   – Спасите меня или выдавайте!.. Некуда, – говорит, – мне больше!..
   Только и сказал. Один бы момент – и погибель ему была… Глянул на него тот старик, взял за рукав и отвел за теплый товар.
   – Постой, молодец… Сейчас я тебе скажу…
   Так и понял тот, что сейчас выдаст, да ошибся. К уголку старик отошел и подумал. А в том уголку-то иконка черненькая между валенок висела…
   И вот сказал ему тот старик:
   – Не должен бы я тебя принять по правилам, а не могу. Раз ты сам ко мне пришел, твое дело. Полезай в подвал на свое счастье.
   И уж лавки на базаре все были закрыты, один тот старик задремал и запоздал. И вот надо было ему запоздать…
   И опустил его в подвал под лавкой. И потом валенки туда ему кинул и теплую одежду. И хлеба ему опускал. Две недели выдержал его так, а потом повез товар в село на базар и Колюшку провез в ночное время из городу и выпустил в уезде у леса.
   – Бог, – говорит, – тебе судья… Ступай на свое счастье!..
   Как чудо совершилось.
   Писал потом мне Колюшка:
   «Есть у меня два человека: ты, папаша, да вот тот старик. И имя его я не знаю…»
   Потом был я в том городе, нарочно поехал в Великом посту. Хоть повидать того старика и сказать ему от души. Был. Обошел все лавки с теплым товаром. Четыре их было: три в рядах, на базаре, и четвертая в уголку, в тупичке. Вошел в нее, смотрю – действительно, старик торгует. Строгий такой, брови мохнатые, и в очках.
   Купил у него валенки и варежки и говорю:
   – Вы для меня очень большое одолжение сделали…
   Даже поглядел на меня с удивлением.
   – Какое одолжение? Взял я с вас, как со всех. Конечно, в магазине бы с вас на полтинник дороже взяли, это верно…
   А я так пристально на него посмотрел и говорю тихо ему:
   – Не то. Вы, – говорю, – сына мне сохранили!..
   Так он это отодвинулся от меня и говорит строго:
   – Что это я вашего разговору не пойму…
   А я опять в глаза:
   – Не могу я, конечно, вас по-настоящему отблагодарить… Только вот просвирку за ваше здоровье буду вынимать… Как ваше имя, скажите!..
   Пожал он плечами и улыбается.
   – И все-таки не пойму… Но если уж вам так желательно, так зовут меня Николаем…
   Ведь это что!
   – И моего сына зовут тоже Николаем… – говорю.
   – Очень приятно, но только я никого не сохранял… Торгую вот помаленьку.
   А сам так ко мне присматривается. Очень мне это понравилось, как он себя держит. Глянул я на уголок, а там между валенок черный образок висит. Говорю старику:
   – Это вы! Вот по образку признал!..
   – Ну и хорошо, – говорит. – Вы образок спросите, – может, он скажет…
   И все улыбается. А потом взял меня за руку, к локотку, и потряс.
   – Не знаем мы, как и что… Пусть Господь знает…
   И больше ничего. Однако поинтересовался, чем занимаюсь и много ли деток. И как все прослушал, сказал глубокое слово:
   – Без Господа не проживешь.
   А я ему и говорю:
   – Да и без добрых людей трудно.
   – Добрые-то люди имеют внутри себя силу от Господа!..
   Вот как сказал. Вот! Вот это золотое слово, которое многие не понимают и не желают понимать. Засмеются, если так сказать им. И простое это слово, а не понимают. Потому что так поспешно и бойко стало в жизни, что нет и времени-то понять как следует. В этом я очень хорошо убедился в своей жизни.
   И вот когда осветилось для меня все. Сила от Господа… Ах, как бы легко было жить, если бы все понимали это и хранили в себе.
   И вот один незнакомый старичок, который торговал теплым товаром, растрогал меня и вложил в меня сияние правды.
   Просидел я тогда с неделю в том городе, как Колюшка-то убежал. Пытали меня, не знаю ли я чего про сына. А что я знал? И все-то дни и ночи как на огне был. Поймают, нет ли… По церквам ходил и на базаре толкался, не услышу ли чего. Никто и не разговаривал. Торгуют и продают, как везде. Совсем мимо него ходил и не чуял. В канцелярию ходил, спрашивал, не поймали ли…
   А писарь мне говорит:
   – Почему это вы так интересуетесь, поймали ли? Ведь один конец…
   – Потому, – говорю, – и спрашиваю, чтобы знать, что еще не поймали!
   Так прямо и сказал. А он мне:
   – Даже и неудобно так говорить… Но только что все равно поймают.
   Надо ехать. Оставил я хозяину постоялого двора на письмо и марку. Попросил написать, если поймают.
   – Обязательно пришлю, – говорит. – Очень нам все это надоело.
   И приехал я тогда домой в страшной тревоге. Что поделаешь – надо работать. А Черепахина уж нет – отправили в сумасшедший дом за буйство. Все меня искал и все стекла переколотил.
   И сколько потом ночей протомился я, потому что пришло такое, что ничего в жизни у меня не осталось. Наташа… А она совсем как чужая стала ко мне… Да и тот ее не пускал. И как раскидал кто и порастащил все в моей жизни. Единая отрада, что забудусь во сне. А какой сон! И во сне-то одно и одно… Все ждал, всю-то жизнь ждал – вот будет, вот будет… вот устроюсь… И дождался пустого места.
   И уже через месяц пришел неизвестный человек и сказал на словах:
   – Будьте покойны, ваш сын в безопасности.
   Только и сказал. Теперь-то знаю я, что он в безопасности, и получаю через некоторых известия от него. Очень далеко живет. И должно быть, так я его и не увижу…
XXIII
   Так изо дня в день и пошла и пошла моя жизнь по балам и вечерам. А к лету вспомнил обо мне Игнатий Елисеич, что я знающий человек, и вручил управлять буфетом и кухней в летнем саду. Очень хорошо поставил я ему это дело и к концу сезона очистил три тысячи.
   Чудотворцем даже меня назвал.
   – Ну, Яков Софроныч, – сказал, – в лепешку расшибусь, а добуду тебе прежнее положение в нашем ресторане! И гости часто про тебя спрашивают… Похлопочу у Штросса.
   Очень был растроган. А время, конечно, стало поспокойней, и, конечно, они могли снизойти к моему положению, потому что я совсем был невредный человек насчет чего. Не почета мне какого нужно было – какой почет! – а хоть бы идти в одном направлении…
   А тут опять у меня наступили тревоги, потому что Наташа родила девочку, и тот-то, ее-то, поставил неумолимое требование – направить младенца в воспитательный дом. Раньше все предупреждал, чтобы не допускала себя, а как будет если беременная, чтобы непременно выкинуть через операцию. А она от него скрывала до последней возможности. И ко мне она приходила и плакалась, потому что боялась операции, и я ей отнюдь не советовал.
   – Неси свое бремя, Наташа! – говорил ей. – Это как смертоубийство!
   И когда он угрозил силой ее заставить, тогда я сам пошел к нему для объяснения. Очень разгорячился:
   – При чем тут вы? – упрек мне. – Сами вы разрешили вашей дочери жить со мной, ну и предоставьте мне распоряжаться в моих делах!
   Как плюнул в меня.
   – Если я этими делами буду заниматься – мне миллионы надо!..
   – Я, – говорю, – вас не понимаю…
   А Наташа мне из другой комнаты головой показывает – оставь. Но я не мог допустить ему нахальничать.
   – Как так?
   – А очень понятно. Дети от брака бывают, а вам, кажется, дочь выяснила, что наш брак еще в предположении…
   Смело так в глаза мне смотрит и руками в карманах играет.
   – Значит, – говорю, – обманули вы ее, господин хороший? Значит, выходите вы прохвост?
   – Пожалуйста, без крепких слов! Никого я не обманывал, а наш брак пока невозможен. И прошу не мешаться в семейную жизнь!
   Хлопнул дверью перед носом и в кабинет укрылся. А?! Семейная жизнь!.. Тогда я за ним.
   – Я, – говорю, – завтра же в вашу контору явлюсь и вас аттестую со всех сторон!
   – А-а!.. Так вы шантаж хочете устроить? Пожалуйста! Но только это для вас будет очень неудобно… Я-то останусь, потому что меня ценят, а для вашей дочери…
   Но тут Наташа сзади ему рот зажала и плачет:
   – Не надо, оставь… Не расстраивайся… – а сама мне глазами.
   А он, подлец, вывернул голову и резко так:
   – Оставьте мою квартиру! Я не желаю слушать от всякого…
   И опять она ему рот зажала.
   – Мне уж сейчас этот ребенок ваш больше ста рублей стоит!.. Я кассирше за Наташу плачу…
   А та-то, мямля, по голове его гладит, рот кривит и мне глазами мигает. И упрашивает:
   – Виличка, успокойся… не волнуйся…
   Я бы его успокоил, подлеца!.. Вот Наташа… Что сталось! Ни самолюбия, ничего… А какая была настойчивая!..
   Родила она в приюте девочку. И взял я ее к себе. Внучка… Все-таки внучка… Юлька… Сытенькая такая, крепкая. Корзинку из-под белья ей устроил и хозяйскую девчонку нанял за два рубля ходить за ней и молоко греть. Вот у меня и стал свет в комнатке.
   Придешь с бала, а она тут, кряхтит в корзинке. Ночью проснешься – почмокивает. Как жизнь опять у меня началась. И Наташа чаще прибегать стала. Посидит, повертит ее, поморгает – и к нему.
   И счастье мне Юлька принесла. Сижу я с ней как-то, бородой ее щекочу, и заявляется вдруг ко мне Икоркин. Вот ведь ловкий парень! Бунтовал в ресторане и требования предъявлял, а не погиб. И говорит торжественно:
   – Яков Софроныч! Должен объявить вам поручение… Идите опять к нам, в нашу дружную семью!
   И руку за борт. Что такое?
   – Сейчас же можете идти.
   Возрадовался я и вспомнил про заботу Игнатия Елисеича.
   – Нет, тут метрдотель ни при чем… Мы ходатайствовали через общество перед Штроссом… Теперь у нас влияние…
   Так он меня поразил. Помнили меня!
   – Да ведь вы наш член… А у нас все члены на учете…
   А я и про общество-то забыл. Вот тебе и Икоркин! А так маленький и невидный был, но очень горяч.
   – Вот видите, что такое наше общество! Вы теперь не один… А это у вас что же?
   И показывает на внучку. А я уж во фрак облекался.
   – А внучка, – говорю. – Юлька при мне…
   Пальцем ее по подбородочку пощекотал.
   – Здорово сосет… может, счастливей нас с вами будет…
   Растрогал он меня.
   – Очень, – говорю, – вы меня утешили…
   А он так серьезно:
   – Это не мы, а общественное дело. Мы – люди, а собрание людей – общество.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента