Ну, а потом - Москва! Невеста в вуалетке и чем-то воздушно-розовом (брак этот у нее был не первый, и потому, видимо, решено было обойтись без белого платья и без фаты), пожилые, несколько растерянные, но очень-очень приличные по виду родители жениха, наконец, сам жених - бравый такой, сухощавый парень лет тридцати с небольшим (и с каким-то странным, стеклянным, как мне показалось, отблеском глаза на фото его в профиль) в окне собственной "Волги", на которой он самолично подвез молодую и своих родителей ко Дворцу бракосочетаний в Большом Харитонии, съезд машин, гости, цветы, друзья, выстроившиеся в два ряда при входе в зал. А последний снимок...
   А последний снимок был такой: с усилием, перегнувшись пополам через радиатор своей "Волги", припаркованной им у самого входа во Дворец, Сергей Каузов стягивает щетки-"дворники" с лобового стекла машины. А Кристин, еще даже не приоткрыв дверцы с той стороны машины, где она сидела, смотрит во все глаза на него - человека, женой которого она станет через десять-двадцать минут.
   Сволочи папарацци! Одно слово - сволочи. Но ведь в точку попал тот сукин сын, кто этот последний снимок сделал! В самую что ни на есть точку. Чтобы там ни говорили тогда про жениха, какие бы слухи ни распускали о том, что он женится не сам по себе, а выполняя задание каких-то таинственных советских служб, о "дворниках"-то все-таки можно было бы, наверное, хоть на минутку да забыть. Учитывая грядущие, так сказать, семейные перспективы... Ну, в крайнем случае, сперли бы их, эти "дворники", сдернул бы их кто с машины, пока свадьба топталась там, во Дворце. В те годы это у нас был, как известно, любимейший промысел мелких московских воришек. Но ведь на миллиардах человек женится, на самой по тем временам богатой невесте мира! Если уж не у самого жениха, то во вновь создаваемой семье Онассис-Каузовых нашлось бы, думаю, на что в случае чего эти самые несчастные "дворники" купить. Ан нет! Выше себя, выходит, не прыгнешь: что не дано, то уж не дано, хоть ты расшибись.
   Нет, как это ни печально, но не получился у Кристин и этот брак, хотя несколько совместных лет они все-таки вроде бы протянули. Не получился у нее, говорят, и следующий. А в 1988 году, в ноябре, будучи в Буэнос-Айресе, я в какое-то ничем не примечательное серенькое утро вдруг узнаю по местному телевидению, что только что в одном из самых шикарных отелей города, у нее в номере, в ванной, обнаружено тело Кристин Онассис. Ей было всего тридцать восемь лет, и, по первоначальной газетной версии, она умерла от передозировки транквилизаторов... А Каузов, говорят, ничего, жив и процветает до сих пор. Он теперь солидный нефтетрейдер и живет, по слухам, на острове Мэн - в известном европейском офшорном раю.
   А может, и правильно? Может, и не надо нам никакой широты? Одни печали да расстройства, да катастрофы от нее. Где теперь, к примеру, все эти наши пресловутые "олигархи" со всем их размахом и широтой? А так, "дворники" прибережем здесь, "дворники" приберем там, и еще что-нибудь по зернышку прихватим, и еще что-нибудь полезное, нужное в хозяйстве приспособим глядишь, и получится что-нибудь эдакое надежное, крепенькое, и детям еще хватит, и внукам останется...
   Как хотите, дорогие соотечественники, но, взвешивая и размышляя, что лучше, а что хуже, я лично все-таки с Достоевским согласен: лет по крайней мере этак на двести - на триста широта не про нас. Ну а дальше... А дальше там видно будет, что оно и как.
   Два пишем, три в уме
   Иногда, когда я бываю среди людей моего круга и моего возраста, я до сих пор не могу отказать себе в удовольствии чуть поддразнить своих собеседников вопросом, который всего лишь десять-двадцать лет назад вызывал обычно бурю возмущения, а теперь порождает только горестные вздохи.
   - А зачем людям идеал? - спрашиваю иногда я. - И зачем нам идеальная личность наверху? Ни от идеала, ни от идеальной личности никогда ничего доброго не исходило. Все мгновенно превращалось в свою противоположность... По мне, лучше уж цинизм и циники, они хоть предсказуемы. И живут по большей части по принципу "живи сам и жить давай другим"... И вообще: милосердие - самая лучшая политика отнюдь не по моральным, как люди думают, а чисто по шкурным, коммерческим соображениям. Эффекта от милосердия больше, прибыль выше, чем от злодейства - вот в чем все дело. На это и вся надежда. Надежда на то, что и у нас это тоже когда-нибудь поймут... Не надо никаких вериг. В веригах в политике делать нечего. Политика, прямо скажем, занятие не для брезгливых...
   Родитель мой покойный любил, помню, повторять: "С жуликами - не с дураками! С жуликами жить можно". По тем, по прошлым временам, ничего не скажешь, выдающаяся была мысль. Жаль только, что как кончились прошлые времена, так оно вскоре и обнаружилось, что в наших российских условиях и она, эта мысль, не срабатывает: у нас и жулики, и дураки - это, как оказалось, близнецы-братья. А вернее, не братья, а вовсе нечто единое, что-то вроде насмерть сросшихся "сиамских близнецов".
   Так что сам-то я, когда поддразниваю эдаким манером своих собеседников, конечно, знаю, что цинизм нам тоже не гарантия, что это тоже вопрос меры и степени: может быть такой цинизм, что ничего живого вокруг него не останется, а может быть, если повезет, и такой, что от него людям все-таки станет чуть-чуть легче. Ибо все, к чему подобный умеренный цинизм сводится, есть лишь спасительная "золотая середина" да обыкновенный крестьянский здравый смысл. Но это именно тогда, когда действительно повезет!
   И насчет вериг - это я тоже, признаюсь, так, больше для полемики: на самом-то деле никого еще в истинно белых, непорочных ризах и в тяжких веригах на изможденных чреслах я лично ни в нашей истории, ни тем более в нашей нынешней жизни не встречал. А встречал преимущественно либо мошенников разной степени наглости, либо вконец заучившихся дураков разной степени упертости. И вся эта вековая российская дискуссия (начиная еще с Сергея Михайловича Соловьева) о том, что же лучше - цинизм попа Сильвестра, автора "Домостроя" и главного консультанта юного Ивана Грозного, или святость Нила Сорского, - к нашему времени, убежден, превратилась лишь в пустое сотрясание воздуха, в беспредметный спор, который за безнадежностью его давно уже пора нам всем кончать.
   Впрочем, нет. Одного человека в нашей российской жизни, которого можно было бы отнести к почти святым, я, думаю, встретил. Это покойный академик Андрей Дмитриевич Сахаров - представлять его в России, уверен, пока еще, слава Богу, не нужно никому.
   Перед этой фигурой я всегда преклонялся и преклоняюсь вплоть до сегодняшнего дня. И он вроде бы ко мне тоже относился неплохо. Так что да простит мне его верный друг Елена Георгиевна Боннэр, если мои воспоминания о нем покажутся ей не совсем хрестоматийными. Все мы люди! И я тоже, надеюсь, имею право на свой суверенный взгляд на мир - пусть даже если он ошибочен или по меньшей мере далеко не во всем совпадает с тем, что стало у нас общепринятым.
   Мое убеждение: Андрей Дмитриевич последние десятилетия своей жизни сам, сознательно просился на крест. И это при том, что он, насколько я знаю, всегда гордился той ролью, которую он сыграл в создании советского ядерного оружия и, соответственно, в достижении нашего военно-стратегического равновесия с США. Но, судя и по его поступкам, и по тому, что было им написано, чувство вины перед чем-то или перед кем-то Высшим ему, видимо, тоже было присуще. Раньше бы, я думаю, сказали: кается человек, грехи свои замаливает, прощенья просит и у Бога, и у людей: "Распните, православные! Грешен, каюсь, виноват я перед вами...". Сейчас, конечно, так не скажут. Но, на мой лично взгляд, так именно оно на деле и есть.
   А вот почему я написал не "святой", а "почти святой", думаю, само собой, без особых разъяснений, будет понятно из тех двух эпизодов, о которых я здесь дальше собираюсь рассказать.
   Последние числа мая 1988 года. У главного редактора "Московских новостей" Егора Яковлева в его квартире в Староконюшенном переулке собралась небольшая вечеринка: помимо, естественно, хозяев, еще Андрей Дмитриевич с Еленой Георгиевной, историк Юрий Афанасьев с женой, известные наши кинорежиссеры Тенгиз Абуладзе и Элем Климов и мы с женой.
   Расходились поздно, уже заполночь. Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна должны были на своей машине подвезти до дома Тенгиза, а я на своих "Жигулях", как уговаривались, - Афанасьевых и Климова.
   Первыми в лифте вчетвером спустились Сахаровы и мы с женой. Спустились, надо сказать, не без приключений: где-то между третьим и вторым этажами лифт вдруг встал, и Андрей Дмитриевич долго тыкал пальцем наугад в разные кнопочки на панели, прежде чем, задрожав и заскрежетав, лифт снова тронулся вниз. Неприятное, должен признаться, ощущение! И, думаю, любому будет понятно то чувство свободы, воли, освобождения, что охватило нас, когда мы все-таки выбрались на улицу и парадная дверь с каким-то хитроумным кодовым замком, врезанным в нее, захлопнулась у нас за спиной.
   Но, как оказалось, это еще было далеко не все. Проходит минута, другая, пятая, десятая, двадцатая, а из подъезда за нами больше не выходит никто. Нет, что-то тут определенно не так! Там, в подъезде, явно стряслось что-то неладное. Они же, наши друзья, все вышли от Яковлевых вместе с нами и спокойно оставались ждать на лестничной клетке, пока лифт снова не поднимется за ними вверх. А если этот проклятый лифт, только лишь попугав нас, их-то как раз и прихватил всерьез? И они там висят теперь, беспомощные, между этажами, а дом уже весь спит непробудным сном, и они так и будут вчетвером, плечо к плечу, висеть в этой крохотной клетке-кабинке до утра, пока народ не повалит из дома по делам?
   Андрей Дмитриевич своим аналитическим умом мгновенно просчитывает ситуацию, и вывод его однозначен: да, это, несомненно, авария лифта. Но как их оттуда высвободить? Открыть дверь подъезда мы не можем - нам неизвестен код замка. И позвонить Яковлевым мы тоже не можем: никто не помнит наизусть их телефон, а записной книжки, как на грех, ни у кого из нас с собой нет. Остается, похоже, одно:
   - Ну-ка, выгребайте из карманов все двушки и гривенники! - командует Елена Георгиевна. - Вон на углу Арбата будка. Я иду звонить. Милиция, пожарная часть, справочная служба, наконец - должен же кто-нибудь знать, что в таких случаях надо делать?
   Минут через пять-десять она возвращается: дозвонилась-таки до "Лифтремонта"! Говорят, скоро будут. Что ж, подождем...
   Но проходит еще полчаса, потом сорок минут, потом час - никакими ремонтниками и не пахнет. А вечер душный, тяжкий, все еще накаленный дневным жаром, и, похоже, скоро будет дождь, а может быть, и гроза. Мы же толчемся у этой чертовой двери уже никак не меньше, чем полтора часа, у меня, чувствую, даже ноги стали отекать. А каково Андрею Дмитриевичу? Он ведь лет на пятнадцать постарше меня, и сердце, и вообще здоровье у него совсем не в лучшем состоянии (между прочим, жить ему тогда оставалось всего полтора года). Вон как он, и без того обычно бледный, еще побледнел. Видно даже в темноте...
   - Андрей, ты как? - слышу, тихо, вполголоса, спрашивает Елена Георгиевна.
   - Ничего, Люся! Ничего. Я только очень, очень хочу пить...
   - Андрей Дмитриевич! - вмешиваюсь я. - Да поезжайте вы, ради Бога! Не беспокойтесь, я дождусь ремонтников. А потом я их, наших, развезу всех по домам. Тенгиз же хрупкий, маленький, они вполне все уместятся у меня на заднем сиденье вчетвером.
   - Нет-нет, что вы! Мы с Люсей обещали. Нет, я так не могу...
   Так они с Еленой Георгиевной и не сдвинулись никуда с места от этого дома, пока не подъехала наконец аварийная машина. Ну, конечно, как мы и предполагали - висят, бедолаги, между этажами, совсем уж было настроились терпеть до утра. Но зато какой восторг, какая неподдельная радость была, когда они увидели нас всех на улице:
   - Не уехали! Ждут! Это надо же - ждут!
   И другое воспоминание: без малого через год мы с Андреем Дмитриевичем стоим в кулуарах Кремлевского Дворца съездов и беседуем о какой-то очередной перебранке там, в зале, где идет заседание съезда народных депутатов СССР. Я спрашиваю его:
   - Андрей Дмитриевич, а вообще - кто такой Гдлян? И что такое Гдлян? Вы ведь, кажется, знаете его...
   - Знаю... И должен вам сказать... Должен вам сказать, что это очень опасный человек. Это человек, который готов бороться с 37-м годом методами 37-го года...
   - Андрей Дмитриевич, ну так сказали бы людям об этом! А то никто уже совсем не понимает ничего. Что хорошо, что плохо - поди теперь разберись. Вон какой вокруг него ажиотаж!
   - Видите ли... У Гдляна действительно есть серьезная поддержка в народе... И у меня тоже есть в народе определенная репутация... И я не думаю, что я должен ею рисковать...
   "Ах, вон оно что! - думаю я. - Как же так, Андрей Дмитриевич? Два пишем, три в уме. Так и я тоже умею... А вериги как же? А крест? А абсолютный моральный авторитет?"
   Но в дискуссию с ним я, конечно, не вступаю. Я слишком его люблю. Да и что это даст мне, что это даст ему, что это даст, наконец, нашему с ним, как я надеюсь, общему делу, если я сейчас вот, не сходя с места, докажу ему, что он, оказывается, слаб так же, как и я и как слабы мы все?
   Должен сознаться: когда я собирался написать об этих двух эпизодах, я настолько был не уверен, что это надо было делать, что я решил предварительно посоветоваться с человеком, очень много значившим в ту эпоху, да и сейчас тоже широко известным в стране - с Александром Николаевичем Яковлевым. Как я и ожидал, он меня не одобрил.
   - Не надо, Петрович. Не пиши. Или по крайней мере пока не пиши. Оставь людям хоть что-нибудь святое. И так уж ни у кого веры нет, считай, ни во что.
   И все же нет, убежден - надо было написать. Ведь вера в чью-то святость, в мессию, который всех своей святостью когда-нибудь спасет, - это тоже своего рода эскапизм. Это тоже в первую очередь оправдание во всем самого себя, собственной никчемности - переложить ответственность со своих плеч если не на Бога, то на кого-то другого, кто больше, умнее и сильнее всех нас. Но и это тоже иллюзия: на самом деле, человек, ни больше, ни умнее, ни сильнее конкретного тебя - нет нигде никого.
   О битых и небитых
   Может, она все же когда-нибудь ослабнет в нашей стране, эта всеобщая, почти религиозная вера в "организацию" и в "организованность"? Дескать, стоит какому-нибудь ушлому, расторопному "организатору" вместе с какой-нибудь крепкой "организацией" все "организовать" - и все наши горести и печали тогда исчезнут, и всем станет хорошо, и вот тогда мы и заживем наконец, как люди живут и как все не получается у нас.
   Признаюсь, когда мне плохо, я думаю: нет, не ослабнет эта вера. Как-то изменится, конечно, трансформируется, но не ослабнет. Вон даже и такой, казалось бы, умный человек, как мой студенческий друг Гавриил Харитонович Попов, - и тот все продолжает твердить об "организации", о необходимости перебросить левый фланг на правый фланг, а правый фланг на левый фланг, а авангард в арьергард, а арьергард в авангард...
   А вот когда настроение получше, то иные мысли приходят в голову: "Да нет, не глупее мы других! Да еще имея за спиной все, что приключилось с нами в ХХ веке... Нет, и мы тоже не безнадежны, и мы тоже обучаемы. Ну, может, малость только потруднее, чем другие".
   Многие у нас, конечно, еще помнят, не забыли Егора Кузьмича Лигачева, одного из виднейших деятелей эпохи "перестройки". И в то же время - одного из главных организаторов злосчастной "антиалкогольной кампании", а потом не менее злосчастной борьбы "против нетрудовых доходов". Это тогда, летом 1986 года, над Краснодарским краем, например, летали вертолеты, каждый с чугунной "бабой" на цепи, и крушили этой "бабой" все какие были частные теплицы внизу на земле. Сколько ж, помню, возмущался я тогда всей этой дикостью! И устно возмущался, и в печати. Даже и сейчас еще оторопь берет, до какой степени идиотизма тогда могли дойти и доходили наши эти выдающиеся "организаторы".
   А весной 1995 года на одном из так называемых "круглых столов" подошел он, Егор Кузьмич, ко мне в перерыве, отвел в сторону, взял за пуговицу и, к моему удивлению, весьма даже дружелюбно так изрек:
   - А вы, уважаемый, вчера по телевизору высказали одну очень важную мысль. Должен сказать, мудрую мысль...
   - Я? Егор Кузьмич, что-то не припомню, чтобы я вчера что-то такое уж особенное сказал. Право, не припомню...
   - Ну, как же! Вы сказали: "За одного битого двух небитых дают". Очень, скажу я вам, верная, своевременная мысль...
   А что, в самом деле? Может быть, и мы научились хоть немного да извлекать все-таки какие-то уроки из того, что мы раньше наворотили. Уж если до таких твердокаменных, как Егор Кузьмич, дошло - что ж тогда говорить о других?
   А насчет битого-небитого... Нет, битому все же легче не наступить на одни и те же грабли. Когда небитый, когда "на новенького", да еще душа полна азарта, нетерпения, бьющего через край энтузиазма, - тогда ни про чужой, ни про свой опыт думать некогда. Тогда только бы успеть дорваться до кормила и до кормушки. А там - хоть потоп! У нас в России, по крайней мере, оно всегда, похоже, получается именно так.
   Пипл хавает
   Про то, что глупость человеческая от века правит миром, писал, как известно, еще Эразм Роттердамский. А вот про то, что пошлость, вульгарность, дурновкусие лежат в основе если не всех, то большинства людских несчастий про это, кажется, не осмелился еще сказать никто.
   Так что я претендую в этом смысле на роль своего рода первооткрывателя или, по крайней мере, первозаявителя. И утверждаю, что пошлость в ее многообразнейших проявлениях есть мать всякого злодейства и всякого зла в мире - как личного, так и общественного.
   О! Поручите мне написать об этом всерьез - и я напишу целый трактат, где неопровержимо докажу, например, что все зло и все бредовые претензии Наполеона на мировое господство происходили оттого, что он позволял себе нередко даже не отстегивать шпагу, когда валил на постель очередную из чем-то приглянувшихся ему придворных дам; что незадавшийся художник и архитектор Гитлер никогда не стал бы Гитлером, если бы имел хоть какой-то художественный вкус; что вся инфернальная натура Сталина с наибольшей силой, на мой взгляд, проявлялась именно тогда, когда он, похихикивая, подкладывал торт под задницу кому-нибудь из своих гостей-собутыльников, даром что, как правило, они, гости, и составляли Высший Государственный Синклит страны.
   Нет-нет, не пугайтесь: ничего толстенного, неудобоваримого я здесь, конечно, писать не собираюсь. Увы, этот жанр уже, видать, не для меня. Я просто расскажу о двух-трех сценках из моей жизни, которые, если немного напрячь воображение, в конечном счете, как мне кажется, объясняют собой все или почти все.
   Почему, скажем, столь бездарной и неэффективной была вся большевистская пропаганда, особенно в последние десятилетия советского режима? Не знаете? А я знаю, почему. Потому, утверждаю, что один из ее шефов - не буду называть его имени - любого из почему-либо опоздавших на работу своих сотрудников встречал неизменно одним и тем же вопросом:
   - Ты дома где всегда спишь? С краю или у стены? Небось, у стены? Понятно: задержался, значит, пока через жену перелезал. Поменяйся местами, тебе говорят! А то, смотри, объяснение писать заставлю...
   Или другое: почему такой чугунно-неповоротливой, неадекватной была в те же годы советская экономическая наука? Тоже не знаете? А я и на это знаю ответ: потому что ее лет пятнадцать, не меньше, курировал в ЦК перед концом советской власти человек, и мозгами, и внешностью, и всей манерой поведения напоминавший скорее не живое существо, а какую-то до бровей заросшую мохом геологическую окаменелость. И были у этого человека две особенности: во-первых, он был свояк К.У. Черненко, а во-вторых, известен он был еще и тем, что, когда создавалась очередная "дачная команда" по написанию какого-то важного документа и отправлялась на безвылазное, неделями, сидение куда-нибудь в Волынское, Серебряный Бор или на дачу Горького, он был единственным, кто умудрялся по пятницам оттуда удирать домой.
   - Прошу меня сегодня отпустить домой. Сегодня пятница, - насупившись и вперив глаза в пол, говорил он очередному руководителю такого сидения. - По пятницам я обычно выполняю супружеские обязанности...
   И ничто - ни жеребячий хохот собравшихся вокруг сотоварищей, загодя уже предвкушавших этот спектакль, ни недовольная гримаса руководителя, и уж тем более ни грандиозная, прямо-таки вселенская пошлость самого такого его обращения, - никогда не смущало его. И своего он, как правило, добивался. Как, следует подчеркнуть, добивался он неизменно своего и в основном своем деле - в удушении экономической мысли и экономической науки где подушками, а где и просто голыми, так сказать, руками.
   А знаете, почему я ни на минуту не поверил в успех ГКЧП в том недоброй памяти августе 1991 года? И всего лишь через три дня оказался прав? Потому, отвечу, что этот самый ГКЧП возглавил - по-крайней мере формально - человек, которого я знал еще лет за двадцать до того. И при одном упоминании имени которого у меня всегда всплывала в памяти одна картинка, нимало не потускневшая с тех давних пор.
   Начало 70-х годов. Делегация советской молодежи в Хельсинки на какие-то, уже не помню, европейских масштабов посиделки. Естественно, в делегации все как полагается по тогдашним временам: одна ткачиха, одна доярка, одна актриса, один фрезеровщик, один студент, один зять М.А. Суслова, один фрайер-профессор, т.е. я, два чекиста-порученца... И, конечно же, во главе вождь - крепко сбитый, напористый, уверенный в себе партийно-комсомольский функционер лет тридцати трех-тридцати пяти.
   Надо сказать, что со всеми в этой делегации у меня с самого начала сложились доброжелательно-ровные отношения. А с очень красивой и веселой актрисой из Киева сразу, уже чуть ли не с вагона от Москвы до Хельсинки, возникло даже что-то похожее на взаимную приязнь, приятельство или дружбу называйте, как хотите.
   Первый наш день в отеле в Хельсинки. Время позднее - уже заполночь. Вдруг стук ко мне в дверь. Открываю: на пороге она. Разъяренная, как тигрица: молнии из глаз, ноздри раздуваются, кулаки сжаты, голос хриплый...
   - Прости, это я. Выпить у тебя есть?
   - Есть, конечно. Проходи. А что случилось? Ты сама не своя.
   - Да понимаешь - сволочь. Ух, какая сволочь! Ну хорошо, ты мужик, я баба. Я тебе понравилась, ты меня хочешь. Ты в своем праве... Но посылать за мной порученца?! Нет, ты понял - за мной порученца!! Ну, что ты застыл? Наливай... Боже мой, какой же пошляк! Нет, с ума можно сойти - какой пошляк!..
   Должен сказать, я глубоко уверен, что от новых времен в памяти народной останутся, наверное, всего лишь две фразы. Одна - великого нашего златоуста Виктора Степановича Черномырдина: "Хотели как лучше, а получилось как всегда". Но это бы еще ничего, это по крайней мере честно, по справедливости. К сожалению, останется, вероятно, и еще одна, брошенная вскользь каким-то патлатым, удушенным пошляком с экрана телевизора: "А что? Пипл хавает!". И возразить-то ему, пошляку, нечего: несчастный этот пипл - он действительно теперь хавает все, что ему ни поднесут.
   Впрочем, и это тоже, если подумать, по-своему честно, тоже справедливо. "Пипл хавает!" А раз хавает - значит, ничего другого он и не заслужил.
   Канат над пропастью
   Всю мою жизнь с самого детства я боюсь высоты. Боюсь слишком высунуться из окна, боюсь подойти к краю крыши любого московского дома, даже если этот край огорожен перилами - так и тянет, до холодного пота по спине тянет шагнуть вниз. Боюсь даже обыкновенного "чертового колеса" в парке - смущаюсь, стыжу себя, браню, но знаю: это не для меня.
   В юности мне довелось когда-то немного побродить по горам: по Алтаю, по Кавказу, по Северному Уралу. Доводилось и карабкаться в тяжелейших ботинках и с полной выкладкой за плечами куда-то туда вверх, где сияли на солнце снега, и ночевать в палатках в спальных мешках на ледниках, и по каменным осыпям, и по краю пропасти иной раз идти, глядя в чью-то спину впереди... Но кончилось все это очень быстро. Однажды на Кавказе я не смог пересилить себя, не смог даже вступить на дрожащий, отчаянно раскачивающийся из стороны в сторону канатный мостик, перекинутый через узкое ущелье, по дну которого, где-то там далеко внизу, с ревом и грохотом катился поток, вздымая над собой целые облака брызг. Не смог, хотя рядом и немного выше этого мостика была перекинута еще и веревка, чтобы при переходе держаться за нее рукой. Четверо моих друзей так и ушли вперед без меня, а мне пришлось с позором возвращаться назад, на базу, понурив голову и задыхаясь от жгучего стыда за себя.
   Нечего и говорить, что с тех пор мнение мое о собственной персоне было основательно подорвано и никаких геройств от себя в жизни лично я уж, конечно, ожидать не мог. Зато с каким неподдельным восхищением я потом долго смотрел на тех, чье мужество, отвага, способность рисковать жизнью были очевидны: на тех, кто прошел войну, или взбирался на Эверест, или в одиночку переплыл все моря и океаны, или взлетал, падал и вновь взлетал под куполом цирка здесь же вот, рядом с моим домом, у нас на Цветном.