Но однажды, еще в студенческие годы, меня как-то посетило одно наблюдение, которое до сих пор не только никогда не исчезало, а, наоборот, вновь и вновь укреплялось по мере того, как рос, ширился круг людей, с которыми меня сталкивала жизнь. Как же так? - спрашивал я. Вот сидит мой однокурсник, и у него на выцветшей, застиранной гимнастерке на левой стороне груди места свободного нет от орденских планок, и я знаю, что в войну он был разведчиком и не раз ходил в тыл к немцам, и не раз врывался впереди всех на броне танка в горящие села и города, и рисковал жизнью, и погибал, и по госпиталям валялся, и вновь возвращался в строй, и прошел всю войну, и кончил ее в Берлине, или в Кенигсберге, или в Праге - не помню точно, где. А теперь вот он сидит рядом со мной, мальчишкой, на одной скамье, и все его уважают, и нет никаких сомнений, что он и есть тот самый идеал, каким должен стремиться быть вообще всякий достойный человек, а не только я, шкет-школяр... Но, Боже мой, я-то ведь знаю, насколько труслив этот человек в жизни, как он боится, до дрожи в коленках боится всякого начальства, как он готов исполнить любую подлость, если ему прикажут, и предать, и продать любого, и даже не за тридцать полновесных сребреников, а вообще ни за что - за благосклонный взгляд кого-нибудь из деканата, или за должность старосты курса, или просто так, потому лишь, что группа крови у тебя, видите ли, не та.
   И он отнюдь не один такой! Их таких было много, очень много. И они, эти бывшие орлы-фронтовики, и составляли, похоже, ту опору, на которой зиждилась вся окружавшая нас тогда система лжи, насилия и предательства, все это тщательно - камушек к камушку, кирпичик к кирпичику - выстроенное здание несвободы, в котором мы были обречены жить... Но все-таки: как же так? Такой героизм, мужество там и такое унизительное, постыдное малодушие здесь? Это-то все как совместить?
   Или другой мой близкий знакомый, уже в пору более или менее зрелых моих лет. Умен был человек, красив, талантлив, ироничен! И отважен был порой донельзя, до полного безрассудства: какие только пороги и стремнины он не преодолевал на плотах и на резиновых лодках, какие реки и в какие холода в одиночку не переплывал, на какие горы не взбирался, по каким торосам, по каким безлюдным, бесконечным снежным пространствам не ходил на лыжах! Однажды даже, помнится, чуть до Северного полюса не дошел в компании двух своих друзей, да что-то там у них все-таки не заладилось. И любая, предложенная неважно кем, авантюра, лишь бы в ней была хоть капелька риска - для жизни риска! - тут же вызывала в нем новый азарт, новый прилив энергии, желание бежать, действовать, завоевывать, побеждать... И в морду, между прочим, тоже мог с легкостью дать кому угодно...
   Но я знал и другое. Они с женой работали вместе в одном очень престижном тогда учреждении. И начальник этого учреждения (по виду - боров, а по натуре обыкновенный советский хам, окончательно обнаглевший от полнейшей своей во всем безнаказанности) на глазах у всех жил с его женой, и не только когда отсылал его самого в какую-нибудь выдуманную командировку, но бывало, что и почти в его присутствии, затребовав после работы ее к себе в кабинет для подготовки якобы какого-то срочного документа или для чего-то там еще. И я знаю, что этот везде и всюду отважный человек только лишь молчал, сопел и терпел - терпел вплоть до того дня, когда начальника однажды хватил вдруг в кабинете удар и его потом отправили на инвалидность.
   А может быть, он, мой приятель, и в горы лез, и в ледяную воду кидался, и на лыжах по тундре пробивался сквозь снега лишь потому, что хотел доказать и себе, и другим, что он отнюдь не такое ничтожество и размазня, каким он не только выглядел, но и на деле был для тех, кто знал про этот злосчастный "треугольник"? Не знаю, возможно, и так. Загадку эту я так и не разгадал никогда. А теперь его уже и на свете нет.
   Так что же оно такое есть, истинное мужество, истинная отвага в жизни? Не раз и не два мне приходилось решать этот вопрос с самим собой. Кажется, это Владимир Высоцкий когда-то пел: "Бить человека по лицу я с детства не могу...". Вот и я тоже не могу. Но были и в моей жизни моменты, когда другие не могли - пугались, не выдерживали - а я мог. И шел напролом, не оборачиваясь и не думая о последствиях...
   А если все же правы те, кто утверждает, что легче лечь в прямом смысле на амбразуру, чем выдержать, не сломавшись, саму жизнь во всей ее трагической обыденности? Не знаю, дорогой читатель. Честное слово, не знаю. Реши сам.
   Нет, на это есть другой судья
   Нередко меня сегодня упрекают: ну что, доигрался? Видишь, к чему привели ваши бредни, твои и таких, как ты, кто поднял весь этот шум о реформах в 1987 году? Как, по-прежнему считаешь, что ты прав, или все-таки есть какие изменения?
   Есть. Конечно, есть. Да их и не может не быть. В 1987 году я полагался на инстинкты самосохранения правящей партии, на здравый смысл ее руководителей, особенно высшего звена. И я полагался на высокую мораль, профессионализм, воображение и опять-таки здравый смысл "демократического крыла" нашего тогдашнего общества. Мне виделось в те годы, что вот-вот во главе России вместе с М.С. Горбачевым встанут люди типа А.Д. Сахарова и А.И. Солженицына, и все у нас тогда станет хорошо. А оказалось...
   А оказалось, что, во-первых, большевики в массе своей настолько "зажирели", настолько утратили всякую способность думать и всякие инстинкты самосохранения, а во-вторых, так называемые демократы проявили такую невероятную безответственность, жестокость и алчность, что к концу 1991 года все мои надежды на что-то разумное, щадящее для России сами собой рассыпались в прах. Kто-то, не помню, пустил в то время шутку: "Одна шпана сменить другую спешит, дав воле полчаса". Горькой, но, надо признать, во многом справедливой была та шутка.
   Да и весь ХХ век в целом стал, на мой теперешний взгляд, для России веком регресса, а не прогресса. Я не верю в обязательность, в неотвратимость человеческого прогресса во всех областях и для всех без исключения стран и обществ. Можно сослаться, к примеру, на искусство и литературу: всеобщий регресс и вырождение в этих областях, по-моему, очевидны сегодня для многих. Или, скажем, на такие всемирные теперь явления, как терроризм, наркотики, организованный криминал, обесценение отдельной человеческой жизни, рост жестокости, необратимое разрушение окружающей среды и пр.
   Что же касается России как страны, как некоей своеобразной цивилизации, то о каком прогрессе можно говорить, если всего за один век Россия выдержала шесть революций, восемь войн и бессчетное число чуть не поголовных голодовок? В самом деле: революция 1905 года, две революции 1917-го, коллективизация и раскулачивание 1929-1933 годов, массовый революционный террор 1937-1938-го, (куда там Робеспьеру с его гильотиной!) и, наконец, нынешняя революция, правда, с другим уже знаком, но от этого ничуть не менее болезненная, чем все предыдущие. И войны: японская, Первая мировая, гражданская, польская, финская, Великая Отечественная, афганская, а теперь и чеченская. Сколько же российского народу было перебито за все эти революции и войны! И все это был лучший народ, цвет нации, цвет страны. И сейчас мы живем, грубо говоря, на охвостье, на том, что осталось от этого лучшего, а остался, по всем законам природы и общества, так, в лучшем случае третий сорт.
   Нет, о прогрессе России в ХХ веке можно сегодня говорить только лишь сугубо с технократических позиций. Конечно, вместо конки мы сегодня ездим на метро и трамвае, а каждый четвертый-пятый россиянин уже сидит в собственном автомобиле, и у нас тоже теперь есть и компьютеры, и сотовые телефоны, и Интернет, и прочие подобные забавы. Но это все теперь и у бушменов в Африке есть! По-моему, если и можно говорить сегодня о прогрессе России, то не как итоге ХХ века, а только о надежде на ХХI век. Но надежда, как известно, - это прежде всего вопрос веры, а не логики. Можно верить, а можно и нет.
   Ну, а в последние-то, в последние 15 лет ХХ века - в годы реформ - как по твоему мнению, стала жизнь лучше или хуже? Зря это все было или не зря?
   Отвечу: как все и всегда в жизни - откуда посмотреть. Бесспорно, многое за эти годы изменилось к лучшему. Страна распрощалась с прошлым, изуродовавшим жизнь и судьбу как минимум трех поколений россиян. Гражданские свободы, исчезновение страха перед властью, возможность иметь собственность, жить как хочешь, верить во что хочешь, ездить куда угодно, проявлять свои таланты и свою предприимчивость, наконец, насыщенность рынка, исчезновение дефицитов и изматывающих душу очередей - разве можно всего этого не замечать и не ценить?
   Но с другой стороны: катастрофический развал еще недавно великой и могучей страны, бессилие и унижение ее перед лицом всего мира, кровь, яростные вспышки слепого местного национализма, позорная зависимость от внешних подачек, беспардонное разграбление национального достояния в ходе воровской приватизации и столь же беспардонная конфискация государством сбережений населения в начале 1992-го и в августе 1998 года, распад экономики, распад даже тех отраслей, где наши достижения в ХХ веке были неоспоримы, - науки, образования, здравоохранения, культуры, высокотехнологичных производств, обнищание порядка 80% населения, искусственно ускоренное вымирание стариков, миллионы бездомных, беспризорных и беженцев, невероятный размах коррупции и преступности, всеобщий упадок морали и пр., и пр.
   Что и говорить, велика была цена, уплаченная Россией за расставание с прошлым! И, конечно, вполне естественным сегодня кажется вопрос: а стоило ли огород городить?
   Может быть, и стоило, не знаю: брать на себя роль судьи я отказываюсь, на то, надеюсь, есть Верховный Судия. А вообще... А вообще-то, как известно, "царство Божие внутри нас". Или по-другому, по-уличному: везде хорошо, где нас нет.
   Лично мне, должен сказать, новые времена принесли много хорошего. Но ведь душа-то все равно болит.
   "Отчим" российских реформ
   Человек я в общем-то легковозбудимый и завожусь обычно с пол-оборота. В пылу полемики могу и черт-те чего наговорить - сам буду жалеть и сокрушаться потом. Но вот в отношении ругани и нападок в свой адрес в печати у меня принцип: не отвечать. Никому не отвечать и ни на что. Почему не отвечать? А за полной бесполезностью! Ругают-то у нас чаще всего не для того, чтобы отстоять истину - ругают для того, чтобы обругать. А заодно и себя показать: а то иначе, не дай Бог, забудут люди, что ты на свете есть.
   Так было и тогда, годы назад, когда я находился в самом что ни на есть центре наших общественных дискуссий. Так оно обычно бывает и сегодня, когда "мода" на меня в основном прошла, но время от времени кто-то все-таки нет-нет да вспомнит обо мне и о том, что я когда-то говорил или говорю сейчас.
   Но, видимо, нет и не может быть принципа без исключения. Недавно одна весьма, скажем мягко, горластая газета ("Советская Россия", 6 апреля 2000 г.) вновь вдруг, в который раз, обрушилась на меня, присвоив мне, между прочим, звание "Отчим российских реформ". Нет, что ни говорите, а это что-то новенькое! И, надо признать, очень нестандартное и по-своему даже довольно точное: каждому ясно, что отчим - это не родитель. Родитель может быть только один, а отчимов - этих, в зависимости от того, как сложится жизнь у новорожденного, может быть, как известно, сколько угодно. И, услышав в свой адрес такие проникновенные слова, да еще от профессиональных, так сказать, "борцов за человеческое счастье", показалось мне уместным хоть раз да что-то все-таки возразить на всю эту брань. А то ведь, бывает, даже и обижаются на меня за молчание, и говорят, что я сноб и не уважаю никого.
   Так вот: не только в "родителях" российских реформ, но даже и в "отчимах" было бы мне ходить явно не по заслугам. По одной простой причине: еще в самом начале 1992 года между мной и молодыми ельцинскими реформаторами обозначилась пропасть, и с тех пор она, эта пропасть, никак не уменьшилась, а только лишь расширялась. А причина была в том, что даже в самых кошмарных своих снах я и вообразить себе не мог ту невероятную степень жестокости и презрения к людям, к "человеку с улицы", которую проявили эти юные "дарования" в чистеньких костюмчиках и модных очках, когда они от слов перешли к делу. Признаюсь, поначалу я даже не поверил, что это все не какое-то недоразумение, что они всерьез решили действовать именно так, а не иначе, и будут действовать и дальше так, что бы им кто ни говорил.
   - Егор Тимурович! Как же так? Ну нельзя же так грабить людей! Так даже Сталин в 1947 году не делал. Освободили цены - хорошо. Но государство в таком случае обязано проиндексировать и вклады людей в Сбербанке. Ну, в крайнем случае, проиндексировав, заморозить их. Но просто так отнять? Не объяснив ничего и даже не извинившись? Вы понимаете, что вы так всю Россию одним махом из сторонников реформ превращаете в ее противников?
   Молчит, сопит, потеет... И всем своим видом выражает всяческое презрение к бестолковым этим "шестидесятникам", которые ничего не понимают и только путаются у серьезных людей под ногами. Или же и того хуже - начинает нести ужас какую ученую околесицу о какой-то там "брутально-экзистенциальной экспоненциальности" и черт знает о чем еще.
   - Анатолий Борисович, ну что же вы делаете? Что ж вы Россию-то всю задаром раздаете кому ни попадя? Вы что думаете, люди дураки? И ничего в ваших этих "ваучерах" не поймут?
   - Неважно, Николай Петрович! Неважно. Главное - раздать все за год-полтора, чтобы назад возврата не было. А кому раздать, как раздать - это уже вопросы второстепенные.
   Или еще:
   - Борис Григорьевич! Ну, как же вы так: получается, что у вас никакого другого способа победить инфляцию нет, кроме как не платить никому и ни за что - ни зарплату людям, ни пенсии, ни предприятиям по государственным заказам. На это ведь много ума не надо! Эдак, знаете, и я тоже могу... Это же, простите, уголовщина! Чистой воды уголовщина!
   - А вы что предлагаете, профессор? Деньги печатать? А на это, по-вашему, много ума надо? - сказал и победоносно этак смотрит на меня: уел!
   - Почему ж только печатать? Вы бы вот хоть водку в бюджет вернули. А то отдали все самогонщикам и контрабандистам, а теперь плачетесь - денег нет...
   И так далее, и так далее - результат известен. Как обронил как-то в сердцах академик Леонид Абалкин: "Мамай прошел!". Да хорошо еще, если только прошел и ушел. Сколько там монгольское иго длилось? Двести пятьдесят-триста лет? Не приведи, как говорится, Господь!
   Первыми, надо сказать, опомнились зарубежные наставники наших младореформаторов. И быстренько, незаметно так исчезли из поля зрения подальше от греха: мы-де тут ни при чем, это все сами они, русские, виноваты, вот и спрашивайте с них. Честнее всех из них оказался, пожалуй, главный одно время гуру наших преобразователей - профессор Гарвардского университета Джеффри Сакс, признавший во всеуслышание: "Мы положили больного на операционный стол, вскрыли ему грудную клетку... А у него, представьте, оказалась другая анатомия!". Очень скоро к нему присоединился Джозеф Штиглиц первый вице-президент того самого Международного валютного фонда, на который у нас принято сегодня валить все и вся. Ну, а потом пошло-поехало... В 1997 году был даже какой-то короткий период, когда возникло впечатление, что и наши реформаторы, ужаснувшись содеянному, тоже выкинули лозунг: "Ребята, кончай воровать! Пора и о стране подумать". Продолжалось это, однако, недолго - до 17 августа 1998 года. Последствия которого, надо думать, нам придется расхлебывать еще не один десяток лет.
   А о моих отношениях с реформаторами лучше всего, по-моему, свидетельствует один небольшой, но в общем-то весьма характерный эпизод. Стокгольмский университет в самом начале наших реформ, когда "шоковая терапия" еще только разворачивалась, устроил очень представительную международную конференцию по российской проблематике. От России на конференцию пригласили фактически всех заметных людей из тех, кто имел тогда отношение к реформам. Может быть, из уважения к сединам, а может, по другой какой причине, но меня попросили сделать на конференции первый, вводный доклад. Что ж, сделал. В нем, между прочим, я, в целом поддержав общую линию на рыночные реформы, в то же время предостерег реформаторов от чрезмерной жестокости в проведении преобразований. Осторожно так предостерег, безобидно - тогда я еще и сам не верил даже просто в возможность жестокости таких масштабов, свидетелями которой мы все вскоре стали. Но и этого осторожного предупреждения оказалось достаточно: через год доклады конференции были изданы в Лондоне на английском отдельной книгой, но вводного, т.е. моего, доклада в ней не было.
   Нет, не подумайте, что я очень уж расстроился. Какая в конце концов разница! Одной публикацией больше, одной меньше - у меня их и так сотни. Огорчило другое: что прежние, что новые, что западно- что восточноевропейские, что старые, советские, что новейшие русские - все вы, ребята, оказывается, одним мирром мазаны. И все действуете в общем-то одинаково.
   Так что, на мой лично взгляд, дорогие соотечественники, самый главный закон мира давным-давно еще открыли французы. Помните их поговорку: "Чем больше все меняется, тем больше все остается по-старому"? Похоже, что оно действительно так и есть. И у нас так, и у них.
   Диалог с Левитаном
   Если иметь хоть какую-то склонность к мистике - а я, кажется, ее имею, то необходимо будет признать, что само рождение мое сопровождалось такими напутственными словами, что груз их мне приходится ощущать вплоть до сегодняшнего дня. Причем ощущать именно в себе самом, а это на деле, наверное, даже еще хуже, чем любые напоминания и понукания извне.
   Покойный мой отец - старый русский инженер, геодезист, картограф, исходивший из конца в конец всю Россию со своим теодолитом - не раз, бывало, вспоминал:
   - Шесть утра. Только что родился ты. Я стою у дверей родильного дома на Самотеке, а на столбе напротив висит черный, раструбом, громкоговоритель. Ну радио то есть: такие громкоговорители тогда на всех углах и площадях Москвы висели. Вдруг захрипело в нем что-то, ударили куранты. А потом диктор наверное, Левитан, кто же еще? - в этот раструб и отчеканивает на всю площадь: "Сегодня ночью, в два часа столько-то минут, после тяжелой продолжительной болезни скончался великий пролетарский писатель Алексей Максимович Горький". Не знаю, что на меня нашло, но повернулся я эдак гордо к этому столбу, к громкоговорителю, и говорю: "Ну, и ладно, ну, и пусть! Горький умер - Шмелев родился!". Вот так-то, друг. Учти. Как-никак, то были первые слова, с которыми к тебе обратилась жизнь...
   Действительно, я родился 18 июня 1936 года, в ту самую ночь, когда скончался А.М. Горький... Нет-нет, речь здесь, конечно, не о каких-то сравнениях и сопоставлениях. Не настолько уж я самонадеян и не настолько всерьез отношусь к самому себе. Речь всего лишь о тех словах, которые по какой-то прихоти судьбы были произнесены при моем рождении. А могли бы быть и не произнесены.
   Писал же я потом, так уж получилось, почти всю свою мало-мальски сознательную жизнь. В раннем детстве это были пьески для домашнего кукольного театра. Потом, в юности - это уж как водится - стихи. Потом, годы долгие и десятилетия, писал прозу. А теперь вот, под старость, пишу и сам толком не знаю, что: рассказики - не рассказики, заметки - не заметки, мемуары - не мемуары. Одним словом, "фитюлечки" - что-то, в общем, такое-эдакое, что вроде бы даже и не подходит под какой-нибудь установившийся канон.
   А писал я... Писал я, пожалуй, обо всем. Про любовь писал? Писал. Про растерянность, тоску, про одиночество человеческое от колыбели до могилы? И про это тоже писал. Человек и власть, человек и общество, человек и люди вокруг него? О, об этом-то я писал, наверное, больше всего. Можно даже сказать, что основным мотивом того, что написано мной, всегда было именно это извечное и неразрешимое: "один и все, один и мир, один и небытие". Рок, судьба, господин Случай в жизни человека? Конечно же, и об этом тоже писал... Что еще? Роса на траве по утрам, вишни под окном в цвету? Ночные улицы, фонари, щемящая пустота городских бульваров? Ну, как же можно было обойтись без этого? Так ведь оно и не обошлось.
   Мало, но я писал и о добре и зле, о злобе человеческой, о ненависти двуногих существ друг к другу. А мало писал потому, что все это было не очень интересно для меня. Грех Бога гневить: судьба (по крайней мере до сих пор) была довольно милосердна ко мне, людская злоба прошлась по моей жизни лишь по касательной. А о трагедиях вселенского, так сказать, масштаба я в основном лишь знал, слышал, но напрямую втянут в них никогда не был.
   Точно так же всерьез я не писал и никогда не буду писать о кажущемся абсурде человеческого существования и всего того, что происходит в мире. А не буду писать потому, что я просто не верю в абсурд. Абсурд - это слишком легко. Это лишь верхний слой жизни (и смерти). А за ним стоит Замысел. И что бы в мире ни произошло, но люди и через сотни и через тысячи лет будут недоумевать и мучиться, в чем же он все-таки был и есть, этот Замысел. Именно, повторяю, Замысел, а не абсурд. Слишком это легкое дело - сказать, что все абсурд, что, как говаривал когда-то еще Ф.М. Достоевский, все на свете есть только "нуль да синильная кислота".
   Как я имел уже возможность неоднократно убедиться, для большинства читающей нашей публики до сих пор все еще существуют два совершенно разных, не имеющих никакого отношения друг к другу человека: Н. Шмелев - писатель и Н. Шмелев - экономист. Что ж, наверное, по-своему прав был когда-то мой редактор из "Нового мира" Анатолий Стреляный, настаивавший тогда, когда мы с ним готовили мою сильно нашумевшую в свое время статью "Авансы и долги", чтобы я взял псевдоним.
   - Смотрите, - говорил он. - Иначе вас все время будут путать. Такого двойного бремени вы, ваше имя, можете и не потянуть. Это, понимаете, слишком уж сложно для читателя - двое в одном. Ему ведь некогда разбираться, кто из вас кто.
   Двойное? Строго говоря, даже не двойное, а пятерное. Или даже больше того. В свою биографию я с достаточно серьезными основаниями мог бы, наверное, вписать еще, к примеру, и такие профессии, как парламентарий, политолог, историк, университетский профессор, международник-журналист. И что, каждый раз для каждой такой ипостаси брать новый псевдоним? Нет уж, как решила судьба и как естественным порядком сложилась она, жизнь, так пусть оно и будет. Имя человека не выстраивается, оно складывается само собой. И искусственно прятать в глазах людей одного себя от другого себя, по истинному, а не мнимому счету, не сделает человека ни на йоту больше, чем он на самом деле есть. Даже при том, что в наше время ярлык "энциклопедист" давно уже несет в себе скорее привкус пренебрежения, чем хвалы, и от него лучше бы сразу отделаться, если уж всерьез настраиваешься на житейский успех.
   Вот почему я так никакой псевдоним все-таки и не взял. Хотя, признаться, искушение было велико: многое, вероятно, это изменило бы для меня к лучшему и в литературной, и в академической, да, похоже, и в любой другой среде.
   Так кто же я на самом деле есть? Не знаю. Я есть я - это я знаю точно. А больше мне, пожалуй, и нечего сказать. Может быть, кто другой или другие знают, кто я есть. Но это другие, не я.
   Впрочем, нет. Все же, по-видимому, не совсем так... Однажды, помню, года два назад команда разбитных телевизионщиков снимала у меня дома очередное интервью со мной. Ведущий что-то спрашивал, я, сидя в кресле, что-то отвечал. Камера все время переходила от кресла к заваленному бумагами письменному столу, от него к многоярусным стеллажам моей библиотеки, к картинам, к коллекции трубок и корабликов на полке, ко всяким грошовым заморским безделушкам, расставленным и рассыпанным повсюду по кабинету... А уже уходя, оператор - лохматый такой джинсовый парень лет тридцати - на секунду вдруг остановился в дверях и, оглянувшись еще раз напоследок вокруг себя, сказал, обращаясь то ли ко мне, то ли к себе, то ли вообще неизвестно к кому:
   - Да... Квартира "старого русского"... Хорошего, то есть, русского. Это редко теперь...
   Конечно, я понимаю, это не профессия. Но должность такая на земле, видимо, все-таки есть: быть "старым русским". И если это так, я этой должностью очень горжусь.
   В то лето я жил один
   Кажется, уже все - мыслимое и немыслимое - написано в мире про любовь. И если, конечно, не обманывать себя, то ничего особенно нового, неизвестного, о ней больше уже не скажешь. И про Ромео и Джульетту написано, и про всепоглощающую, всесжигающую чувственную страсть, и про муки ревности, и про измену, и про разлуку, и про верность друг другу до гробовой доски - про все. И по серьезному счету добавить к тому, что уже было испытано, а потом написано про любовь другими, мне, признаться, тоже нечего. Впрочем... Впрочем, нет. Все-таки, кажется, есть чего. Немного, конечно, да и не так уж это все, по-честному говоря, и красочно, и завлекательно. Но все же, похоже, заслуживает некоторого внимания: что-то в том, о чем я собираюсь сейчас рассказать, есть такого, что, по-моему, еще не окончательно затерто ни в слове, ни на бумаге, ни в обычном житейском, так сказать, обиходе.
   В то лето я жил один. Совсем один - старики мои были в отъезде, и раньше начала сентября я их не ждал. Жизнь тогда я вел вольную, беспечную: лет мне было всего ничего, позади был развод (кстати говоря, довольно тяжелый), а впереди было все: свобода, независимость, размах, надежды, мечты и творчество, письменный стол - это уж, конечно, в первую очередь. Ну, и конечно, друзья, гульба, театры-рестораны, мимолетные, ни к чему не обязывающие встречи, а то и романы - когда в шутку, а когда и всерьез...