– Это не возбраняется. Только, будьте любезны, сообщайте, где вас искать… И потом, у вашей машины, кажется, левой фары нет?
   – Я уже договорился, поставят.
   – А зачем сказки насчет Худфонда? – спросил Синельников. – Там вы не числитесь. Вы же работаете в артели, в бытовом обслуживании.
   Коротков посмотрел на него как бы издалека.
   – Я подал в Худфонд заявление.
   – Но вас, наверное, не приняли?
   Коротков ничего не ответил.
   Синельников записал на бумажке свой телефон, дал Короткову и с тем отпустил его. Как часом раньше он не спросил Елену Перфильеву о ночном визите, так теперь счел неуместным спрашивать об этом самого Короткова, но совсем по иным соображениям. Он оставил это впрок, до более подходящих времен…
   Без четверти десять показывали часы, а у него уже столько навертелось в голове, что пора было менять ритм. Но сначала требовалось повидать начальство. Начальник отдела оказался на месте. Синельников доложил о происшедшем, поведал о своих сомнениях и подозрениях, о том, что делал и что собирался предпринять. Андрей Сергеевич одобрил, сказал: «Тянешь нитку – тяни…»
   Теперь оставалось два неотложных дела, а потом можно будет засесть за изучение записной книжки.
   Комиссия, где работал Перфильев, располагалась в здании рядом с облисполкомом. Синельников отправился туда пешком и прибыл удачно: через пятнадцать минут там должно было начаться совещание.
   Начальница Перфильева, седая дородная женщина со строгим, озабоченным лицом, приняла Синельникова без промедления. Услышав о трагическом происшествии, она всплеснула руками и жалостно запричитала:
   «Ах, Александр Антонович, Александр Антонович, бедная головушка! Так и не оправился…» Синельников в деликатной форме поинтересовался, от чего должен был, но не оправился Перфильев. И она объяснила, что три года назад у Александра Антоновича умерла жена, в которой он души не чаял, которую боготворил. Да ее и весь город любил – разве он, Синельников, ее не знал?
   И тут он вспомнил, откуда ему знакома эта фамилия. Перфильева была заведующей кафедрой в технологи ческом институте, доцентом, доктором наук, ее дважды избирали депутатом областного Совета. И действительно, ее знал и любил весь город.
   Однако для сетований не оставалось времени – надвигалось совещание. Что касается круга обязанностей Перфильева, начальница сказала, что их было много, может быть, даже слишком много. Она их перечислила, и Синельников выделил для себя тот факт, что Александр Антонович имел самое непосредственное отношение к распределению фондируемых товаров и материалов, в частности строительных, и таких дефицитных, как кровельное железо. И автомобили, предназначенные для продажи передовикам сельского хозяйства, тоже подлежали его контролю. Второй раз за это утро услышал он слово «фонд».
   Когда Синельников покидал кабинет начальницы, она еще при нем вызвала секретаршу и начала давать указания насчет похорон Перфильева…
   Он зашел в кафе, съел, яичницу и выпил стакан чаю. Было двадцать минут одиннадцатого. Ему не терпелось пойти к патологоанатому, но тот наверняка еще не успел закончить свою работу. Поэтому Синельников вернулся к себе, достал из сейфа записную книжку Перфильева и сел в старое мягкое кресло.
   Каждый раз, когда ему приходилось разбираться в бумагах и бумажках, принадлежавших преступнику или пострадавшему, он испытывал странное чувство. Тут было что-то и от стыда, с которым человек, мнящий себя порядочным, не устояв перед непреодолимым искушением, решается прочесть чужое письмо. Но больше это походило на чувство историка, заполучившего в архиве древние рукописи, к которым до него никто еще не прикасался.
   Перфильев, наверное, носил в кармане свою записную книжку очень давно. Зелень на корешке и по краям вытерлась с сафьяна. Листки, помеченные буквами алфавита, были сплошь заполнены именами, телефонами и адресами, только на последних буквах – У, Ф, X, Ц, Ч, Ш, Щ, Э, Ю, Я – странички остались полупустыми. Против многих фамилий нарисованы крестики: две горизонтальных, одна косая – изображение крестов, какие ставят на православных кладбищах. Можно было догадаться, что владелец книжки отмечал таким образом своих умерших знакомых. Но не зачеркивал…
   За алфавитом шли листки без букв, составлявшие половину толщины всей книжки, и на них Синельников обнаружил кое-что интересное. Две страницы заполнены непонятными записями, расположенными столбиками: заглавные буквы одна, две, а иногда и три, – потом черточка и потом числа, все трехзначные. Покойный Перфильев обладал каллиграфическим почерком, буквы были выведены очень красиво. Некоторые буквы заключены в кавычки.
   Судя по тому, что цвет пасты – Перфильев пользовался шариковой ручкой несколько раз менялся, записи были сделаны не в один присест, а велись на протяжении долгого времени. Всякий, кто увидит такие записи, без сомнений решит, что это карманный бухгалтерский счет, а еще точнее: левая сторона дебет счета. Скорее всего хозяин книжки фиксировал какие-то поступления от лиц, а может, и от организаций. Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы сообразить, какое значение могут приобрести эти каллиграфически исполненные буквы и цифры, если их расшифровать. Простейший ряд: фондируемые материалы – дефицит; Перфильев ведал ими; есть много людей, которые ради получения дефицита готовы на любые услуги. Перфильев пользовался своим служебным положением. В этот ряд вполне естественно мог вписаться и Владислав Коротков. Иначе к чему бы ему брать записную книжку?
   А с другой стороны, что могло соединить какого-то залетного оформителя колхозных стендов двадцати девяти лет от роду и сотрудника комиссии, которому пятьдесят один?
   Это настолько же не в порядке вещей, насколько необычно выглядит на зеленой траве белая крахмальная скатерть. Не всем по карману уставлять ее дорогими винами и закусками, однако там, на берегу реки Маленькой, веселая компания стелила же скатерть на траву… Синельников выписал на отдельный лист в два столбика заглавные буквы из книжки Перфильева – у него это получилось не так красиво, зато компактно, можно было охватить единым взором все вместе. Он бегал глазами по столбикам сверху вниз и снизу вверх, как по лесенкам, и вылавливал одинаковые ступеньки.
   Сами собой выделились два повтора – С и «ЗБ». Буква С повторялась восемь раз, «ЗБ» – три. Мария Лунькова говорила, что лаборатория Короткова находится при клубе колхоза «Золотая балка». И кавычки к месту. А буква С не означает ли – Слава Коротков? Чтобы проверить эту элементарную догадку, Синельников поискал ВР и ВМ – Вильгельма Румерова, главного инженера автобазы, и Владимира Максимова, директора кинотеатра, – и нашел их. Против «ЗБ» во всех трех строчках стояли одинаковые цифры – 500. Против С разные – от 300 до 900. ВР и ВМ присутствовали по одному разу, и против них значились цифры 400.
   Если все верно, то впору было возглашать славу педантичности покойного Перфильева. Но это надо проверить, и Синельников решил действовать немедля. Позвонив Румерову, он попросил его срочно приехать.
   Тот явился скоро, вошел в кабинет с искательной улыбкой.
   – Вильгельм Михайлович, вспомните, пожалуйста, когда вы передали Перфильеву четыреста рублей, – без предисловий начал Синельников.
   Румеров перестал улыбаться. Состояние, в которое он мгновенно впал, Синельникову доводилось наблюдать при дознаниях много раз. Долго собирался с духом Румеров, а когда пришел в себя, то сказал своим тонким, не по комплекции, голосом:
   – Если не ошибаюсь, в сентябре прошлого года. Но не четыреста, а шестьсот.
   – Какого числа?
   – Простите, вот этого не могу точно сказать.
   – А за что? Только прошу, не говорите, что отдавали долг.
   Румеров, опять помолчав, признался:
   – За машину.
   – Максимов заплатил столько же?
   – Да.
   – Тогда же?
   – Немного раньше.
   – А отдавали Перфильеву из рук в руки?
   – Нет, что вы! Мы давали Славе.
   – Сейчас составим маленький протокол, и вы свободны, – сказал Синельников. – Но одно условие: никому ни слова.
   – Ну что вы! Как можно?! Я все понимаю.
   Подписав протокол, вконец расстроенный Румеров ушел, а Синельников отправился к начальнику отдела.
   Андрей Сергеевич выслушал его и сказал:
   – Знаешь что; инспектор Алексей, нам эту кашу и в семь ложек не расхлебать. Выходы будут…
   Он по внутреннему телефону позвонил начальнику отдела по борьбе с хищениями социалистической собственности. Тот сказал: «Прошу», и они поднялись к нему на третий этаж.
   Уяснив суть дела, начальник ОБХСС вызвал своего сотрудника Ковалева, которого Синельников часто встречал в управлении, но знакомства они не водили.
   Договорились так. Ковалев с помощью опытного ревизора займется проверкой отчетности, связанной с деятельностью бывшего сотрудника комиссии Перфильева, и вообще всем, что имеет отношение к распределению фондов, а Синельников будет разрабатывать свою версию и вести дознание по линии Перфильев – Коротков – Румеров – Максимов.
   Синельников с Ковалевым вместе спустились в буфет, поели и вышли во двор покурить. Синельников рассказал Ковалеву кое-что поподробнее, и они расстались, условившись каждый день поутру обмениваться добытыми сведениями.
   – Жалко, завтра пятница, – сказал на прощанье Ковалев.
   – Да, придется пару деньков позагорать…
   Был третий час. Синельников прикинул: теперь уже можно, пожалуй, и к патологоанатому. И пошел в морг.
   Евгений Исаевич, низенький крепкий черноволосый старик с квадратным лицом и кустистыми бровями, стеснявшийся, как знал Синельников, собственной специаль-ности, встретил его у входа в свое мрачное рабочее обиталище. Он покуривал по старинке папиросу, блаженно щурясь на солнце. Дверь морга была открыта, и оттуда тянуло ледяным холодом.
   Поздоровавшись с ним, – Евгений Исаевич никому никогда не протягивал руки, опять же из-за стеснительности, – Синельников спросил, как дела с Перфильевым.
   – Немного хуже, чем у нас с вами, – сказал старик хрипловатым баском и, как бы извиняясь за непервосортную, шутку, поспешил прибавить: – Я имею в виду, милый Алексей Алексеич, что если бы он и был еще жив, то ему не позавидовал бы, представьте, никто.
   – Почему так, Евгений Исаевич?
   – Я ответы на ваш вопросник еще не писал, но я его помню. Вы ведь ради этого меня навестили?
   – Конечно.
   – Ну так вот, могу ответить устно. Умер Перфильев, попросту говоря, оттого, что захлебнулся, совсем немного захлебнулся, может быть, всего от одного вдоха.
   Про мозг ничего пока сказать нельзя, нужно произвести гистологическое исследование, а что касается сердца, то могу утверждать совершенно определенно: у него непосредственно перед смертью случился обширный инфаркт задней стенки левого желудочка.
   – Интересно, интересно.
   – Да, так вот. Посторонней жидкости, то есть речной воды, в легких было совсем мало. Он ведь сделал, повидимому, всего один вдох, да и то поверхностный… Да… А насчет того, мог ли он самостоятельно двигаться в момент, предшествовавший смерти, должен вам сказать, милый Алексей Алексеич, что в таком состоянии человеку не то что двигаться, а и вздохнуть трудно… И больно… Он же испытал кинжальную боль.
   Синельников вспомнил рассказ Марии Луньковой, ее слова о том, что Перфильев закричал так, словно его ударили ножом.
   – Это что, термин такой – кинжальная боль? – спросил он.
   – Ну, термин не термин, а у нас так принято говорить.
   – Вы забыли об алкоголе, – сказал Синельников, наперед зная, что ничего Евгений Исаевич не забыл, а просто желая немного подыграть старику, не упускавшему случая показать и защитить свой высокий профессионализм.
   – Я ничего никогда не забываю, – так и ответил Евгений Исаевич. – Послал в лабораторию на анализ.
   – Спасибо большое. – Синельников обеими руками взял его правую руку и пожал ее.
   – Не за что, милый, не за что. Будьте здоровы. А бумажку я пришлю, как только принесут анализ.
   – Будьте здоровы, Евгений Исаевич.
   Уходя, Синельников имел право быть довольным собою. Его версия начала обретать прочную опору – по крайней мере, со стороны судебно-медицинской экспертизы.
   Сегодня ему ничего нового предпринять не удастся. Надо подробно поговорить с дочерью и сестрой Перфильева, но это невозможно, пока они не похоронят его.
   Теперь для Синельникова самое важное – как можно больше узнать о том, каков он был при жизни, как прожил последние свои три года.

Глава 4. Кое-что из жизни Александра Антоновича рассказывает сестра

   Вы представляете, как это больно, когда вдруг перестаешь узнавать родного брата? Вот был человек, ты считала его верхом совершенства, преклонялась перед ним, и на твоих глазах он превращается в существо, совсем чуждое твоему идеалу, самому себе противоположное… Я ведь на шесть лет моложе Саши, он всегда был для меня идеалом… Пожалуй, я его считала скорее отцом, чем братом. Отец наш погиб на войне. В сорок пятом мне было восемь лет, а Саше четырнадцать, он в ремесленном учился и уже что-то там зарабатывал. Но не в этом даже дело. Он, например, задачки мне решать помогал, домашние задания, а я, сказать по правде, была в математике порядочная бестолочь. Ему ребята со двора свистят, а он не уйдет, пока все мне не растолкует. И никогда не воспитывал, не наставлял и подзатыльников не давал. Просто я с ним одним воздухом дышала, и это уже было воспитанием. Мать иногда и то срывалась, а он обладал какой-то совсем непонятной мне способностью понимать и прощать людей. Будто он всегда был старше всех на свете…
   Но я слишком далеко забралась, а вам надо поближе. Как объяснить? Мне кажется… нет, я уверена, что всему причина – смерть Тамары, Сашиной жены. Она мне ровесница и умерла сорока двух лет… Рак крови… Это невозможно вообразить. Такая обаятельная женщина… Умница, веселая, работящая… В тридцать четыре года защитить докторскую диссертацию – это не каждому дано, правда? А у нее маленькая дочь на руках, и дом сама вела, и работу не оставляла.
   Мы с нею дружили еще с шестидесятого года, можно сказать – со дня их свадьбы. Они с Сашей поженились, когда она только-только окончила институт и приехала в наш город по распределению. И Саша любил ее с первого дня.
   Я нисколько не преувеличиваю; с того самого дня и до самой ее смерти… нет, до своей смерти… Саша любил ее так что готов был прыгнуть из окна, лечь под поезд. Ну все, что хотите. Он девятнадцать лет каждый день – понимаете, каждый день – встречал ее у института после работы… А когда она уезжала в командировки по заводам, каждый день посылал письма. Как они друг друга любили, думаю, вряд ли кто любит, я, во всяком случае, других примеров не видела.
   Правда, как-то Тамара, это уже незадолго до смерти примерно за полгода, жаловалась мне, что у них с Сашей был разговор на щепетильную тему. Знаете, бывает когда жена зарабатывает намного больше мужа, то муж чувствует себя ущемленным, и на этой почве получаются разлады. Оказывается, спровоцировала разговор их ненаглядная доченька Лена. Он пытался в чем-то ее ограничить кажется, не позволял носить Тамарины серьги, – а она говорит: «Ты, отец, молчи, ты тут не хозяин, мама шестьсот получает, а ты двести пятьдесят». Вот так… Но Саша с Тамарой вскоре объяснились, и он забыл об этом и думать…
   А насчет Лены… Это, знаете, для меня больной вопрос. Умом-то я сознаю, что глупо и недостойно относиться так к девчонке, тем более она мне родная пле-мянница. Но ничего не могу с собой поделать. Я уж иногда думала: может, это бродит во мне какая-то ревность? У нас с Сашей детство было несладкое, а тут перед ребенком расстилаются, как перед всесильным повелителем. Она себе ни разу носового платка не постирала. Отец ей туфли чистил, пуговицы на пальто пришивал. Мило, не правда ли? Так и из ангела недолго сделать мучителя, а Лена, простите меня, далеко не ангел. Вот и дошло до того, что она потребовала автомобиль. Купили и автомобиль.
   Но я опять как будто в сторону…
   В общем, представьте себе положение Саши, когда ему сказали, что его жена безнадежна. Он потерял голову. Мы однажды вместе навещали Тамару в больнице.
   Он бодрился, шутил, а она только посмотрела ему в глаза и все сразу поняла. В артисты он не годился.
   Нет, это нельзя вообразить, это надо было видеть. В день похорон я боялась, что он помешается. А потом началось что-то ужасное.
   Неделю не ходил на работу, сидел дома и пил беспробудно. Раньше никогда не позволял себе лишнего. На работе к нему очень хорошо относились, неделю эту, конечно, простили, но я чувствовала: не останови его – покатится до конца. Кое-как вытащила его, пришлось на день запереть, чтобы в магазин не ходил.
   А когда протрезвел, я ему говорю: «Что ж, ты и на могилу к Тамаре пьяный ходить будешь?» Только это и подействовало. Да ненадолго. С месяц держался, а потом опять… Правда, на работу ходил – значит, днем был трезвый, зато каждый вечер напивался до беспамятства.
   Как-то я заглянула, Саша лежит на тахте, смотрит в потолок безумными глазами и не реагирует ни на что. Лена на кухне сидит, читает учебник, пьет кофе. Я хотела посоветоваться, как нам его сообща отвадить от пьянства, надо же спасать человека, а она, представьте, заявляет: «Он не маленький, должен сам понимать, а если хотите спасать – дело ваше, вы ему сестра». И вообще я ей немножко надоела своими посещениями. Вот так…
   У меня были Тамарины ключи от квартиры. Я их выложила перед нею и ушла. По-бабьи, конечно, поступила, теперь вижу, что вела себя неправильно, несолидно. Она же в дочки мне годится, а я с нею на одной доске. Стыдно вспомнить, да что поделаешь? Не исправишь.
   С месяц не показывалась я у Саши. И вдруг он сам является, и совершенно трезвый. Я так обрадовалась, хоть и невесел он был. Оказалось, сидит без денег, пришел просить взаймы. Насколько я знала, накоплений у них с Тамарой не было, тем более они недавно купили для своей дочки машину. А я одна, сын в армии служит. Пошли мы с Сашей в сберкассу, я сняла пятьсот рублей, сколько просил, даю ему, а он плачет. Совершенно, понимаете, распустился. Жалко смотреть, сердцу больно. Такой был великолепный человек, настоящий мужчина – и вот пожалуйста…
   Успокоился он, слезы вытер и объясняет… даже не объясняет, а скорее жалуется. Лена из него последние нервы вытянула: в доме ни рубля, молока купить не на что, до отцовой получки десять дней, а ей еще надо кожаную юбку купить, продается по случаю…
   Руки мне целует – и опять в слезы. Еще бы немного – и дошел бы до истерики.
   Ну вот… С тех пор мы с Сашей встречались редко, а к ним я вовсе перестала ходить. Но один раз, на его день рождения, двадцать пятого сентября, зашла поздравить вечером. Еще светло было, а в квартире уже дым коромыслом. Дверь мне открыл красивый молодой человек – он только и был трезвый, а остальные за столом ну как последние пьянчужки. Их там человек двенадцать было, шесть пар. Девицы совсем зеленые, возраста Лены. И Саша с такой же в обнимку сидел. И Лена присутствовала. А мужчины все гораздо моложе брата.
   Поглядела я, вижу – Саша едва меня узнал. Ухмыляется, а встать со стула не может. Положила я хризантемы на тахту и ушла. Горько было – невыносимо…
   Безобразно… Тамару-то мы схоронили в июне, вот в такой же солнечный день, как сегодня. После этого я его долго не встречала. Потом перед Октябрьским праздником столкнулись в универмаге, в парфюмерном отделе, он духи покупал и был вроде бы в порядке. Извинялся, что еще долг не отдал. А под Новый год забежал ко мне на минуту. Очень вальяжничал. В дубленке, в новом костюме и чуть под хмельком. Долг принес. Я говорила – могу и подождать, но он деньги на стол бросил.
   Вот, пожалуй, и все. Больше мы ни разу не разговаривали. Так, на улице иной раз встретимся… «Как живешь?» – «Ничего…» И разойдемся. Он даже внешне стал неузнаваем. Костюмы на заказ. Какая-то лихость в лице. А впечатление жалкое…
Разговор с Еленой Перфильевой
   – Что я могу сказать об отце? О мертвых – или ничего, или только хорошее.
   – Меня интересуют последние три года. Кажется, он сильно изменился…
   – Ничего удивительного. Он безумно любил маму… Ее смерть была большим ударом.
   – А в чем это выражалось?
   – Пить стал.
   – И все?
   – Ну сами понимаете, где гулянка – там женщины.
   – Вы знали его знакомых?
   – Кое-кого видела.
   – Что это были за женщины?
   – Молодые.
   – Вы не пробовали его образумить?
   – Это было бы бесполезно.
   – У него, если мне не изменяет память, день рождения – двадцать пятое сентября?
   – Да.
   – Простите, нескромный вопрос: тогда, в семьдесят девятом, вы ведь этот день тоже отмечали?
   Пушистые ресницы едва приметно дрогнули.
   – Вы уже разговаривали с моей очаровательной тетей?
   – Разговаривал.
   – Да, отмечали. Не очень-то весело, правда.
   – Слава Коротков тоже был?
   – Да.
   – Между прочим, вы не знаете, как он познакомился с вашим отцом?
   – Понятия не имею.
   – Отец никогда ничего об этом не говорил?
   – С какой стати ему об этом говорить?
   – А вы, если не секрет, как относитесь к Короткову?
   – Нормально. По-моему, очень приличный человек. Самостоятельный.
   – Еще более нескромный вопрос: он за вами не ухаживал?
   – Кажется, на такие вопросы можно и не отвечать?
   – Не только на такие.
   – Ну хорошо. Он учил меня водить машину. И вообще, мы дружим на автомобильной почве… Но какое все это имеет значение? Отец мертв.
   – Поверьте, мне самому неприятно ворошить прошлое, вторгаться в вашу личную жизнь. Но необходимо кое-что прояснить. Служба обязывает.
   – Прояснить, чтобы бросить тень на отца?
   – Вы вначале сказали, что о мертвых или – или… Но есть и другая поговорка: мертвые сраму не имут.
   – Мне дорого доброе имя моих родителей.
   – Понимаю ваши чувства… Ваш отец, кажется, не очень беспокоился о своем добром имени, но мне не хотелось бы на него покушаться. Вы постарайтесь войти в мое положение. Поверьте, я спрашиваю вас не из праздного любопытства. Существует некая истина, до которой я должен добраться.
   – Ничего не имею против.
   – Благодарю вас… Так вот, скажите, пожалуйста, кого отец считал своим лучшим другом?
   – у него не было друзей отдельно от мамы.
   – Мы говорим о последних трех годах. С кем он чаще всего встречался?
   – Откуда мне знать? Гости у нас бывали редко.
   – А в тот раз, на дне рождения, кто еще был, кроме Славы Короткова?
   – Не помню.
   – Но все-таки… Вы так молоды… Неужели память уже отказывает?
   – Три года прошло… Были какие-то совершенно незнакомые мне люди.
   – А Слава с кем?
   – Можете записать – он был ради меня.
   – Вы же видите – я ничего не записываю. Отец ваш, кажется, испытывал тогда материальные затруднения?
   – Я всегда говорила, у моей тетушки язык как помело. Ничего не скажешь, героический подвиг – дать родному брату взаймы полтысячи.
   – У меня не осталось впечатления, что она этим хотела похвалиться.
   Пушистые ресницы широко распахнулись.
   – А у вас, товарищ Синельников, нет такого впечатления, что вы копаетесь в старом, грязном белье?
   – Признаюсь – есть. Но тем не менее… Раз уж мы начали, давайте пройдем до конца… Значит, затруднения были, а к декабрю все наладилось. Вы не интересовались у отца, откуда появились деньги?
   – Во-первых, я его денег не считала. А во-вторых, к чему вы все это подводите?
   – Я просто сопоставляю. А когда приблизительно Коротков познакомился с вашим отцом?
   – Ну… кажется, в тот год, когда умерла мама, они уже были знакомы.
   – Это понятно, он же был на дне рождения. А что их связывало? Общих интересов как будто никаких. Разница в двадцать два года.
   – Об этом вам лучше спросить у Короткова. По-моему, отец никогда не придавал значения разнице в возрасте. Во всяком случае, в отношении женщин.
   – Вы его осуждали?
   – Ни капельки!
   – Марию Лунькову знаете?
   – Это Манюня? Еще бы! Последняя любовь…
   – Что она собой представляет?
   – Проходит под глупенькую, а по-моему, прикидывается. Доила его, наверно.
   – Ну я вас утомил… Еще два-три момента, и пора закругляться…
   – Ничего. Мне любопытно; меня еще ни разу не допрашивали.
   – Но это не допрос. Формально допрашивают не совсем так.
   – Тогда надеюсь, что до формального дело не дойдет.
   – Я тоже… Скажите, тогда, в прошлую среду, когда случилось несчастье, вы с Коротковым виделись?
   – Нет.
   – Зачем же вы говорите неправду? Он был у вас. Могу даже назвать время. В половине первого ночи.
   Пушистые ресницы сомкнулись, голова поникла, русый локон упал на чистый белый лоб.
   – Был. Я ошиблась.
   – Он не сказал вам, что произошло с отцом?
   – Нет. Он же сам тогда не знал точно. Дал понять, что, возможно, с отцом случилось какое-то несчастье, сказал – он исчез непонятным образом.
   – А для чего же он к вам приезжал так поздно? Только для намеков? О чем вы говорили?
   – Наверно, хотел как-то смягчить, подготовить…
   – Он добрый человек?
   – Ко мне Слава всегда относился по-товарищески.
   – Хорошо. Извините за назойливость. Вы ведь должны в четверг ехать со стройотрядом на БАМ?
   – Должна была… Из-за отца мне разрешили приехать позже… Когда мне будет удобно…