Из всех внуков дедушка полюбил только одного - Шолома. Этот хоть и озорник, сорванец, зато хорошая голова. Из него вышел бы толк, если бы он побольше сидел с дедом в "уединенном покое" среди кожухов, а не бегал бы с богуславскими мальчишками на Рось смотреть, как удят рыбу, не тряс бы в лесу дикую грушу, не озорничал бы.
   - Если бы твой отец был человеком,-говорил дедушка Шолому,-если бы он не начитался библии, грамматики, Моисея из Дессау и не набрался всяких вольнодумных штучек, то он, по справедливости, должен был бы оставить тебя здесь подольше, и я с божьей помощью сделал бы из тебя доброго еврея. Из тебя вышел бы настоящий хасид, прекрасный каббалист, с огоньком. А так что из тебя выйдет? Полнейшее ничтожество, бездельник, шалопай, щелкопер, свистун, отщепенец, лодырь, злодей, выкрест, нарушитель субботы, черт знает что, еретик, восстающий против бога Израиля!
   - Мойше-Иося, не довольно ли мучить ребенка!
   "Долгие годы бабушке Гитл!"-думает спасенный из дедушкиных рук Шолом, которого на улице ждут богуславские мальчишки.
   Однако были минуты, когда и дедушка Мойше-Иося становился дорог и близок его сердцу. Однажды Шолом увидел, как дедушка сидел с мешочком для талеса под мышкой у бабушки на кровати. Он старался подольститься к ней, тихим голосом выпрашивал побольше денег. Она не хотела давать. Дедушка, оказалось, выпрашивал эти деньги не для себя, а для бедняков хасидов из своей синагоги. Она же повторяла: "Больше не дам! У нас свои сироты, их надо жалеть..."
   В другой раз Шолом застал дедушку в его каморке, облаченного в талес и филактерии, с запрокинутой головой, с закрытыми глазами, будто он находился в каком-то ином мире. Когда дедушка очнулся, глаза у него блестели, а уродливое лицо казалось не таким уж уродливым. Божья благодать покоилась на нем... Он говорил сам с собой, улыбаясь в огромные густые усы:
   - Эдом недолго будет властвовать. Избавление близко, близко... Поди сюда, дитя мое, присядь, мы поговорим о конце изгнания, о мессии, о том, что будет, когда придет мессия...
   И дедушка Мойше-Иося стал рассказывать своему внуку о том, что будет, когда придет мессия, с таким воодушевлением, с таким пылом рисовал он это, в таких ярких красках, что внуку не хотелось уходить; ему невольно пришел на ум первый и лучший его товарищ Шмулик. Различие между ним и дедушкой было только в том, что Шмулик рассказывал о кладах, колдунах, принцах и принцессах,-все о вещах, относившихся к здешнему миру. Дедушка же пренебрегал всем земным. Он переносился целиком, вместе со своим внуком, который с увлечением слушал его, в иной мир-к праведникам, ангелам, херувимам и серафимам, к небесному трону, где восседает царь царей, да будет благословенно имя его... Там были бык-великан с Левиафаном, и драгоценнейшее масло "апарсмойн", и самое лучшее заветное вино. Там праведники сидели и изучали тору и наслаждались господней благодатью и "светом рая", тем первозданным светом, которого люди оказались недостойны, и поэтому он был оставлен богом для грядущих времен. И сам всемогущий, благословенно имя его, в славе и силе своей заботился о праведниках, как родной отец. И сверху, с небес, спускался точно на то же место, где стоял когда-то храм, новый храм из чистого золота и драгоценнейших камней-алмазов и брильянтов. Когены благословляли народ, а левиты* пели, и царь Давид со скрипкой выходил им навстречу: "Радуйтесь, праведные, о Господе!.."
   Тут дедушка Мойше-Иося начинал громко петь, прищелкивать пальцами, устремив глаза кверху, а лицо его светилось, и сам он был какой-то нездешний, далекий, из иного мира,
   41
   ЧЕЛОВЕК-ПТИЦА
   Рассказ о былом. - Как евреи жили в старину среди панов. - Трагедия бедного арендатора
   Не следует думать, что мысли дедушки всегда витали в потустороннем мире и что ему нечего было рассказать внукам об этом свете! О! Он мог многое поведать о том, как евреи жили в старину, о прежних хасидах, каббалистах, о прежних панах, о том, как они обходились с евреями.
   Одна такая история, рассказанная дедушкой своим внукам, история о том, как один еврей погиб смертью праведника, особенно запомнилась Шолому. Она и будет здесь передана вкратце, так как дедушка Мойше-Иося любил, да простит он меня, рассказывать очень длинно, перескакивая с предмета на предмет, и заезжал бог знает куда.
   Случилась эта история давно, еще при жизни дедушки, мир праху его, старого Гамарника. Почему его звали Гамарником? Потому что деревня, в которой он жил и арендовал мельницу, называлась Гамарники. В той же деревне жил еврей по имени Ноях. Он содержал корчму. Был этот Ноях человек простоватый, но богобоязненный, видно скрытый праведник; день и ночь молился, читал псалмы. Всеми делами заправляла у него жена. Ему оставалось только платить арендные деньги пану и договариваться об аренде на следующий год. Все дни свои он боялся, как бы кто не отбил у него корчму, потому что охотников оказывалось много, хотя доходы от корчмы были ничтожные. Ноях с женой еле-еле перебивались, ибо детей у них было множество. Приходит Ноях как-то к пану договариваться об аренде и застает у него кучу гостей, пир горой. После пира гости, как водится, собираются на "полеванье", на охоту, значит. Стоят уже оседланные лошади, запряженные кареты, брички, линейки; собаки тут всех пород, егеря с большими перьями на шляпах, с рогами в руках, - словом, по-царски, все кругом готово. "Очевидно, попал не вовремя,-подумал Ноях,-не станет пан сейчас говорить об аренде". Однако он ошибся. Поднявшись из-за стола и собираясь садиться на лошадь, пан вдруг заметил в стороне еврея, согнувшегося, оборванного. И говорит ему пан весело: "Як се маш, пан арендаржий?" (Как поживаешь, пан арендатор?) А Ноях отвечает: "Так и так, ясновельможный пан, пришел я насчет корчмы..." Рассмеялся пан. Это было, "когда сердце царя смягчилось вином", то есть когда пан был уже сильно выпивши. И говорит он еврею: "На сколько лет хочешь ты снять корчму?" Еврей отвечает: "Я бы не прочь снять на несколько лет, но так как обычай твой, ясновельможный пан граф..." Пан не дает ему закончить: "Добже3. На сей раз отдаю тебе корчму по той же цене на целых десять лет, но с одним условием: ты должен быть у меня птицей". Еврей посмотрел на него удивленно. "Что значит быть у тебя птицей?"-"Очень просто,- отвечает пан:-Ты должен влезть на крышу этого сарая, видишь? Там ты должен изобразить птицу, а я буду целиться в тебя и постараюсь попасть прямо в лоб. Разжевал?" Среди панов поднялся хохот, и еврей тоже смеется с ними, думает: "Пан шутки шутит, слишком много выпил..."-"Ну,-спрашивает пан,-дело сделано?" И думает Ноях: "Что мне на это ответить?" Спрашивает он пана на всякий случай: "Сколько времени даешь на размышление?" - "Одну минуту",-отвечает пан вполне серьезно. "Одну минуту, значит, не больше?"-"Выбор за тобой, -говорит пан.-Либо ты влезешь на крышу и изобразишь птицу, либо завтра же тебя выбросят из корчмы". У Нояха душа в пятки ушла. Как быть? С паном шутки плохи. Тем более что тот послал уже за лестницей и все это, видно, совсем не в шутку. Но он снова обращается к пану: "А что буд ет, если ты, не дай бог, и в самом деле попадешь?" Среди панов поднялся еще больший хохот, и Ноях совсем растерялся. Он уже не знает, потешается ли над ним пан, или он это всерьез задумал. Выглядит это как будто всерьез, потому что ему приказывают сию же минуту лезть на крышу или отправляться домой и тут же очистить корчму. Повернулся Ноях, хочет уже домой идти, но, вспомнив про кучу дегей, начинает просить пана дать ему хоть несколько минут для предсмертной молитвы. "Добже. Даю тебе одну минуту для исповеди". Одну минуту! Что может сказать еврей в одну минуту, кроме "Слушай, Израиль", тем более что его уже толкают к лестнице! Произнеся "Слушай, Израиль" и "Благословенно имя господне", он начинает взбираться по лестнице, а из глаз у него слезы льются. Что может он сделать? Воля божья... У него столько детей!.. Видно, суждено ему погибнуть во славу господа, а может быть, бог еще сжалится и сотворит чудо. Если всевышний захочет, все ему доступно!.. Ноях глубоко уповал на бога - еврей былых времен!
   Взобравшись на крышу, он не перестает тихо молиться и плакать. Он все еще не теряет надежды на бога, может быть, всевышний и сжалится над ним. Если всевышний захочет, то что ему не доступно! А пан торопит. Велит Нояху выпрямиться-и он выпрямляется. Потом велит ему согнуться - и он сгибается. Велит расставить руки-он расставляет руки. Велит, чтобы он выглядел, как птица,-и он выглядит, как птица... И пан,-хотел ли он этого в самом деле, или он только шутки шутил, а всевышний уже сделал так, чтобы вышло всерьез,-пан выстрелил и попал Нояху в лоб. И Ноях упал, как подстреленная птица, и скатился с крыши на землю. И в тот же день его предали земле по закону Израиля. Но пан свое слово сдержал. Десять лет подряд корчма оставалась за вдовой, как ни набавляли ему за аренду. Вот каковы были паны в старину.
   Таких интересных историй о старине, о панах и евреях дедушка знал немало. Ребята не отказались бы слушать их без конца, если бы дедушка Мойше-Иося не любил извлекать из каждой истории мораль, что нужно быть благочестивым и всегда уповать на бога. От морали он переходил к нравоучениям и начинал распекать детей за то, что они поддаются соблазнам, не хотят учиться, молиться, служить богу. Им бы только, говорил он, рыбу удить, груши рвать и проказничать с богуславскими ребятами, чтоб им провалиться!..
   42
   ГРОЗНЫЕ ДНИ
   Богуславская река Рось. - Богуславский лес. - Старая молельня. -Бабушка Гитл исполняет с детьми обряд "капорес".-Дедушка благословляет их накануне Судного дня, и глаза его влажны
   Трудно сказать, где было больше поэзии, больше жизни - в лесу, у реки или в старой молельне. Трудно сказать, в каком из этих трех мест было больше соблазна.
   На речке веселое оживление: балагулы поят лошадей, водовозы наполняют свои бочки водой. Женщины и девушки, босые, с красными икрами, стирают белье и стучат вальками так, что только брызги летят; мальчишки плещутся в воде, учатся плавать или ловить рыбу. Раздевшись между камней, они, громко визжа, прыгают в воду и кричат: "Смотри, как я плаваю!", "Погляди, как я лежу на спине!", "Видишь, я стою в воде!", "А я ныряю!", "Смотри, я пускаю пузыри!.."
   Все галдят, показывают фокусы, каждый чем-нибудь да отличается. Переяславские ребята им страшно завидуют. К Шолому подходит мальчишка, совершенно голый, в чем мать родила; зовут его Авремл; он смугл, как татарин, глаза у него круглые, лицо, как доска для разделывания теста, нос фасолью. "Как тебя зовут?"-"Шолом".-"Плавать умеешь?"-"Нет".-"Что ж ты стоишь? Поди сюда, я тебя научу". Понимаете, он берется не учить, а научить. Это совсем другое дело...
   Не меньше прелести и в лесу. Богуславский лес изобилует грушами. Правда, груши эти тверды как кремень, и кислы как уксус. Но все же это груши, и платить за них не надо. Можете рвать сколько хотите-никому до этого дела нет! Трудно только дотянуться до них, потому что растут они высоко. Нужно поэтому взобраться на дерево и трясти его изо всех сил, иначе груши не будут падать. Кроме груш, в Богуславском лесу имеются орехи. Заячьи орехи. Они поздно поспевают и покрыты горькой, как желчь, скорлупой. Ядер в этих орехах нет, когда-то еще будут. Но не беда, все-таки это орехи. Можно набрать полные карманы. Приятно, что сам их нарвал. Но трясти груши и собирать орехи надо уметь. Авремл умеет. Это мастер на все руки. Он парень добродушный, с мягким характером. Один только недостаток у него - бедность. Его мать вдова - кухарка у Ямпольских. О дружбе Шолома с Авремлом узнал дядя Ица и сейчас же донес об этом бабушке. Бабушка подозвала Шолома к постели, дала ему грушу, которую достала из-под подушки, и сказала твердо, чтоб он не смел больше водиться и даже встречаться с такими мальчишками, как Авремл,-если дедушка узнает, что его внуки встречаются с такими мальчишками, будет бог знает что.
   Легко сказать "не встречаться". Ведь с этим Авремлом так или иначе приходилось встречаться не меньше двух раз в день-утром и вечером, при чтении "Кадеш". Авремл тоже сирота. Он читает "Кадеш" по своему отцу в старой синагоге. Сколько там осиротевших. И все стоят у восточной стены! Когда Мойше-Иося Гамарницкий впервые пришел со своими внуками в старую синагогу, он подвел их прямо к служке и твердо заявил ему, что их место во время поминания должно быть у самого аналоя, так как это дети порядочных родителей... Служка, старик с согбенной спиной и больными трахомой, словно в красной оправе, глазами, почтительно выслушал деда и, не отвечая ни слова, втянул в нос порядочную понюшку табаку, поспешно отряхнул пальцы, затем поднес табакерку дедушке и, постучав ногтем по крышке, без слов предложил ему понюхать. Это должно было означать: "Хорошо, что вы мне сказали. Если это дети порядочных родителей, я буду их беречь как зеницу ока, будьте уверены".
   Богуславская синагога обладала такой притягательной силой, что переяславские сироты, как их там называли, привязались к ней, как будто они родились и выросли в Богуславе. Все в этой синагоге казалось им величественным, прекрасным и священным. На ней лежала печать старинной красоты, древней святости, в ней было нечто от Иерусалимского храма.
   Но если переяславские сироты даже в будни видели в богуславской старой синагоге нечто вроде храма, то в "Грозные дни" она стала совершенным его подобием. Они никогда еще не видели такого множества молящихся и никогда не видели, чтобы так молились. Здесь были не просто хасиды, но и хабадники,* которые бог знает что вытворяли во время молитвы-всплескивали руками, прищелкивали пальцами, затягивали странные мелодии, завывали, распевали "бим-бам-бам", заливались, захлебывались в исступлении на несколько минут, а затем снова завывали и щелкали пальцами. Для переяславских ребят такой способ молиться был новостью. Они смотрели на это, как на спектакль. Но любопытней всего то, что их дедушка перещеголял всех молельщиков в старой молельне, хотя был не "хабадником", а только хасидом, но со своими особенными повадками, обычаями и своими сумасбродствами. По субботам и по праздникам он обычно оставался в синагоге позже всех. Дядя Ица, который жил в другой половине дома, уже давно сидел за столом. Из печи доносился запах фаршированной рыбы и праздничных яств, так что ныло сердце и сосало под ложечкой, а дедушка все еще молился и пел. Бабушка Гитл уже несколько раз втихомолку подсовывала внукам, детям ее Хаи-Эстер, по куску коврижки, чтоб хоть немножко заморить голод, и говорила со смешком:
   "Уж будете помнить, что жили среди сумасшедших..."
   Дядя Ица меж тем, кончив ужинать, совершил благословение и высунулся из своей половины: "Отца нет еще? Ха-ха-ха!" Мало того что он уже поел, он еще издевается. Но наконец-то бог смилостивился - дедушка явился. Он влетел в комнату с торжественным приветствием, волоча резтевулку4 рукавами по полу. Он начал читать "Кадеш" с такими громкими возгласами, которые, наверно, слышны были на соседней улице.
   - Ради детей, ради бедных сирот ты мог бы, кажется оставить свои сумасбродные выходки и вести себя по-человечески,-заметила ему бабушка.
   Пустое! Дедушка ее и не слышал. Он все еще был в экстазе, витал где-то далеко, в ином мире. Одной рукой он подносил еду ко рту, а другой перелистывал какую-то старую книгу и, слегка покачиваясь, заглядывал в нее одним глазом, другим же посматривал на внуков и тяжко вздыхал. Вздохи эти относились к сиротам, чьи души погрязли в мирском и, поддаваясь духу зла со всеми его соблазнами, заняты только едой... После ужина он упрекнул их в этом, прочитал длинное нравоучение, так что еда стала у них поперек горла: и фаршированная рыба со свежей халой, и сладкий цимес из пастернака, и все прочие праздничные яства, которые разбитая параличом бабушка только при ее уме смогла приготовить наилучшим образом.
   Это в Новый год. А в канун Судного дня было еще интересней. Канун Судного дня у дедушки в Богуславе отличался двумя редкими церемониями, которые произвели на сирот особенно сильное впечатление. Первой церемонией был обряд "капорес"*- в ночь перед кануном Судного дня; обряд "капорес" они совершали и дома, но здесь, в Богуславе, все было по-иному. Бабушка Гитл взяла дело в собственные руки. Она сама совершила обряд "капорес" с детьми своей дочери. Подозвав к постели всю ораву, она дала мальчикам по петуху, а девочкам по курице, открыла свой большой молитвенник и указала скрюченными пальцами нужную молитву. Старшие читали молитву сами, а младшие, девочки, повторяли за бабушкой слово в слово, громко, нараспев: "Сыны человеческие, сидящие во тьме и смертной тени, окованные скорбью и железом". Бабушка при этом плакала так, как плачут по покойнику. Когда же черед дошел до самой младшей сиротки, до годовалой девочки, бабушка чуть не лишилась чувств. Глядя на нее, расплакались маленькие, а глядя на них, - и старшие. Комната наполнилась рыданиями. В ту горькую субботу, когда мать их, покрытая черным, лежала на полу, дети не пролили и десятой доли слез, пролитых ими теперь.
   Вторая церемония произошла на следующий день, накануне Судного дня, по возвращении из старой молельни, где ребята набили полные карманы пряниками, которыми их одарял главный староста синагоги. Дедушка еще накануне, после обряда "капорес", приказал детям, чтобы они после утренней молитвы пришли к нему для благословения.
   Дедушка был удивительно нарядно одет и празднично настроен. Поверх старой износившейся атласной капоты он напялил кацавейку из какой-то странной, очень жесткой и шумящей материи, которую в наши времена не достать ни за какие деньги. На голове у него была круглая меховая шапка с кистями, а на открытой шее - широкий белоснежный воротник с острыми концами. Капота была подпоясана широким поясом с длинной бахромой и помпонами. Ужасающе огромные усы и густые брови выглядели на сей раз не так строго, и все лицо дедушки казалось теперь мягче, приветливей, всепрощающим.
   - Подойдите ко мне, дети, я благословлю вас! - Так торжественно пригласил он ребят в свою тесную темную каморку с кожухами. Здесь он возложил на каждого руки в широких атласных рукавах и, закрыв глаза, запрокинув голову, тихо что-то шептал, кряхтя и вздыхая. Когда он кончил, сироты посмотрели ему в лицо и увидели, что глаза его покраснели и блестят, а ресницы, усы и борода мокры, мокры от слез.
   43
   ПРАЗДНИК КУЩЕЙ
   Общий шалаш. - Дедушка молится, дети хотят есть. - В праздник торы дедушка веселится вместе с богом
   Первый колышек дедушкиного шалаша был вбит к концу Судного дня сразу после трапезы. Строил шалаш дядя Ица, а сироты ему помогали. Но распоряжался всем дедушка, он давал указания как главный архитектор.
   "Это вот сюда, а это туда! Это войдет, а это не войдет!" Любопытнее всего то, что дедушка и дядя Ица не разговаривали между собой. Они были в ссоре. Бабушку это очень огорчало-единственный сын, единственный, кто будет читать "кадеш" по ней, да не случится это раньше, чем через сто двадцать лет, и не разговаривает с отцом!
   В шалаше были накрыт ы два стола, отдельно для дедушки и отдельно для дяди. На каждом столе было отдельно приготовлено вино для освящения трапезы, хала и подсвечники со свечами. Тетя Сося совершала благословение над свечами у своего стола, бабушку Гитл вынесли вместе с постелью, чтобы она могла совершить благословение у своего стола. Потом из молельни вернулся дядя Ица и стал ждать, пока дедушка удосужится, наконец, прийти и первым освятить трапезу.. Нельзя же быть столь невежливым по отношению к родителю: "Чти отца своего!" Каждую минуту дядя Ица выбегал из дому и заглядывал в шалаш, и всякий раз с другим замечанием: "Его нет еще?" "Что-то в этом году у хасидов затянулось дольше, чем всегда".-"Скоро и свечи догорят, придется лечь впотьмах". Ребята злорадствовали, глядя на дядю Ицу,-бездушный, черствый человек, пусть и он почувствует, каково быть голодным!
   Но вот наконец явился и дедушка в своей кацавейке. Поздравив домочадцев с праздником, он достал молитвенник реб Якова Эмдена,* маленький, но толстый и увесистый, уселся и стал читать молитву за молитвой, молитву за молитвой. А из кухни, как назло, доносился вкуснейший запах рыбы с наперченным фаршем, свежие поджаристые халы как будто дразнили: "Если вы обмакнете нас в горячий рыбный соус, то почувствуете настоящее райское блаженство..." Но дедушка как ни в чем не бывало продолжал свое-он читал молитвы. Свечи в шалаше уже гасли-а он все читал; дети проголодались чуть не до потери сознания, и спать им хотелось, - а он все читал.. Вдруг дедушка очнулся, подбежал к столу и отбарабанил наскоро праздничный "кидуш",* отчего все сразу повеселели. Вслед за ним пробормотал кидуш и дядя Ица у своего стола. Затем все мальчики проделали то же самое поодиночке, а бабушка в это время, по обыкновению, пустила слезу. Короче говоря, прошло еще немало времени, пока наконец удалось обмакнуть кусочек халы в мед, попробовать рыбу и ощутить острый вкус перца на кончике языка.
   Так было в первые дни кущей, а в остальные дни праздника стало еще хуже. Наконец в ночь на праздник торы дядя Ица не стерпел и, зазвав переяславских ребят на свою половину, сказал им:
   - Дети, хотите увидеть кое-что любопытное? В таком случае сходите в синагогу...
   Долго ребят упрашивать не пришлось. Они взялись за руки и пошли. На улице была тьма кромешная. Все уже давно сидели дома и ужинали, синагоги были закрыты и погружены во мрак. Только в старой молельне светилось оконце. Дети тихонько приоткрыли дверь и, заглянув внутрь, увидели такое, что глазам своим не поверили. Во всей синагоге был только один человек-дедушка Мойше-Иося. Облаченный в талес, держа в одной руке молитвенник Якова Эмдена, а другой прижимая к груди свиток торы, он медленными шажками обходил возвышение посреди молельни, громко распевая, словно кантор: "Покровитель бедных, да поможет нам!.."
   Ребят охватил страх, и в то же время они не могли удержаться от смеха. Они схватились за руки и помчались во весь дух домой.
   - Ну что, видели? Правда, интересно?-встретил их дядя Ица. Он смеялся до слез. И у детей появилась неприязнь не к дедушке, а к дяде Ице.
   Зато на следующий день, в праздник торы, декорация резко изменилась. Дедушка был неузнаваем. Дети помнили еще по Воронке веселье, которое наступало в этот праздник. Все в местечке были пьяны, как библейский Лот. Все, начиная с раввина и кончая приставом,-да простится мне упоминание их рядом,-все пили водку, плясали и выкидывали такие коленца, что можно было лопнуть со смеху.
   И в полухристианском Переяславе в праздник торы было очень весело. Даже дядя Пиня, сильно опьянев, плясал казачка. Забавно было смотреть, как хасид в длинном талескотне отплясывает казачка. О Доде Кагановое и говорить нечего. Изрядно выпив, он ругательски ругал всех добрых друзей и всячески обзывал их, все это якобы добродушно, лобызаясь с ними. Люди врывались в чужие дома, поздравляли хозяев с праздником, вытаскивали из печи все, что там находилось, извлекали из погреба соленья, и водка лилась, как вода. Но это было ничто в сравнении с тем, что переяславские ребята увидели здесь, в еврейском городе Богуславе. Дома, улицы, булыжники мостовой-все пело, било в ладоши, плясало и радовалось. Не только взрослые, даже мальчишки пили так, что с ног валились. Уж на что дядя Ица, молчаливый, угрюмый человек, и тот был навеселе; заложив пейсы за уши, приподняв полы капоты, он прошелся "немцем". Но все это ничто в сравнении с тем, что выделывал дедушка. Выпил он всего-навсего рюмку водки и полстаканчика вина, но пьян был так, как не могли быть пьяны восемьдесят пьяниц вместе взятых, и откалывал такое, что весь город о нем заговорил.
   - Что вы скажете о Мойше-Иосе Гамарницком?
   - Подите поглядите, что вытворяет Мойше-Иося Гамарницкий!..
   А Мойше-Иося Гамарницкий ничего особенного не делал, он только ходил по улицам и плясал. И как плясал! Подпрыгивал и притопывал, хлопал в ладоши и пел. И плясал он не один, а вдвоем с самим господом богом, святым и благословенным... Он протягивал вперед руку с платочком, держа его за один уголок, другой край должен был держать господь бог,-и кружился при этом, как кружатся с невестой, выделывая всевозможные па: вперед и назад, вправо и влево, и так без конца, с запрокинутой головой, с закрытыми глазами, со счастливой улыбкой на лице. Он прищелкивал пальцами, притопывал и пел все громче и громче:
   Моисей ликует в праздник торы
   Ламтедридом, гай-да!
   Ликуйте и радуйтесь в праздник торы
   Ламтедридом, дом-дом-дом!
   Гайда, дри-да-да!
   Святая тора, га!
   С каждой минутой толпа вокруг него становилась все больше и круг все тесней. Сколько мальчишек было в городе, все высыпали на улицу "почтить" Мойше-Иосю Гамарницкого, посмотреть, как он пляшет и кружится, поет и хлопает в ладоши. Мальчишки-озорники кричали "ура", подпевали ему, а лица его переяславских внуков пылали от стыда. Но дедушка хоть бы взглянул на кого! Он делал свое-танцевал со своей возлюбленной "фрейлахс"5. За один конец платка держится он, за другой конец-сам создатель "благословенно имя его". Улыбаясь и прищелкивая пальцами, дедушка топает ногами и поет все громче и громче: