Но изменился он не только внешне. Он весь преобразился. Шолом чувствует, что в душе у него произошел кризис. И ему становится жаль, сердечно жаль своего глупого наивного прошлого, которое уже не вернется, не повторится никогда, никогда. И уже теперь, пережив в своей памяти те счастливые годы и переходя к дальнейшим, он с тихой грустью оглядывается назад и прощается навеки со славными годами своего детства:
   - Прощай, детство!
   Ч а с т ь т р е т ь я
   68
   ШОЛОМ ДАЕТ УРОКИ
   Что значит "давать уроки". - Молодые и старые учителя. - Сила грамматики. - К нему приходят по протекции. - В переяславском городском саду и у мачехи в доме. - Компромисс. - Герой получает место и укладывает свои книги
   Трудно сказать, кому, собственно, принадлежала инициатива, то есть кому первому пришло в голову, чтобы юноша, не полных семнадцати лет, без признака усов на верхней губе, не закончивший курса уездного училища, взял в руки тросточку и, накинув пиджак на плечи, ходил из дома в дом давать уроки. "Давать уроки" - это значило обучать мальчиков и девочек всему тому, чему учили в "классах", обязаться пройти с ними определенный курс, подготовить их к определенному сроку так, чтобы они могли поступить в училище или сдать экзамены.
   Сдавать экзамены стало обычным делом, это вошло в моду. Все и вся готовились к экзаменам. Мальчики и девочки, женихи и новобрачные, даже люди с бородами взялись за грамматику Говорова, за арифметику Евтушевского, за географию Смирнова, за геометрию Дистервега, принялись заучивать басни Крылова и зубрить словарь. Началась какая-то эпидемия экзаменов. Понятно, что при такой эпидемии учителей в городе не хватало. Профессиональных учителей евреев было только два: первый из них, глухой старик Монисов, не имел зубов, а потому не говорил, а плевался; второй, Ноях Бусель, был помоложе, знал французский, носил синий мундир, начищенные сапоги, но уж очень запрашивал. Преподавали еще писец Иця и его брат писец Авром - франтоватые человечки с красными, пухлыми, словно пампушки, щечками. Эти, правда, брали очень дешево, но были не в ладах с русской грамматикой и никак не могли справиться со словом "печенеги". То есть они знали, что в слове печенеги где-то полагается быть букве "ять", но они никак не могли угадать, куда ее поставить - после "п", после "ч", после "н" или уж вовсе после "г". Так же не ладили они с буквами "с" и "ш". Когда дело доходило до слов "суша" или "Саша", они могли с одинаковым успехом написать "шуса", "суша", "шуша" или "Саша", "Шаса", "Шаша". В городе среди молодежи ходил анекдот о том, что братьев как-то попросили перевести на русский язык предложение: "Саша сушился на суше", и один из них написал: "Шаса шусился на шусе", а другой: "Шаша шушилса на шуше".
   Разумеется, это был только анекдот, но как их, бедных, огорчил этот анекдот, когда он дошел до них. И в самом деле досадно. Как! Они, можно сказать, выучили писать весь город - от мала до велика, - и вот приходят щенки, у которых еще молоко на губах не обсохло, и рассказывают анекдоты!.. Так или иначе, но грамматика стала ходким товаром, без грамматики шагу не сделаешь. Дошло до того, что даже дядя Пиня, который, как вам известно, ненавидел "классы", как правоверный еврей свинину, тоже признал, что грамматика - стоящая вещь. Он - человек, разъезжающий по ярмаркам, торгующий с Москвой, пользующийся уважением у русских и сам прекрасно изъясняющийся по-русски, - все же чувствует, что ему недостает грамматики (при слове "грамматика" дядя Пиня почему-то показывал пять пальцев). Однако, чтобы его племянник не слишком мнил о себе, дядя Пиня каждый раз считал необходимым добавить, что он не понимает, почему, зная грамматику, нужно обязательно ходить без шапки, садиться за стол, не сотворив омовения рук, и писать в субботу. Ему кажется, что одно другому не мешает - можно знать грамматику и ходить в шапке, совершать омовение и не писать в субботу. Дядя Пиня как хороший знаток библии придерживался закона. Он никак не мог простить Шолому его старого греха - писания на заборе... Но кто станет теперь считаться с дядей Пиней! Как в самом деле не возомнить о себе пареньку, который получает стипендию, дает уроки, "загребает золото". Ведь его на части рвут, из-за него дерутся. Все хотят, чтобы именно он, а не кто-нибудь другой готовил их детей в училище. К нему уже ищут протекцию: приходят, например, от "Коллектора" в темных очках, ведь он друг и брат Нохуму Рабиновичу. Люди просят "Коллектора" замолвить словцо перед Нохумом, чтобы Нохум в свою очередь замолвил словцо перед сыном и тот уделил бы им хотя бы полчаса в день: "Говорят, у его Шолома легкая рука, он лучше всех готовит к экзаменам". Отцовское сердце тает, душа радуется-шутка ли, дожить до такой чести! Хотя, по правде говоря, радости мало, Какая уж там радость, когда родное дитя и в глаза, не видишь! Первую половину дня Шолом в училище, а во вторую половину допоздна уроками занят. Вечером же он гуляет с товарищами в городском саду. Летом переяславский городской сад-настоящий рай. Там играет военный оркестр под управлением полкового капельмейстера-еврея с черной бородкой, темными, как спелая вишня, глазами и толстыми губами. Девушки зачарованы его дирижерской палочкой. А он во всех одинаково влюблен, улыбается им издалека своими черными, как вишня, глазами и все взмахивает палочкой. Трубы гремят, барабан грохочет. Гуляющие по аллеям пары поднимают густую пыль. Воздух наполнен сладким запахом только что отцветшей бузины. Лишь тот, кто родился и вырос на Украине, может оценить этот аромат, может понять прелесть прогулки летним вечеро м в городс ком саду. Сад освещен довольно скудно, всего двумя-тремя керосиновыми фонарями, да и те закопчены, с разбитыми стеклами; чуть ветерок подымется посильней-тусклые огоньки вспыхивают и тут же гаснут. Но кому до этого дело! Напротив, когда темно, даже лучше, если хотите. Юноша и девушка могут остановиться, побеседовать, посмеяться и заодно условиться о завтрашней встрече - снова здесь, в этой аллее, под только что отцветшей благоухающей бузиной.
   Домой придешь возбужденный, разгоряченный, голодный, перекусишь чем бог послал - куском селедки, таранью, огурчиком, луковицей с хлебом. Аппетит, чтоб не сглазить, замечательный. Где уж тут совершать омовения, благословения! Отец и не спрашивает о вечерней молитве. Он, конечно, огорчен, но делает вид, что ничего не замечает. Поговорить как следует времени нет. Поев, дети садятся за свои книги, готовят уроки на завтра. Шолом вынужден готовить уроки при лампе. Мачехе не нравится, что уходит керосин, и она ворчит. Отцу это неприятно. Шолом говорит, что керосин он купит на свои деньги и заведет собственную лампу. Отец запрещает ему говорить об этом и просит не огорчать его. Тут впутывается "Коллектор". Он заявляет, что не выносит раздоров и предлагает компромисс. "Так как Шолом уже человек самостоятельный и зарабатывает, чтоб не сглазить, кое-какие деньги, а учиться ему надо, ведь предстоит сдать последний экзамен, то, по совести, этого сорванца нужно оставить в покое. Мой совет, пусть он снимет себе комнату со столом до конца экзаменов и пусть учится на здоровье! Если же ему трудно найти комнату,- добавляет "Коллектор", то я могу взять это на себя".
   Понятно, что вначале отец и слышать не хотел о таком безумном плане, но "Коллектор" обладал умением убедить даже каменную стену. К тому же он не любил долго рассуждать. Удалившись, он через некоторое время вернулся с радостной вестью - все получилось как нельзя лучше! Он нашел человека, который сдает комнату и стол. Шолом будет жить на всем готовом совершенно бесплатно, он должен только немного позаниматься с детьми-всего лишь полчаса утром и полчаса днем со старшими, да еще изредка полчаса или час по вечерам с младшими.
   - Сколько же там всего детей? - спрашивает отец.
   - Не все ли вам равно? Ведь ему не кормить их, а только учить. Какая ж тут разница - трое, пятеро или семеро детей? Вы же знаете, что я вам друг и не подведу. Какие могут быть сомнения? Мой совет: пусть сорванец сейчас же собирает вещи и отправляется со мной. Но сию же минуту, потому что охотников на такое место найдется немало. Айда!
   Шолом начинает укладываться. Много времени это у него не занимает. Весь его гардероб состоит из двух рубашек, пары носков, мешочка с филактериями, молитвенника и книг, множества книг. Укладываясь, он искоса поглядывает на отца, на его лицо, пожелтевшее, как воск. Отец теребит редкую бородку, жует ее. Не говорит ни слова, но каждый вздох его раздирает сердце. Зато разговорилась мачеха. Она стала сожалеть о Шоломе, ей, мол, вовсе не нравится план "Коллектора". Во-первых, что скажут люди?.. Люди скажут, сказались бы им все болячки, что виновата мачеха. Это одно. А затем, кому может помешать дитя, когда оно живет при своем отце? Ртом больше, ртом меньше - от этого суп не станет жиже... А когда дошло до прощания, она даже пустила слезу.
   Проводив Шолома, отец взял с него обещание, что субботу он будет проводить дома. Всю неделю уж как ни шло, но в субботу, ради бога, в субботу!.. Почему не доставить отцу удовольствие; тем более что и для Шолома это отрада. Ибо где еще так справляют субботу, как в доме отца! Кто еще так торжественно произносит субботнее приветствие, как его отец! У кого так благородно звучат слова о хозяйке дома, которой нет равной. Кто еще так хорошо, как его отец, поет субботние гимны! А благословение трапезы! Все евреи благословляют трапезу, но не на всех покоится при этом божья благодать. Во всех еврейских домах справляют субботу, но не всюду нисходят посланцы небес, ангелы мира, которые реют в воздухе, наполняют дом тихой благодатью святого, великого и милого дня субботнего...
   59
   ИДИЛЛИЯ
   Субботние гости.-Пoэт Биньоминзон. - Дантов "Ад" и "Иосафетова долина, или Холера" Биньоминзона. - Как поэт жарит селедку на угольях. - За субботним столом. -"Старостиха Фейге-Лея" с нетерпением ждет субботы
   Приглашать в субботу гостей было не только богоугодным делом, это вошло в привычку, стало потребностью для каждого почтенного горожанина в те времена. Такой уважаемый человек, как Нохум Рабинович, и представить себе не мог, как можно сесть за субботнюю трапезу без гостя. Подобная суббота была бы омрачена для него.
   И каждый раз бог посылал ему другого гостя. На этот раз гостем у него был собственный сын. Тоже неплохо. Но, кроме сына, пришли еще двое. Один из них-знакомый уже нам "Коллектор", а с другим гостем, Биньоминзоном, я вас тут же познакомлю.
   Это был певец. Не певчий у кантора, а певец-поэт, писавший на древнееврейском языке. Он сочинял книгу под названием "Иосафетова долина, или Холера". В высоком стиле автор изображал, как бог, разгневавшись на погрязшее в пороках человечество, ниспослал на землю холеру, разумеется, в образе женщины, безобразной, страшной, настоящей "холеры", с огромным, как у резника, ножом в руках, которым она рубила направо и налево. Конечно, Дантов "Ад" написан более ярко и производит на читателя более сильное впечатление, чем "Холера" Биньоминзона. Но не в этом дело. Главное тут язык. То был цветистый, пышный, тягучий, как патока, витиеватый язык, которого "Холера", конечно, не заслужила. Это о произведении. Теперь о самом авторе.
   Биньоминзон был тощий, широкий в кости человек, с широким квадратным лоснящимся лицом, с редкой бороденкой, до того редкой, что, когда он ел, можно было проследить за каждым куском, который попадал в горло. При каждом глотке он делал движение головой вверх и вниз, точно голодный гусь. Волосы на голове у него были тоже редкие, но длинные, с завитками и всегда смазанные до блеска чем-то жирным. Одевался он на немецкий манер и носил высокую, твердую шляпу. Одежда его была чрезвычайно поношена, но чиста, опрятна, тщательно вычищена и выглажена. Все он делал сам -сам чистил, сам гладил, сам чинил, сам пуговицы пришивал. Можно поручиться, что он по ночам сам стирал рубашку, которую носил днем; даже галстук на нем был его собственного производства. Говорил он каким-то хватающим за душу голосом, отчаянно жестикулируя; при этом на лице его появлялась жалобная гримаса, а полузакрытые глаза были воздеты горе. Глядя на этого субъекта, герой биографии не раз думал про себя: "Интересно знать, как выглядел Биньоминзон лет тридцать - сорок тому назад, когда был еще мальчишкой".
   Как он здесь очутился, никто не знает. Выражаясь языком мачехи, его "привадил" сюда "Коллектор". "Одна напасть тащит за собой другую..." Нечестивцам везет: "Коллектор" в один прекрасный день привел поэта с серым чемоданчиком в руке, как раз в такое время, когда мачехи не было дома. Застав субъекта с чемоданчиком, читающего отцу какую-то книжку, она сразу заявила, что это не человек, а злосчастье, один из тех, которых "надо погуще сеять, чтобы они пореже взошли", и спросила, почему он не предпочел остановиться у Рувима Ясноградского. Однако было уже поздно. Человека из дому не выгонишь, особенно существо, которому ничего не нужно, которое ничего не требует. Спал он на старой клеенчатой кушетке в темном коридоре между двумя комнатами. Когда вносили самовар, он нацеживал кипятку до самого верху в свой собственный большой чайник, насыпал в него из желтой бумажки каких-то листьев "от сердца", доставал из кармана кусочек сахару и пил себе свой чай.
   С едой тоже самое. В его сером чемоданчике всегда находился кусок хлеба, черствый-пречерствый. Чем хлеб черствее, тем лучше-экономней. Каждый день он покупал себе кусок селедки за копейку, заходил на цыпочках в кухню, раз двадцать пять извинялся перед мачехой и просил разрешения положить свой кусочек селедки в печь, куда-нибудь в уголок на горячие уголья, чтобы он немного поджарился. Селедка эта, когда жарилась, отчаянно протестовала; шипя и потрескивая, она испускала такую вонь, что хоть из дому беги. Мачеха клялась, что в следующий раз выбросит поэта вместе с его селедкой, но клятвы своей не выполняла, ибо нужно было совсем не иметь сердца, чтобы так поступить с человеком, который всю неделю питается одной только селедкой.
   Исключение составляла суббота. В субботу Биньоминзон был гостем за столом наравне со всеми гостями и даже выше их, поскольку он человек деликатный, просвещенный, поэт наконец. А если он, к несчастью, беден, то ведь это не его вина. Если бы это зависело от его желания-он предпочел бы быть богатым. Но раз человеку не везет!.. И Биньоминзон глубоко вздыхал. Хозяин отвечал ему тоже вздохом и наливал по стаканчику вина ему, себе и "Коллектору", и они выпивали не только за себя, но и за весь свой народ. От вина все оживлялись, языки развязывались, и собеседники принимались говорить все разом, и не о пустяках, упаси бог, но о вещах значительных-о книгах, о философии, просвещении, науке...
   Самый младший из гостей, автор этих описаний, тоже принимал участие в разговоре, но боялся вымолвить лишнее слово, хотя к нему относились уже почти как к взрослому. Шутка ли, паренек дает уроки, самостоятельно зарабатывает!
   С тех пор как Шолом зажил отдельно, самостоятельной жизнью, два других гостя стали относиться к нему как к взрослому, говорили ему "вы". Для "Коллектора" он стал клиентом, покупателем. Записав Шолома на одну восьмую билета брауншвейгской лотереи, он обещал ему тем же голосом и с той же убедительностью, как и отцу, что он, с божьей помощью, выиграет главный выигрыш. Что касается Биньоминзона- то он стал частым гостем у репетитора и писал за его столиком в то время, когда тот занимался с учениками. А однажды поэт принес свой серый чемоданчик с бумагами и черствым хлебом и, вместо того, чтобы жарить по утрам свой кусок селедки в заезжем доме Рабиновичей и терпеть обиды от мачехи, занялся этим делом у хозяйки своего юного друга, к которому он в конце концов совсем переселился и прочно там обосновался.
   Все вышло просто и естественно. Два человека неплохо относятся друг к другу и могут быть взаимно полезны - почему бы им не держаться вместе? Биньоминзон-хороший гебраист, поэт, а у его юного друга отдельная комната и широкая кровать, поле целое - не кровать, кому же помешает, если на ней будет спать не один, а двое? А то, что Биньоминзон сверх меры многоречив и не перестает расхваливать собственные творения, читает до поздней ночи свои поэмы, да с таким жаром и воодушевлением, что слезы стоят у него на глазах,- так это не беда. У Шолома, слава богу, крепкий сон, а Биньоминзона мало трогает, что он спит. Ибо, когда Биньоминзон читаег свои стихи, ему все нипочем - хоть бы весь мир полетел вверх тормашками!
   Казалось бы, что могло связывать между собой этих описанных выше людей. Что общего, например, между Нохумом Рабиновичем - почтенным горожанином, полухасидом, полупросветителем-и таким миснагедом*, как "Коллектор"? И какое отношение имеют эти двое к голодному экзальтированному поэту Биньоминзону? И как мог проводить время в таком обществе живой паренек с пухлыми щеками и белокурыми вьющимися волосами (после тифа волосы у Шолома стали расти, как трава после дождя)? Что интересного было тут для юноши в возрасте, когда тянет на улицу, в городской сад погулять с товарищами, с полузнакомыми девушками? И все же надо сказать, что это была редкостная идиллия, непостижимая дружба, близость, не поддающаяся описанию; субботу, день желанной встречи, они с величайшим нетерпением ожидали всю неделю. Если у кого-нибудь из них было чем поделиться или что показать, он приберегал это до субботы. Сколько бы Биньоминзон не изводил всех своими стихами в будни, лучшие из них он все же приберегал к субботе, на послеобеденные часы. Впрочем, это только так говорится на "послеобеденные часы". На самом деле он читал все, что у него накопилось за неделю, и до обеда, и во время обеда, и после обеда.
   "Коллектор" был гораздо практичнее его. Когда приходили из синагоги и отец произносил что полагается, совершал благословение и мыл руки, "Коллектор", заглядывая в тарелку сквозь свои темные очки, говорил: "А теперь наш поэт, конечно, кое-что прочитает нам..." И поэт, хоть и изголодался за неделю, о чем свидетельствовали характерные для него глотательные движения, не заставлял себя долго просить. А "Коллектор" тем временем уплетал за обе щеки, макал халу в наперченный рыбный соус, запивал рюмкой крепкой водки и, потирая руки, произносил с воодушевлением: "Превосходно! Лучше и не бывает!"
   Трудно было лишь определить, к чему относятся его слова - к стихам ли Биньоминзона, к рыбному соусу, к рюмке водки или ко всему вместе взятому. Во всяком случае, настроение у всех было настолько приподнятое, что даже такая прозаическая душа, как мачеха, по субботам казалась несколько возвышенней; в своем праздничном бердичевском чепце она приветливо глядела на субботних гостей и предлагала им сначала поесть, а разговоры оставить на потом.
   Чтобы завершить картину, дабы субботняя идиллия выступила еще более выпукло, нужно сказать несколько слов еще об одном существе, которое с нетерпением ожидало субботних гостей. Это была "старостиха Фейге-Лея". Автор этих воспоминаний уже однажды вывел ее под тем же именем в другом месте (в книге "Мальчик Мотл"). Речь идет о кошке. Она была толстая, и ребята по сходству прозвали ее "старостиха Фейге-Лея". Дети питали слабость к котятам, а Фейге-Лея приносила ежегодно целое поколение хорошеньких рябых котят. Когда котята подрастали, их раздавали направо и налево, а Фейге-Лея как старожил оставалась в доме оседлой, обосновавшейся навсегда кошкой, знающей себе цену, не дающей наступить себе на хвост. Правда, особым почетом у мачехи она не пользовалась. Ей попадало и ногой в бок, и щеткой по голове. Чем она в конце концов лучше детей мачехи? Сами дети обходились с Фейге-Леей тоже не слишком нежно, они ее мучили, отбирали у нее новорожденных котят и терзали их немилосердно. Это и понятно (всему можно найти объяснение),- почему дети должны обходиться с кошкой лучше, чем обходится с ними их собственная мать? Конечно, когда Шолом жил дома, он следил за тем, чтобы Фейге-Лею зря не обижали. Теперь, когда он стал здесь гостем и приходил домой только по субботам, Фейге-Лея встречала его как родного, вскакивала при его появлении, выгибала спину, терлась головой об его ногу, широко зевая и облизываясь. "Как живешь, Фейге-Лея?"-спрашивал Шолом, присев около нее на корточках и поглаживая ее по голове. "Мяу!"-отвечала Фейге-Лея тоном, который должен был означать: "Неважно! Дал бог свидеться - и то ладно! "- и продолжала тереться об его ноги, мурлыкала, поглядывая виноватыми глазами и ожидая, чтобы ей чего-нибудь дали.
   - Бессловесная тварь! - говорил "Коллектор" со вздохом. Тогда Биньоминзон проглатывал свой кусок, оглядывал присутствующих и говорил, что у него есть по этому поводу стихотворение под названием: "И милосерден он ко всем созданиям своим". Не дожидаясь, чтоб его попросили, он закатывал глаза и начинал читать стихи.
   60
   РАЗБИТЫЕ НАДЕЖДЫ
   Экзамены на носу. - Герой и его приятель Эля строят воздушные замки. - Гимн победителю "третьего". - Шолом пишет директору Гурлянду письмо изысканным слогом. -"Клуб" в табачной лавке. - Гурлянд ответил, и воздушные замки рухнули
   Время шло. Дети подрастали. Наступило лето, последнее лето перед окончанием училища. Экзамены были на носу. Еще неделя, другая-и Шолом избавится от "уездного", которое ему порядком надоело. Он никогда не чувствовал особой симпатии к "классам". Источником мудрости и знаний они ему никогда не служили. Больше он вкусил от древа, носившего в в те времена наименование "просветительство". Книги русские и древнееврейские, газеты и журналы-вот те плоды, которыми он питался в изобилии. Во многом ему помог так называемый "клуб" - тогдашняя переяславская интеллигенция во главе с "Коллектором", Биньоминзоном и "удачными зятьями". Идеалом же его был Арнольд из Подворок со своей огромной библиотекой. Единственное, что связывало Шолома с училищем, был его друг Эля, которого он искренне любил за живой нрав, за уменье совершенно артистически имитировать и изображать учителей. Вместе они проказничали, вместе читали книги, жили, как говорят, в свое удовольствие вдали от школьных товарищей, по большей части тупиц. В то время как те готовились к экзаменам, дрожали, боялись провалиться, Шолом Рабинович и Эля плевали на все и об экзаменах даже не думали. Лето на земле-сущий рай. Лучшее время для купанья, для катанья на лодке далеко-далеко вдоль высокого зеленого камыша у противоположного берега. Там, за рекой, поляна, усыпанная белыми и красными маргаритками, а дальше за поляной-лесок, вернее настоящий лес. Пуститься во весь опор через поляну, добежать, не переводя дыхания, до самого леса -дело не шуточное. Кто из них раньше добежит? А добежав, оба, задыхаясь, бросаются в зеленую пахучую траву и, лежа ничком, начинают ковырять сырую песчаную землю, где копошится мушка, разгуливает жучок, ползет муравей, таща за собой соломинку, кусочек коры или сосновую иглу. Кругом тишина необычайная, благодатная, усыпляющая тишина. Изредка она нарушается щебетом ласточек, которые проносятся низко над головой, это к дождю; а то из-за далеких камышей доносится сиротливое кваканье одинокой лягушки. "Ква!"-и умолкло, это тоже к дождю, хоть небо чисто и ясно, ни пятнышка на горизонте. Ощущаешь свою близость с этим вот лесом, полем, с маргаритками, влажной землей, с ароматными травами, с мушкой, жучком, ползущим муравьем, с летающими ласточками, с квакающими лягушками, со всей окружающей природой; в отдельности все это лишь частичка вселенной, а вместе, и люди в том числе, это один мир, одна семья, одно целое. И все движется, хлопочет, шуршит, шумит-настоящая ярмарка, целый мир, и мир этот называется "жизнью". Оба товарища чувствовали себя прекрасно в этом мире. Оба были довольны своей жизнью, не жаловались на прошлое, рады были настоящему и ждали еще лучшего от того, что впереди. Они вели тихую, мирную и бесконечную беседу, р азговор бе з начала и конца. Большей частью беседа вертелась вокруг их будущего. Они составляли планы, строили воздушные замки и рисовали себе ту многообразную и красочную жизнь, которая обычно представляется воображению каждого молодого человека и которая никогда не бывает таковой в действительности...
   Засиживаться здесь, однако, нельзя. Время не ждет. Экзамены все же не пустяковое дело. Хотя они в классе идут первыми, но мало ли что бывает проваливаются и первые. Один только человек ни в чем не сомневался-это был "Коллектор". "Какие там экзамены! Что им экзамены! Чепуха!"-говорил "Коллектор", который дела Шолома принимал к сердцу ближе, чем родной отец. Поэтому никто не обрадовался так, как "Коллектор", приятной вести о том, что Шолом и его товарищ Эля от экзаменов совсем освобождены.
   - Слава богу! Мы свободны, свободны от экзаменов! Давайте пировать! -воскликнул "Коллектор".
   С большой радостью он в тот же день, к вечеру, притащил "сорванцу" на квартиру селедку и две французские булки, а в кармане бутылку водки, и они втроем (считая и поэта Биньоминзона) попировали на славу. На Биньоминзона, как он сам выразился, нашло вдохновение, и он тут же, на месте, сочинил гимн: "Победителю третьего воспоем славу!"
   Под "третьим" подразумевался третий, и последний, класс училища. Тут возник новый вопрос: как быть дальше, какую выбрать дорогу? На сцене опять появились все наши старые знакомые: оба "удачных зятя", Арнольд из Подворок и все прочие добрые друзья, и приятели, каждый со своим советом - гимназия, школа казенных раввинов, университет, карьера врача, адвоката, инженера. Отец был сбит с толку: столько путей, профессий, специальностей - голова кругом идет!
   Из всех проектов остановились на одном: на Житомирском учительском институте, куда на казенный счет обещали принять двух отличных учеников - Шолома и Элю. Были уже отправлены бумаги в Житомир, директору института Гурлянду. Для большей верности Шолом приложил к своим бумагам письмо лично от себя, написанное великолепным, изысканным слогом на древнееврейском языке, для того чтобы показать директору Гурлянду, что он имеет дело не с каким-нибудь мальчишкой. "Коллектор" был вне себя от радости.