- Благословен бог-избавитель! - сказал он и протер влажной полой свои темные очки (без очков лицо "Коллектора" выглядело опухшим, а веки были похожи на подушечки!),-сорванец уже пристроен. Это дело верное, иметь бы мне такой же верный заработок. Кем бы он ни стал, учителем или казенным раввином,-человеком он уже будет. И от призыва мы тоже гарантированы. Учителей и казенных раввинов в солдаты не берут. Осталось только сосватать хорошую невесту из приличного дома с каким-нибудь полуторатысячным приданым - и все будет в порядке. Велите же, реб Нохум, подать бутылочку "Церковного для евреев"!..
   Однако "Коллектор" радовался преждевременно. А случилось вот что.
   Ни одно из дел, за которые брался Нохум Рабинович, не давало достаточно средств к жизни. Но вот нашелся разбогатевший кулак Захар Нестерович, который был о Рабиновиче чрезвычайно высокого мнения, и сдал ему помещение под лавку и погреб в фронтальной части своего большого нового каменного дома; помог открыть торговлю табаком, гильзами и папиросами; сюда же перенесли и винный погреб "Разных вин Южного берега". Все это стало приносить немалый доход. Дом Нохума Рабиновича, как вы помните, всегда был чем-то вроде клуба, местом, где собирались молодежь и всякого рода просвещенные люди. Теперь этот "клуб" еще более оживился, его стали еще чаще посещать друзья, знакомые и даже случайные покупатели. Кто располагал свободной минутой и хотел повидать людей, узнать, что делается на белом свете,-заходил в "табачную" выкурить папиросу и потолковать о том о сем.
   Однажды в "клубе", или в "табачной", собрались сливки переяславской интеллигенции. Тут были все наши знакомые: Иося Фрухштейн, оба "удачных зятя", Арнольд из Подворок, а также, разумеется, "Коллектор" в черных очках, поэт Биньоминзон и их юный друг Шолом. Шел оживленный разговор, поминутно прерываемый смехом. Рассмешил всех один из "удачных зятьев" Лейзер-Иосл. Он требовал от присутствующих пустяка - пусть каждый потрудится объяснить смысл слова "массивность" без помощи рук. Но так как для еврея объяснить такую вещь без помощи рук-дело совершенно невозможное, то каждый по-своему показывал руками значение слова "массивность". Вот это-то и вызывало хохот.
   Внезапно, в самый разгар веселья, отворилась дверь, и вошел почтальон с заказным пакетом. На конверте было напечатано крупными буквами по-русски: "Канцелярия Житомирского еврейского учительского института".
   - Ага, это от него, от Гурлянда!..
   Пакет вскрыли и прочитали письмо директора Гурлянда. Письмо было такого содержания: "Ввиду того что курс обучения в институте четырехлетний, а из бумаг и метрики явствует, что обладатель их родился 18 февраля 1859 года, следовательно он в 1880 году-всего лишь через три года-в октябре должен будет явиться на призыв, то есть за год до того, как закончит курс в учительском институте".
   Письмо это было подобно разорвавшейся бомбе, грому среди ясного неба. Все заспорили, начали истолковывать смысл письма: как все это понять, почему Гурлянд не сделал ясного вывода? Нет ли средства, какой-нибудь заковыки, чтобы выпутаться из создавшегося положения? Напрасны были, однако, все дебаты и споры. Было ясно, как дважды два четыре, что игра проиграна, на поступление в институт шансов никаких. Метрики не переделаешь, а Гурлянд не такой человек, который пойдет на уступки. Пропало!
   Герою нашей повести то время представляется как бы переходом из одного существования в другое: предстояло выбрать себе дорогу, выработать план действий, определить, так сказать, программу всей жизни. Между ним и его другом Элей было давно условлено, что они вместе поедут в Житомир, будут жить в одной комнате, вместе учиться, гулять, купаться, кататься на лодке... А когда наступят каникулы, они вместе поедут домой, и тогда-то они поразят товарищей своей житомирской формой, станут держаться в стороне от всех, будут говорить о Пушкине, Лермонтове, о Байроне и Шекспире, громко - пусть слышат и знают, что они не какие-нибудь сопляки... Товарищи будут прислушиваться к их разговорам, удивляться и завидовать. Девушки, стреляя глазками и краснея, станут, будто застегивая перчатки, вертеться возле них, чтобы завести знакомство, - словом, рай земной!
   И вдруг мечты лопнули, как мыльный пузырь. Ни Житомира, ни института, ни купанья, ни катанья на лодке, ни каникул, ни девушек, никакого рая-с карьерой покончено! На отца жалко было смотреть. Он пожелтел как воск; новые заботы, новые морщины и снова вздохи: "Господи, что делать? Как быть?" И поэту Биньоминзону стало не по себе; ему хотелось утешить Шолома хотя бы новой песней, но, увы, не поется!
   "Коллектора" что-то вовсе не видно. Он раза два показался, сказал, что у него есть для "сорванца" великолепный план, который на всю жизнь обеспечит его самого, его детей и даже внуков, но, к сожалению, "Коллектору" сейчас некогда. Он ушел, и с тех пор о нем ни слуху ни духу.
   61
   КОНЕЦ ИДИЛЛИИ
   Что за человек был "Коллектор"? - Три рубля "с грамматикой" на праздник. - Смерть "Коллектора". - Похороны. - "Странный это был человек". Поэт Биньоминзон исчез и объявился в Америке
   Нет ничего вечного на земле. Пришел конец и описанной выше идиллии. Один из упоминавшихся здесь друзей ушел преждевременно, вслед за ним не стало и другого, и кружок распался. Почин сделал "Коллектор", в темных очках и глубоких резиновых калошах, а за ним вскоре исчез и поэт Биньоминзон.
   Что же, собственно, за человек был этот "Коллектор"? Откуда он взялся? Имел ли он на белом свете хоть одну близкую душу? Ради кого он трудился всю жизнь, изо дня в день месил грязь, обливался потом, дожидаясь главного выигрыша? На все это трудно ответить. Помнится только, что он частенько просил своего юного друга Шолома уделить ему минуту и написать своим красивым почерком адрес по-русски.
   И диктовал так: "Местечко Погост, Пинского уезда, Минской губернии, госпоже Фрейдка Этка"...
   - Госпоже Фрейдке Этке,-поправлял его Шолом соответственно грамматике, а "Коллектор" диктовал дальше:
   - Со вложением три рубля...
   - Трех рублей,-снова поправлял его Шолом соответственно грамматике.
   - При чем же здесь грамматика?-упирался "Коллектор".-Там не грамматику, а денег ждут на праздник.
   Недаром у нас на Волыни говорят: литвак уедет, дорогу снегом заметет. У "Коллектора" было обыкновение уйти на секунду и пропасть на целую вечность. И сколько бы вы потом ни допытывались у него, где он пропадал, никогда не добьетесь у него толку. "Был, не был, какая беда!"
   И теперь "Коллектор" исчез куда-то, и никто не знал, где он.
   Однажды, дело было утром, Шолом занимался с учениками у себя на квартире, как вдруг отворилась дверь и вошел отец. Шолом испугался: "Что случилось?"-"Ничего, "Коллектор" заболел. Нужно сходить проведать его".
   По дороге Шолом узнал от отца, что "Коллектору", собственно, давно нездоровилось, но в последнее время он совсем расхворался. Подробности, чем дальше, становились все мрачней. "Коллектор", в сущности, опасно болен. "Есть опасения, что дела его очень плохи, то есть "Коллектор" при смерти, можно сказать". Разговаривая таким образом, отец с сыном достигли синагогального двора.
   Двор синагоги залит лучами палящего летнего солнца. Целая орава полуголых, босых ребятишек играет в лошадки, оглашая воздух звонкими, задорными криками. Весело и оживленно на еврейской улице. Как ни тесно здесь, как ни скученно, воздух все же живительно свеж. То тут, то там виднеется деревце, пробивается травка. Помои, вылитые прямо на улицу, прибивают пыль, которую ребятишки (лощадки) подняли своей беготней. Как бы то ни было-на дворе лето, и божий мир хорош!
   - Вот здесь живет "Коллектор",-сказал отец, и они, придерживаясь руками за сырые стены, спустились в подвал, верней, в какую-то яму, открыли дверь с тяжелой железной щеколдой, и глазам их предстала такая картина.
   На голой земле лежало что-то, покрытое черным, вздутое бугром посредине. В изголовье оплывали две свечи, воткнутые в две бутылки разного: цвета и разной величины. Посреди комнаты сидел на табуретке какой-то человек, очевидно служка, с всклокоченной бородой, в рваной капоте. По правую сторону, у стены, осиротевшие, стояли рядышком, словно близнецы, глубокие резиновые калоши, старые и рваные, а на подоконнике единственного окна валялись большие темные очки.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   В тот же день состоялись и похороны. Можно себе представить, какими могли оказаться эти похороны, если покойник, во-первых, был бедняком никто его знать не знал, а во-вторых, слыл в городе скрытым вольнодумдем. Но так как в его проводах приняли участие такие люди, как реб Нохум Рабинович, Иося Фрухштейн, оба "удачных зятя" и Арнольд из Подворок (это были первые, если не единственные похороны, на которых присутствовал Арнольд), то город заинтересовался, и люди, глядя один на другого, начали собираться, процессия все росла и росла, и похороны совсем неожиданно вышли великолепными и импозантными. Нищие, калеки, почуяв богатую поживу, сползлись изо всех углов, хватали провожающих за полы, а затем подняли крик, чтобы родственники покойника шли перед носилками и раздавали милостыню. Трудно было убедить их в том, что умер бедняк, такой же нищий, как они.
   - Чем же он заслужил такие похороны? - возмущались нищие.-Если это не богач и, как видно по всему, не раввин, то за что ему такая честь?..
   Солнце еще пекло немилосердно, когда из темного подвала вынесли покрытые черным носилки. Двор синагоги и вся улица были запружены темной людской массой. Никто не был приглашен, люди сами пришли. Никто не плакал, но кругом слышались вздохи. Никто не произнес надгробного слова, не рвал на себе одежды, не прочел заупокойной молитвы, не собирался справлять траур. Но похвалы покойному слышались отовсюду, носились в воздухе: "Хороший был человек...", "Не святой, конечно, но хороший, славный человек...", "Поддерживал бедняков...", "Сколько бы ни зарабатывал - все отдавал, последний кусок...", "Жертвовал собой ради других...", "Для больных бедняков драл с живого и мертвого...", "Не любил, чтобы его благодарили...", "Никогда не говорил о себе, всегда думал о других...", "Странный был еврей...", "Не странный еврей, а странный человек...", "Да, это человек..."
   Это были тихие, но достойные похороны. Чувствовалось какое-то удовлетворение. Слава богу, человека вознаградили, если не при жизни, то хоть после смерти, хоть сколько-нибудь воздали ему за годы мучений, нужды, лишений и горя. Жаль только, что сам "Коллектор" не мог встать, пусть лишь на минуту, на одно мгновение, чтобы посмотреть, какую честь оказывают ему. А впрочем... Что знают люди?.. И в голове возникли мысли о бессмертии души, в которое покойный верил, хоть и слыл вольнодумцем. Быть может, душа следует за носилками вместе с нами и ей известно больше, чем всем нам, много, много больше.
   Толпа редела. До кладбища дошли только самые близкие друзья, весь "клуб". Место "Коллектору" отвели скромное, каким был он сам. Его похоронили в сторонке, насыпали бугорок на свежей могиле и разошлись. Никто не плакал, никто не произнес надгробного слова, не прочел заупокойной молитвы, не собирался справлять траур. Первое время в "клубе" еще иногда вспоминали о нем, потом перестали вспоминать и вовсе забыли.
   Вскоре после этого исчез и поэт Биньоминзон. Долгое время никто не знал, куда он делся. Потом дошли слухи, что он в Киеве, а впоследствии имя Биньоминзона упоминалось в связи с "великой битвой", разразившейся между киевскими "мудрецами", с которыми мы еще встретимся в дальнейших главах. Его имя фигурировало рядом с именами Мойше-Арона Шацкеса, Ицхок-Якова Вайсберга, Дубзевича, Даревского. А много позже распространился слух, что Биньоминзон объявился в Америке, что он там "реверент" и с ним все обстоит "олл райт".
   Вот так распался этот кружок, компания разбрелась, и не стало такой редкостной дружбы. Конец идиллии!
   62
   ПОЛГОДА СКИТАНИЙ
   Одинокий и осиротевший.- "Человек с овчинами". - Герой отправляется искать счастья по свету. - Не вечно же быть гостем. - Конкуренция со стороны "учителей для девочек", местечковая зависть и вражда.-Музыкант Авром, своего рода Стемпеню. - Герой бежит с чужбины домой
   Потеряв таких близких людей, как "Коллектор" и Биньоминзон, герой настоящей биографии буквально места себе не находил. Он чувствовал себя осиротевшим. Еще более одиноким ощутил он себя, когда единственный его друг, Эля, уехал в Житомир. К этому невольно примешивалась и зависть. Шолом хорошо знал, что зависть-низкое, недостойное чувство. Но он ничего не мог поделать с собой. Ему было досадно, что товарищу выпало такое счастье, а ему нет. Неужели он должен быть наказан за то, что поторопился явиться на свет на несколько месяцев раньше товарища? Из-за такого пустяка погубить карьеру, проиграть свое счастье! Уткнувшись лицом в подушку, он долго и горько плакал. Ему казалось, что небо низверглось на землю, мир погрузился в сплошной мрак. Но нет раны, для которой не нашлось бы бальзама, и лучший исцелитель-время.
   Мы попросим читателя вернуться с нами в заезжий дом, который содержал Рабинович, и к его постоянным гостям. Среди этих постоянных гостей был один по прозванию "Человек с овчинами". Он скупал овчины и отправлял их к себе на кожевенный завод. Там шкуры чистили, красили, выделывали и шили из них крестьянские шапки и тулупы. Приближение "Человека с овчинами" чувствовалось за две улицы. Овчина пахла так пронзительно, что первое время весь дом чихал не переставая. Потом у всех закладывало носы, и никакие запахи уже никем не ощущались!
   Сам изготовитель овчин был славным человеком, простым, добрым, чистосердечным. Порядочный невежда, он плохо знал молитвы и к тому же шепелявил, но молиться все же любил громко, во весь голос. В пятницу вечером, когда наступало время "кидуш", он брал бокал в руку и, закрыв глаза, громко провозглашал: "И был день сестой, соверсены небо и земля..."
   Детвора скатывалась под стол от смеха. "Человек с овчинами" знал, что над ним смеются, но это его нисколько не смущало.
   - Салуны! Салопаи! Разве мозно смеяться над старсим, бог вас наказет, сарлатаны!..
   Это вызывало еще больший смех. Смеялись и большие, и малые, и сам виновник веселья тоже смеялся.
   "Человек с овчинами" во многом содействовал тому, что автор этого жизнеописания оставил родной город и отправился искать счастья по свету. И отправился он, упаси бог, не в Америку, не в Лондон или Париж, и даже не в Одессу, Варшаву или Киев, а совсем недалеко от Переяслава, в маленькое местечко Ржищев (Киевской губернии). "У нас в Ржищеве,- говорил "Человек с овчинами" Нохуму Рабиновичу, - совсем нет учителей. Вашего сына там озолотят! У меня у самого дети, у друзей и знакомых дети, которым нужно учиться, а учителей нет, хоть ложись да помирай".
   - Поверьте мне, вас сын будет у меня, как родной... Зеница ока, сто и говорить!
   Короче, он так разохотил отца и сына, что они не устояли против соблазна, сели на пароход и отправились в Ржищев.
   Заехали они прямо к "Человеку, с овчинами" и оказались очень желанными гостями, их не знали куда и усадить. Caмoгo хозяина они застали за работой - в фуфайке, без капоты, босой, он сортировал овчины. Завидев столь уважаемых гостей, он прежде всего натянул сапоги, набросил на себя капоту и стал кричать не своим голосом:
   - Сейне-Сейндл, ставь самовар, у нас гости!
   Вскоре был подан самовар, стаканы, чай, и кофе, и цикорий, и молоко, и сдоба, какую еврей может себе позволить только в седьмицу к молочной трапезе, либо для роженицы. Обед был царский. Рыба фаршированная, рыба жареная, рыба вяленая; суп с лапшой, суп с рисом, суп с клецками-выбирайте, что хотите! О мясе и говорить нечего-всех сортов! И цимесов даже два сорта. Потом - опять самовар, снова чай, варенья, закуски. А когда дело дошло до ужина, хозяин стал допытываться у гостей, что они предпочитают из молочных блюд - блинчики, вареники или кашники. Гости скромно ответили, что им все равно. К столу, конечно, были поданы все три блюда, да еще кофе и снова разные варенья. Отца уложили в зале на бархатном диване, сына-на другом диване, и постелили им, как стелют для короля и принца.
   Наутро отец попрощался и уехал, а сын остался у "Человека с овчинами" на полном пансионе, за что и должен был обучать его детей.
   На другой день обед был уже не такой роскошный, как накануне. Обыкновенная каша с подливкой, кусок мяса - и все. Ужин, правда, и на этот раз был молочный, но состоял он из кусочка сыра и хлеба с маслом. Хлеба сколько угодно. Уложили теперь гостя не в зале и не на бархатном диване, а на железном сундуке, с которого он поднялся утром весь разбитый, с помятыми боками. На третий день обед состоял из вареной тарани с картошкой, отчего у Шолома появилась мучительная изжога. Ужина вовсе не было, только стакан чаю с хлебом. А уложили учителя на полу, подстелив выделанные овчины. Нужно было быть крепче железа, чтобы выдержать запах этих овчин. К тому же всю ночь вякал ребенок в люльке, прямо надрывался и не давал спать. Коптила маленькая лампочка, голова наливалась тяжестью, а младенец все кричал и неистовствовал, так что жалость брала. Убедившись, что уснуть все равно не удастся, репетитор поднялся с овчин и подошел к ребенку поглядеть, отчего он кричит. Оказалось, что в люльку забралась кошка и расположилась там на ночлег, как у себя дома. Перед учителем встала дилемма: выбросить кошку-жалко, ведь живое существо! Оставить кошку- ребенок плачет. И ему пришла в голову блестящая мысль (умный парень никогда не потеряется): покачать люльку - и кошка сама убежит. Это он знал из практики. Ему не раз приходилось наблюдать подобное и у себя дома и в хедере. Существовал обычай-перед тем как уложить ребенка в новую колыбель, покачать в ней кошку. Негодная, однако, ни за что не позволяла себя качать. Едва только уложишь ее и начнешь качать, как она сразу вскочит, готовая всем глаза выцарапать. Так случилось и теперь. Чуть репетитор коснулся люльки, кошка вскочила и скрылась. Зато младенец, почувствовав, что его качают, успокоился, перестал кричать и вскоре уснул. Утром, когда Шолом рассказал о случившемся матери, она, лаская младенца (долгие годы ему!), осыпала кошку страшными проклятиями. Но то, что учитель целую ночь не спал, ничуть ее не тронуло.
   Сообразив, что ничего хорошего из такой жизни не выйдет, учитель решил снять квартиру со столом в другом месте и попрощаться с овчинами. И тут начались настоящие беды, горести и напасти: целая вереница сварливых хозяек, надоедливые тараканы, злые клопы, шныряющие мыши, крысы и прочая дрянь. Но все обиды, все напасти были благом по сравнению с интригами его конкурентов-учителей. Меламеды, "учителя для девочек", которые ожесточенно конкурировали между собой, все вместе повели борьбу против нового учителя из Переяслава. Они забросали его грязью с головы до ног. Послушать их, так это был уголовный преступник, вор, убийца - все, что есть самого худшего на свете. Они распустили о нем такие сплетни, что он молил бога о скорейшем окончании учебного сезона, лишь бы выбраться живьем отсюда. Время, проведенное в Ржищеве, было для него каким-то кошмаром, дурным сном. Единственный дом, куда он заходил и где чувствовал себя по-человечески, был дом музыканта Аврома. Артист по натуре, настоящий художник, музыкант Авром заслуживает того, чтобы о нем поговорить особо.
   Это был высокий широкоплечий человек, круглолицый, с маленькими глазками под густыми бровями и с длинными черными вьющимися волосами. Скрипка в его больших волосатых, с широкими ладонями руках казалась игрушкой. Нот он не знал, но несмотря на это, были у него свои композиции. А играл он так, что, слушая его, замирало сердце. Это был своего рода Стемпеню, возможно, даже на голову выше его. И в жизни это был тот же Стемпеню-личность необычайная, поэтическая натура и, кстати, большой поклонник красивых женщин и девушек. Зато жена его нисколько не походила на ту ведьму-супругу Стемпеню. Наоборот, она была музыканту как раз под пару-такая же высокая, большая, красивая и широкая. Немного даже чересчур широкая. Из нее с успехом можно было выкроить трех женщин. И характером она как две капли воды походила на мужа. Оба они были невозмутимы, всегда веселы, в хорошем настроении, постоянно смеялись, любили хорошо поесть, всласть попить, пожить в свое удовольствие. Когда у них появлялись деньги, накупали всего наилучшего, самого дорогого. Не было денег - клали зубы на полку и ждали, пока бог пошлет какой-нибудь заработок. Тогда они "зарежут" селедку и устроят пир горой. Детьми их бог не обидел; детей была целая куча, и все природные таланты. Все отлично играли на различных инструментах и вместе составляли прекрасный оркестр.
   Сюда-то и зачастил наш просвещенный учитель из Переяслава. Здесь он чувствовал себя как рыба в воде. Сам маэстро учил его играть на скрипке. За это он с Шолома ничего не брал. Музыкант Авром не такой человек, чтобы брать деньги за святое искусство, за божественную музыку. "Но если учитель располагает деньжатами, то он займет у него немного". То же самое и жена музыканта. Ей как раз не хватает мелочи, чтобы сходить на базар... "Нет ли у вас при себе немного мелочи?"
   Разумеется, мелочь всегда находилась. И вот так Шолом стал в этом доме совсем своим человеком, почти родным. И этого было достаточно, чтобы оклеветать нового учителя, облить грязью его самого, музыканта, а также жену музыканта и всю его семью. Конкуренты растрезвонили по городу, будто все, что зарабатывает переяславский учитель, он отдает жене музыканта, что каждую ночь устраиваются вечеринки - музыкант играет, а учитель пляшет с музыкантшей, гуляют вовсю. Им, этим гулякам, видно, мало дела до того, что бедняки пухнут с голоду, что мрут маленькие дети. Рассказчик делал при этом благочестивое лицо, возводил очи горе, а слушатели плевались... При чем тут бедняки, зачем приплели сюда малых детей, что означали эти плевки? Об этом нечего спрашивать. Там, где говорит конкуренция, здравый смысл молчит. Короче говоря, Шолом еле дотянул до конца сезона и без оглядки бежал домой из проклятого местечка, заказав детям и внукам своим не давать уроков в маленьких местечках. Нет, он решил искать для себя другую жизненную карьеру.
   68
   СНОВА ДОМА
   Сладость возвращения в родной дом. - Шолом вновь встретился со своим приятелем Элей. - В городе поговаривают, что он пишет в "Гамагид"*. -Дарвин, Бокль и Спенсер*. -Два типа экстернов
   Ничто не звучит так сладостно, как слово "мама". Ничто не говорит сердцу так много, как слово "родина". Чтобы по-настоящему оценить родной дом, нужно хоть на некоторое время оставить его, поскитаться на чужбине, а затем вернуться обратно в родное гнездо. Каждая вещь в доме тогда преобразится, приобретет новую прелесть. Все станет вдвое милей и дороже. И сам точно обновился, точно рожден заново.
   Вернувшись к Новому году домой, Шолом первым делом отправился гулять по городу, обошел все улицы и нашел все дома, дворы и сады на своих местах. Люди, которых он встречал, тоже мало в чем изменились. Они дружески здоровались с ним, и он был со всеми приветлив, насколько мог. Только молодняк немного вытянулся и подрос, сам он, как его уверяли, тоже подрос и возмужал. К тому же он разоделся щеголем: ботинки со скрипом, на высоких каблуках, брюки длинные и широкие по моде, коротенький пиджачок и светлая с желтоватым оттенком мягкая шляпа. Волосы он отпустил длинные, кудри поэта, с зачесом книзу а-ля Гоголь.
   Совершенно по-иному выглядел друг Шолома--Эля, который тоже только что приехал на праздники из Житомира. На нем была форма, которая состояла из коротенькой застегнутой доверху куртки, коротких узких брюк и синей фуражки с широким козырьком. Голова была по-солдатски острижена, грудь колесом, глаза веселые. Эля вдосталь не мог нахвалиться своим институтом. Там проходят, рассказывал он, высшую математику, русскую литературу, занимаются гимнастикой, а еврейскими предметами-чуть-чуть: раздел из Пятикнижия, глава из Пророков - и все тут. "Так вот она, премудрость, которую преподают в учительском институте! И этот вот Эля будет учителем или раввином у евреев?"
   Шолом был поражен также и тем, что приятель его привез из еврейского института целую кучу русских песен и ни одной еврейской, как будто он приехал из бурсы, из духовной семинарии. Это, однако, не мешало им оставаться такими же добрыми друзьями, как и прежде. Они всюду бывали вместе, всегда вдвоем. У обоих достаточно было тем для разговоров, а еще больше-для насмешек и вышучивания горожан. И, как в прежнее доброе время, они уходили к реке, нанимали лодку и уезжали далеко за город.
   Миновало лето. Холода еще не наступили, но зелень на полянах уже исчезла. От белых и красных маргариток не осталось и следа. Камыш на болоте еще стоит, но пожелтевший и поредевший. Лесок стал красноватым. Прошло то время, когда можно было растянуться на земле; она сырая теперь, вязкая. Отыскав в лесу поваленное дерево, друзья присаживаются на нем отдохнуть и рассказывают друг другу все, что пережил каждый из них за полгода разлуки, ни одной мелочи не пропускают. Они делятся впечатлениями, рассказывают подробности всяких встреч и происшествий. Удивительней всего, что, смеясь и говоря разом, перебивая друг друга, каждый из них все слышит и понимает, и оба довольны и счастливы.