Ирвин ШОУ
ВЕЧЕР В ВИЗАНТИИ

   Посвящается Салке Виртель

Вступление

   Отжившие свой век динозавры, вялые и бессильные, в спортивных рубашках от Салки и Кардена, они сидели друг против друга за столиками в просторных залах, вознесенных над изменчивым морем, и сдавали, и брали карты, как это делали в славные времена в сыром от дождя лесу на Западном побережье, когда во все времена года их слово было законом и в банках, и в правлениях компаний, и в мавританских особняках, и во французских виллах, и в английских замках, и в георгианских домах Южной Калифорнии.
   Время от времени звонили телефоны, и из Осло, Дели, Парижа, Берлина, Нью-Йорка доносились энергичные, почтительные голоса; игроки брали трубки и резко отдавали распоряжения, которые в другое время имели бы смысл и, несомненно, были бы выполнены.
   Изгнанные короли в ежегодном паломничестве, Лиры поневоле с небольшими числом неизменивших вассалов, они жили в помпезной – не по чину – роскоши, они бросали отрывисто: «Джину» или «Ваших тридцать», и чеки на тысячи долларов переходили из рук в руки. Иногда они вспоминали доледниковый период: «Первую работу дал ей я. Семьдесят пять в неделю. Она тогда спала с преподавателем дикции в Долине».
   Или: «Он превысил смету на два с половиной миллиона, а фильм не продержался и трех дней, пришлось снимать его с экранов Чикаго. А теперь эти болваны в Нью-Йорке говорят, что он гений. Бред!»
   И они говорили: «Будущее – в кассетах», а самый молодой из них – ему было пятьдесят восемь – спросил: «Какое будущее?»
   И они говорили: «Пики. Удваиваю».
   Внизу, в семи футах над уровнем моря, на террасе, открытой солнцу и ветру, упражнялись в беседах мужчины похудощавее и не такие сытые с виду. Знаками подзывали носившихся взад и вперед официантов и требовали черный кофе и таблетку аспирина и говорили: «Русские в этом году не приедут. Японцы тоже».
   И: «Венеции – конец».
   Под юркими облаками, которые то заслоняли, то открывали солнце, сновали юркие молодые люди, держа под мышками маленьких львят, а в руках фотоаппараты «Поляроид», и с улыбкой, какой улыбаются все зазывалы мира, выискивали клиентов. Но на второй день уже никто, кроме туристов, не интересовался львятами, а беседа текла, и они говорили: «Плохи дела у “Фоке”. Очень плохи».
   И: «Хотя у кого они лучше?»
   «Здешний приз стоит миллиона», – говорили они.
   «В Европе», – говорили они.
   «А чем плоха Европа?» – говорили они.
   «Это же типично фестивальный фильм, – говорили они. – На широком экране он сбора не даст».
   И они говорили: «Что ты пьешь?»
   И: «Пойдешь вечером на прием?»
   Они говорили ни английском, французском, испанском, немецком, иврите, арабском, португальском, румынском. польском, голландском, шведском языках, говорили о сексе, деньгах, успехе, неудачах, обещаниях выполненных и обещаниях нарушенных. Среди них были честные люди и жулики, сводники и сплетники, а также люди порядочные. Одни были талантливы, даже очень талантливы, другие – прохвосты и просто ничтожества. Там были красивые женщины и прелестные девушки, интересные мужчины и мужчины со свиным рылом. Непрестанно щелкали фотоаппараты, и все притворялись, будто не замечают, что их фотографируют.
   Там были люди знаменитые в прошлом и уже незнаменитые теперь: люди, которые станут знамениты ни будущей неделе или в будущем году, и люди, которым суждено умереть в безвестности. Люди, идущие вверх, и люди, скользяще вниз; люди, которым успех дастся легко, и люди, несправедливо оттесненные в сторону.
   Все они были участниками азартной игры без правил; кто-то делал ставки весело и беззаботно, кто-то потел от страха.
   В других местах, на других сборищах ученые предсказывали, что через пятьдесят лет море, плещущееся у берега перед террасой, станет мертвым, что нынешние обитатели нашей планеты – вполне возможно, последние, кто ест омаров и сеет незаряженные семена.
   А были еще и другие места, где бросали бомбы, целились по мишени, теряли и снова брали высоты; где происходили наводнения и извержения вулканов; где воевали или готовились к войне, свергали правительства, двигались в похоронных процессиях и шагали в маршах. Но здесь, на террасе, в весенней Франции, вся жизнь человечества на две недели сводилась к перфорированным лентам, пропускаемым через кинопроекторы со скоростью девяносто футов в минуту; и надежды и отчаяние, красоту и смерть – все это возили по городу в плоских круглых блестящих жестяных коробках.
 

1

 
   Самолет дергался, пробиваясь сквозь черные толщи туч. На западе сверкала молния. Таблички с надписью «Пристегните ремни» на английском и французском языках продолжали светиться. Стюардессы не разносили напитков. Тональность рева моторов изменилась. Пассажиры молчали.
   Высокий мужчина, зажатый в кресле у окна, открыл было журнал и тотчас закрыл его. Дождевые капли оставляли на плексигласе прозрачные, словно пальцы призрака, следы.
   Раздался приглушенный взрыв, что-то треснуло. Вдоль корпуса самолета медленно прокатилась шаровая молния и разорвалась над крылом. Самолет швырнуло в сторону. Двигатели натужно завыли.
   «Как бы хорошо все устроилось, если бы мы сейчас разбились, – подумал высокий человек. – Окончательно и бесповоротно».
   Но самолет выровнялся, вырвался из облаков к солнцу. Дама, сидевшая через проход, сказала: «Это уже второй раз в моей жизни. Можно подумать, что меня преследует злой рок». Табло на спинках кресел погасли. Стюардессы повезли по проходу столик с напитками. Высокий человек попросил виски с перрье. Он пил с видимым удовольствием, прислушиваясь к тихому рокоту самолета, летевшего на юг высоко над облаками, над самым сердцем Франции.
 
   Чтобы прогнать сон, Крейг принял холодный душ. Хотя он выпил вчера, кажется, не так уж много, у него было такое ощущение, точно глаза его не поспевают за движениями головы. Как обычно в таких случаях, он дал себе слово не прикасаться больше к спиртному.
   Он вытерся полотенцем, но волосы не стал сушить. Прохладная влага освежала голову. Он накинул просторный белый гостиничный купальный халат из грубой махровой ткани и, пройдя в гостиную своего «люкса», заказал по телефону завтрак. Вчера он пил без конца, даже когда раздевался, тянул виски, и побросал одежду где попало, так что теперь его смокинг, крахмальная рубашка и галстук грудой лежали на стуле. Стакан с недопитым виски запотел. Бутылка, стоявшая рядом, была не закупорена.
   Он открыл почтовый ящик на двери с внутренней стороны. В нем лежали «Нис-матэн» и пакет с письмами, пересланный его секретаршей из Нью-Йорка. Письмо от бухгалтера. От адвоката. Конверт из маклерской конторы – в нем месячная биржевая сводка. Он бросил письма на стол не распечатывая. Судя по состоянию дел на бирже, ничего, кроме панических воплей, в сводке маклера сейчас не найдешь. Бухгалтер, наверно, прислал дурные вести о его, Крейга, нескончаемой битве с Управлением налогов и сборов, а письмо адвоката касается жены. Эти могут подождать. Сейчас еще утро, рано думать о маклере, бухгалтере, адвокате и жене.
   Он взглянул на первую страницу «Нис-матэн». Телеграфное агентство сообщает о переброске дополнительных войск в Камбоджу. Рядом с этим сообщением – фотография улыбающейся итальянской актрисы на террасе отеля «Карлтон». Несколько лет назад она получила в Канне приз, но в этом году, судя по улыбке, никаких иллюзий не питает. Фотография президента Франции Помпиду в Оверне. Цитируют его обращение к молчаливому большинству французского народа. Президент заверяет, что Франции не грозит революция.
   Крейг бросил «Нис-матэн» на пол и босиком прошелся по белой с высоким потолком комнате, устланной коврами и обставленной во вкусе бывшей русской аристократии. Выйдя на балкон, он посмотрел вниз, на Средиземное море, простирающееся за бульваром Круазетт. Три американских десантных судна, стоявшие вчера в заливе, ночью ушли. Дул ветер, серое море пенилось и бурлило – все в барашках. Уборщики уже разровняли на пляже песок, вытащили надувные матрасы и воткнули в песок зонты. Их так и не раскрыли, и они вздрагивали от ветра. На берег с шипением набегал прибой. Какая-то отважная толстуха купалась прямо напротив отеля. «В последний раз, когда я был здесь, – подумал он, – погода была не такая».
   В последний раз была осень, сезон уже кончился. На побережье стояло индейское лето, а индейцев-то здесь никогда и не бывало. Золотистая дымка, неяркие осенние цветы. Канн он помнил другим – тогда вдоль берега среди зелени садов стояли розовые и янтарно-желтые особняки, а теперь взморье обезображивали крикливые многоквартирные дома с оранжевыми и ярко-синими навесами, прикрывающими балконы. Города одержимы страстью к самоуничтожению.
   В дверь постучали.
   – Entrez,[1] – сказал он, не поворачивая головы и не отрывая глаз от моря. Нет нужды говорить официанту, где поставить столик. Крейг прожил здесь уже три дня, и официант знает его привычки.
   Но когда он вернулся в комнату, там оказался не официант, а девушка. Невысокого роста – пять футов и три, может быть, четыре дюйма, по привычке прикинул он. На ней была серая трикотажная спортивная рубашка, слишком длинная и непомерно широкая. Рукава, рассчитанные, очевидно, на руки баскетболиста, она вздернула, обнажив тонкие, бронзовые от загара запястья. Рубашка, доходившая ей почти до колен, висела поверх измятых, выцветших джинсов. Она была в сандалиях. Длинные каштановые волосы, неровно высветленные солнцем и морем, спутанной гривой падали ей на плечи. У нее было узкое, с острым подбородком, лицо; огромные солнечные очки, за которыми не видно глаз, придавали ему таинственное, совиное выражение. На плече у девушки висела итальянская кожаная сумка с медными пряжками, слишком элегантная для нее. Увидев его, она ссутулилась. У него возникло подозрение, что если он взглянет на ее голые ноги, то обнаружит, что она давно их не мыла – во всяком случае, с мылом.
   «Американка, не иначе», – подумал он. В нем говорил сейчас шовинизм наизнанку.
   Он запахнул полы халата. Пояса не было: халат не предназначался для приема гостей. При малейшем движении полы разлетались.
   – Я думал, это официант, – сказал он.
   – Я боялась упустить вас, – сказала девушка. Выговор у нее был американский, только непонятно, из какой части страны.
   Его раздражало, что в комнате такой беспорядок. Раздражало и то, что эта девица ворвалась к нему, когда он ждал официанта.
   – Вообще-то полагается сначала звонить по телефону, а потом уж подниматься, – пробурчал он.
   – Я боялась, что вы не захотите меня принять, поэтому и не позвонила.
   «О господи, – подумал он. – Из тех самых».
   – А может, вы все же попробуете, мисс? Спуститесь вниз, назовите портье свою фамилию, он мне позвонит и…
   – Но ведь я уже здесь. – Она была явно не из числа робких, застенчивых девиц, что благоговеют перед великими мира сего. – Я сама представлюсь вам. Моя фамилия Маккиннон. Гейл Маккиннон.
   – Я должен вас знать? – В Канне ведь все возможно.
   – Нет, – сказала она.
   – Вы всегда вот так вторгаетесь к людям, когда они не одеты и ждут завтрака? – Ему было неловко: халат все время распахивается в самом неподходящем месте, с волос капает, на груди видны седеющие волосы, в комнате не прибрано.
   – Я пришла по делу, – сказала девушка. Она не сделала к нему ни шагу, но и не отступила. Просто стояла, шевеля большими пальцами босых ног в сандалиях.
   – У меня тоже есть дела, мисс, – сказал он, чувствуя, как с мокрых волос на лоб потекла струйка воды. – Я хотел бы позавтракать, просмотреть газету и в тишине и одиночестве подготовиться к тяготам дня.
   – Не будьте занудой, мистер Крейг. Ничего дурного я против вас не замышляю. Вы действительно одни? – Она многозначительно посмотрела на неплотно прикрытую дверь спальни.
   – Милая мисс… – «Тон у меня как у девяностолетнего старика», – подумал он с досадой.
   – Я три дня за вами слежу, – сказала она. – Никого с вами не было. То есть никого из женщин. – Пока она говорила, ее темные очки шарили по комнате. Он заметил, что взгляд ее скользнул по рукописи, лежавшей на письменном столе.
   – Кто вы? – спросил он. – Сыщица?
   Девушка улыбнулась. Во всяком случае, зубы ее сверкнули. Что при этом выражали глаза – определить было невозможно.
   – Не бойтесь. Я в своем роде журналистка.
   – Ничего нового в этом сезоне у Джесса Крейга не предвидится, мисс. Так что мое почтение. – Он шагнул к двери, но девушка не двигалась.
   Раздался стук. Вошел официант, неся на подносе апельсиновый сок, кофе, рогалики и тосты. В другой руке у него был складной столик.
   – Bonjour, m'sieur et dame,[2] – сказал он, бросив косой взгляд на девушку. Крейг подумал: «Умеют они, французы, одним взглядом раздеть женщину и при этом даже не изменить выражения лица». Понимая, какое впечатление мог произвести на официанта костюм девушки, он с трудом подавил в себе желание отчитать его за этот косой взгляд. Сказать бы ему без лишних церемоний: «Черт побери, неужели ты думаешь, что я не смог бы подыскать себе что-нибудь получше?»
   – Я думал, только один завтрак, – сказал официант на плохом английском языке.
   – Да, только один, – подтвердил Крейг.
   – А вы бы раздобрились, мистер Крейг, и велели ему принести вторую чашку! – попросила девушка.
   Крейг вздохнул.
   – Вторую чашку, пожалуйста. – Всю жизнь он подчинялся правилам этикета, которым учила его мать.
   Официант накрыл столик и поставил возле него два стула.
   – Момент, – сказал он и пошел за второй чашкой.
   – Садитесь, пожалуйста, мисс Маккиннон, – предложил Крейг, надеясь, что девушка поймет иронию, скрытую в его подчеркнутой корректности. Одной рукой он отодвинул для нее стул, а другой придерживал халат.
   Все это явно забавляло ее. По крайней мере насколько он мог судить по выражению ее лица от носа и ниже. Она опустилась на стул, а сумку поставила на пол рядом с собой.
   – А теперь, если позволите, я пойду надену что-нибудь более подходящее.
   Он взял со стола рукопись, сунул ее в ящик (смокинг и рубашку он решил не убирать) и, пройдя в спальню, плотно закрыл за собой дверь. Вытер голову, зачесал волосы назад, провел рукой по подбородку. Побриться?. Нет, сойдет и так. Надел белую тенниску, синие бумажные брюки и сунул ноги в мокасины. Мельком взглянул на себя в зеркало. Плохо дело: белки глаз тусклые, цвета слоновой кости.
   Когда он вернулся в гостиную, девушка разливала кофе.
   Он молча выпил апельсиновый сок. Девушка вела себя так, словно и не собиралась уходить. «Со сколькими женщинами садился я завтракать в надежде, что они будут молчать», – подумал он.
   – Рогалик? – предложил Крейг.
   – Нет, спасибо. Я уже ела сегодня.
   Он занялся тостом, радуясь, что все зубы у него целы.
   – Как мило, не правда ли? – сказала девушка. – Гейл Маккиннон и мистер Джесс Крейг в минуту затишья в бешеном каннском водовороте.
   – Итак… – начал он.
   – Вы хотите сказать, что теперь я могу задавать вам вопросы?
   – Нет. Я хочу сказать, что сам намерен задавать вам вопросы. Какого рода журналистикой вы занимаетесь?
   – Я радиожурналистка. Между делом, – пояснила девушка, поднеся чашку ко рту. – Делаю пятиминутные репортажи для одного агентства, которое продает их частным радиостанциям в Америке. Пользуясь магнитофоном.
   – О чем репортажи?
   – Об интересных людях. По крайней мере о тех, кого мое агентство считает интересными. – Она говорила быстро, монотонно, словно ей надоели вопросы. – О кинозвездах, режиссерах, художниках, политических деятелях, уголовниках, атлетах, гонщиках, дипломатах, дезертирах, о тех, кто считает, что надо узаконить гомосексуализм и марихуану, о сыщиках, президентах колледжей… Продолжать?
   – Нет. – Крейг наблюдал, как она с видом хозяйки дома подливает ему кофе. – Вы сказали: между делом. А что же у вас за дело?
   – Потрошу души для больших журналов. Отчего вы сморщились?
   – Потрошите души? – повторил он.
   – Вы правы. Ужасный жаргон. С языка сорвались. Больше не буду.
   – Значит, утро у вас не пропало даром, – заметил Крейг.
   – Интервью вроде тех, что в «Плейбое» печатают. Или как у этой Фалаччи, в которую стреляли солдаты в Мексике.
   – Я читал кое-что. Это она разнесла Феллини. И Хичкока тоже.
   – А может, они сами себя разнесли?
   – Это что – предостережение?
   – Если хотите.
   Было в этой девушке что-то настораживающее. Ему стало казаться, что она ждет от него не просто интервью, а чего-то большего.
   – Этот город, – сказал он, – наводнен сейчас ордами жаждущих рекламы людей, которым до смерти хочется дать интервью. И как раз о них ваши читатели, кто бы они ни были, мечтают что-нибудь узнать. Я же молчу уже не первый год. Почему вы пришли именно ко мне?
   – Я объясню вам это как-нибудь в другой раз, мистер Крейг, – сказала она. – Когда мы лучше узнаем друг друга.
   – Пять лет назад, – заметил он, – я давно бы уж вышвырнул вас из номера.
   – Поэтому-то я и не пыталась бы интервьюировать вас пять лет тому назад.
   Она улыбнулась и опять стала похожа на сову.
   – Знаете что? Покажите-ка мне несколько ваших журнальных статей. Я посмотрю их и решу, стоит ли иметь с вами дело.
   – Статей я вам дать не могу, – сказала девушка.
   – Почему?
   – Ни одного интервью я еще не опубликовала. Она весело фыркнула, словно была этим очень довольна. – Ваше будет первым в моей жизни.
   – Ради бога, мисс, не задерживайте меня больше. – Он встал.
   Она продолжала сидеть.
   – Я буду задавать вам очаровательные вопросы, а вы дадите на них такие очаровательные ответы, что редакторы передерутся из-за моей статьи.
   – Интервью окончено, мисс Маккиннон. Надеюсь, вам понравится на Лазурном берегу.
   Она по-прежнему не двигалась.
   – Это же будет вам только на пользу, мистер Крейг. Я могу вам помочь.
   – Почему вы думаете, что я нуждаюсь в помощи?
   – Вы ни разу за все эти годы не были на Каннском фестивале, – сказала девушка, – но выпускали одну картину за другой. А теперь, когда ваше имя с шестьдесят пятого года не появлялось на экране, вы приехали, поселились в шикарном «люксе», вас каждый вечер видят в Главном зале, на террасе, на званых вечерах. Значит, в этом году вам что-то понадобилось. И что бы это ни было, большая, заметная статья о вас могла бы явиться именно тем, что вам нужно, чтобы добиться цели.
   – Откуда вы знаете, что я впервые приехал на фестиваль?
   – Я многое о вас знаю, мистер Крейг. Я основательно готовилась.
   – Напрасно вы тратите время, мисс. Боюсь, что мне придется попросить вас выйти. У меня сегодня очень занятой день.
   – Чем же вы будете так заняты? – Она с вызовом взяла рогалик и надкусила его.
   – Буду валяться на пляже и слушать шум волн, что катятся к нам из Африки. Вот вам один из тех очаровательных ответов, какие вы от меня ожидали.
   Девушка вздохнула, так вздыхает мать, выполняющая прихоть капризного ребенка.
   – Ну, хорошо. Хоть это и не в моих правилах, но я дам вам кое-что почитать. – Она открыла сумку и вынула пачку желтой бумаги с машинописным текстом. – Вот, – сказала она, протягивая ему листки. Он стоял, заложив руки за спину.
   – Да перестаньте ребячиться, мистер Крейг, – резко сказала она. – Почитайте. Это о вас.
   – Терпеть не могу читать что-нибудь о себе.
   – Не лгите, мистер Крейг, – сказала она все так же резко.
   – У вас оригинальный способ завоевывать симпатии тех, кого вы собираетесь интервьюировать, мисс. – Однако он взял листы, подошел к окну, к свету, – иначе ему пришлось бы надеть очки.
   – Если я буду делать интервью для «Плейбоя», – сказала девушка, – то текст, который у вас в руках, пойдет как вступление, а потом уже вопросы и ответы.
   «Но девицы из “Плейбоя” хотя бы причесываются перед визитом», – подумал он.
   – Не возражаете, если я налью себе еще кофе? – спросила она.
   – Пожалуйста.
   Послышалось тихое звяканье фарфора. Крейг начал читать.
   «Для широкой публики, – прочитал он, – слово “продюсер” означает обычно нечто малоинтересное. В ее представлении типичный кинопродюсер – это чаще всего полный джентльмен еврейской национальности с сигарой в зубах, странным лексиконом и неприятным пристрастием к молоденьким актрисам. Некоторые – таких незначительное меньшинство – под влиянием романтически-идеализированного образа покойного Ирвинга Талберга из незаконченного романа Ф. Скотта Фицджеральда “Последний магнат” представляют его себе как необыкновенно одаренную, загадочную личность, этаким великодушным Свенгали – полумагом-полуполитиком, удивительно напоминающим самого Ф. Скотта Фицджеральда в наиболее привлекательные моменты его жизни.
   Бытующий образ театрального продюсера несколько менее красочен. Его реже представляют себе евреем иди вульгарным человеком, но он не вызывает и всеобщего восхищения. Если он добивается успеха, то ему завидуют как счастливчику, который, случайно взяв в руки пьесу, валявшуюся у него на письменном столе, сначала рыщет в поисках чужих денег для финансирования постановки, потом легко и свободно движется к славе и богатству, пользуясь талантом актеров и художников, чью работу он чаще всего портит, пытаясь приспособиться к интересам бродвейского рынка.
   Как ни странно, в родственной сфере искусства, в балете, те, кто заслуживает почета, им и пользуются. Дягилев, который, насколько известно, сам не танцевал, не был хореографом и не писал декораций, всюду признается великим новатором современного балета. Но хотя Голдвина (еврей, худой как щепка, сигар не курит), Завнука (не еврей, курит сигареты, стройный), Селзника (еврей, крупный, курит сигареты) и Понти (итальянец, полный, сигар не курит) нельзя, наверно, отнести к разряду тех, кого журналы вроде “Комментари” и “Партизан ревью” называют зачинателями в искусстве, которому они служат, тем не менее в выпущенных ими фильмах четко выражена их индивидуальность, они воздействуют на образ мыслей и сознание зрителей всего мира и, безусловно, доказывают, что, посвящая себя данному роду деятельности, эти люди имели на вооружении нечто большее, чем удачу, деньги или покровительство влиятельных родственников».
   – Что ж, – подумал он без особого восторга, – с грамматикой у нее все в порядке. Училась же она где-нибудь. Он еще не справился с раздражением, вызванным бесцеремонностью, с какой Гейл Маккиннон выбила его из утренней колеи, и тем более – с ее спокойной уверенностью в том, что он все равно подчинится. Крейга так и подмывало положить эти желтые листочки и попросить ее выйти, но его тщеславие было задето, к тому же ему любопытно было узнать, какое место в списке этих героев занимает имя Джесса Крейга. Ему хотелось обернуться и приглядеться к ней повнимательней, но он сдержался и стал читать дальше: «…Сказанное выше находит еще большее подтверждение в американском театре. В двадцатые годы Лоуренс Лэнгнер и Терри Хелбёрн, основавшие “Гилд-тиэтр”, открыли новые горизонты драмы и в сороковые годы, продолжая выступать в роли продюсеров, а не режиссеров или драматургов, создали “Оклахому” – спектакль, преобразивший музыкальную комедию, эту наиболее американскую из театральных форм. Клэрмен, Страсберг и Кроуфорд, возглавлявшие “Групп-тиэтр”, по праву считались режиссерами-постановщиками, однако главная их заслуга состояла в выборе острых проблемных пьес и системе обучения актеров искусству ансамблевой игры».
   «А ведь она правду сказала, – подумал Крейг. – Она действительно хорошо подготовилась. Когда все это было, она еще и на свет не родилась». Он поднял голову.
   – Можно задать вам вопрос?
   – Конечно.
   – Сколько вам лет?
   – Двадцать два, – сказала она. – Разве это имеет значение?
   – Это всегда имеет значение. – Он с невольным уважением стал читать дальше: «Нетрудно вспомнить и более свежие имена, но нет нужды искать новые подтверждения. Почти всегда находились люди, как бы они не назывались, бравшие на себя роль собирателей талантов и устраивавшие фестивали, на которых Эсхил соперничал с Софоклом. Бэрбедж, например, возглавлял театр “Глобус”, когда Шекспир принес ему почитать своего “Гамлета”, и не упустил его. В этом длинном почетном списке стоит и имя Джесса Крейга».
   «Ну, брат, держись, – подумал он. – Сейчас начнется».
   «Джесс Крейг, – читал он, – впервые привлек к себе внимание в 1946 году – ему было тогда 24 года, – представив на суд зрителей “Пехотинца”, одно из немногих драматических произведений о второй мировой войне, выдержавших испытание временем. В период с 1946 по 1965 год Крейг был продюсером еще десяти пьес и двенадцати фильмов, значительная часть которых имела и кассовый успех, и успех у критики. После 1965 года ни на сцене, ни на экране не появилось ни одной его новой работы».
   Зазвонил телефон.
   – Извините, – сказал он и взял трубку. – Крейг слушает.
   – Я тебя разбудила?
   – Нет.
   – Он с беспокойством взглянул на девушку. Та сгорбилась на стуле, нелепая в своей мешковатой рубашке.
   – Как ты провел эту ужасную ночь? Снилась я тебе в соблазнительных позах?
   – Что-то не помню.
   – Свинья. Развлекаешься там?
   – Да.
   – Свинья вдвойне, – сказала Констанс.
   – Ты один?
   – Нет.
   – Ага.
   – Не то, что ты думаешь.