— «…Царствуй на сллавву нам…»
   Шарик сказочных грёз!
   Сегодня Фохт получит столько грёз, сколько может выдержать человеческая голова!
   Пять долларов — это капитал в заведении Го Чуан-сюна. Го Чуан-сюн, добрый старый китаец, куда толще и уж во всяком случае добрее Чжан Чжун-тана. За пять долларов он даст то, чего не могут дать ни генерал Чжан, ни бригада Нечаева, ни сам господь бог. Го может дать все! Все, чего нет больше у Фохта, чего, может быть, никогда и не было и чего никогда не будет. Все, все!
   — «…Нна страх... вррагамм…»

 
   — Карту?
   — Даю под весь.
   — Сколько там?
   — Ровно четыре тысячи.
   — Давай.
   — Дамблэ!.. Восьмёрка!
   — Жир!
   — Деньги на стол.
   — Иди к дьяволу!
   — Ну, шутки в сторону, гони четыре тысячи.
   — Пошёл к черту, нет у меня. Завтра.
   — Нет денег, так нечего лезть к столу, за это шандалом бьют! Арап!
   — Что ты сказал? Повтори!
   — Ну и повторю: ты не офицер, а свинья!
   Этот диалог был вступлением к тому, что произошло дальше в полуразрушенной фанзе грязной китайской деревушки. Сквозь тяжёлые облака табачного дыма блеснул огонь выстрела. Направленная неверной рукой штаб-ротмистра пуля разбила подвешенный к прокопчённому потолку жестяной фонарь, и в темноте поднялась суматоха. Звон разбиваемой посуды смешался с пьяными выкриками и грубой бранью. В воздухе повис запах вытекающего из фонаря керосина.
   Циновка, заменявшая дверь, поднялась, как будто в стене пробили брешь, и с порога мотнулся голубой луч карманного фонаря. Шум сразу упал.
   — Смир-р-рна-а-а!.. Что за гвалт, господа! Не офицерское собрание, а жидовский шабаш. Опять ханшин? Надо хоть накануне дела быть похожими на людей. И вы, ротмистр? Почему у вас в руках браунинг? Это вы стреляли? Опять накурились… Мерзость!
   Вошедший медленно обвёл лучом своего фонаря растерзанные фигуры столпившихся офицеров. Он увидел расстёгнутые кители, красные потные лица, опухшие глаза, услышал тяжёлое, хриплое дыхание и ощутил липкую вонь скверного китайского самогона, смешавшуюся с запахом керосина.
   Был второй час ночи, густой китайской весенней ночи, когда тьма, как чернила, обволакивает землю до двух часов, до той поры, когда с востока сразу, без предрассветной мглы, брызнет поток розового света.
   Вошедший — сухой, бритый человек с крикливым голосом — обвёл взглядом застывшие лица и напыщенно произнёс, отчеканивая каждую букву:
   — Судьба бригады зависит сегодня от нашей работы, а у меня ни одного трезвого лётчика… Позор! На вас погоны. Вы бы хоть о них подумали… Через час прошу всех быть на аэродроме.
   Голубой луч погас. Циновка упала. В сдержанном сопении десятка людей чиркнула спичка, кто-то закурил. По красной точке папиросы можно было проследить, как человек пробирался к двери; наткнувшись на опрокинутый стол, он громко выругался и нарушил тишину.
   — Эй, Ли Тьяо, свету сюда! — донеслось из заднего угла фанзы. — Ли Тья-я-яо, чёртов сын, свету!.. Спят, скоты! Тоже вестовые!.. Господа, налейте кто-нибудь ханшину в чашку да зажгите.
   Синий язычок горящего спирта заколыхался на столе, освещая небольшое пространство. Офицеры авиационного отряда нечаевской бригады, состоявшей на службе генерала Чжан Чжун-тана, стали пробираться к выходу из своего глинобитного «собрания». Тёмные молчаливые фигуры поглощал холодный мрак.
   Скоро в разных концах деревушки замелькали красноватые глазки керосиновых огней. Шум приказаний и перебранки на русско-китайском жаргоне наполнил воздух. Постепенно голоса смешались и удалились к южному концу деревни. Там, за околицей, был расположен аэродром отряда.

 
   Над равниной, над полями, над глинобитными фанзами мгновенно, как бы воспламенённое на востоке ударом, зарозовело небо. Ночь побелела, обнажая местность. Водопадом ослепительных лучей на чёрную полуразрушенную деревню и бесконечные поля гаоляна пролилось утро. Среди этих однообразных полей фанзы с чахлыми деревцами казались беспорядочно накапанными пятнами. И странно, как бумажные колпаки, белели палатки-ангары, растянувшиеся в линию на расстоянии полукилометра от деревни.
   Там мотористы уже покрикивали на китайских солдат, лениво раздвигавших полотнища ворот и выводивших самолёты. Большие аппараты, поблёскивая новой лакировкой, мягко колыхались на неровностях поля. Это были свеженькие французские машины «Бреге XIX» с рогатым лбом лореновских моторов.
   Фохт явился на аэродром последним. Он шёл развинченней походкой, не глядя под ноги, углубившись в тёмные, нудные воспоминания о прошедшей ночи. С грёзами, которых он ждал от опия Го Чуан-сюна, в последний раз что-то не получилось. Тело только налила усталость. Все та же свинцовая усталость, которой было заполнено в последнее время его опустошённое существо.
   Фохт хмуро прошёл в свой ангар и принялся осматривать самолёт. Он никак не мог сосредоточиться, собрать необходимое сейчас внимание. Ему было не по себе. Голова трещала. Саднила мысль о том, как бы ликвидировать ночной инцидент с банкомётом. Надежды отдать четыре тысячи не было: откуда их возьмёшь?! Руки казались чужими, непослушными, непомерно тяжёлыми, как бы налитыми. Последнее особенно не нравилось Фохту. Это было признаком возвращения лихорадки, схваченной в самом начале пребывания в Китае. Вообще под этим жёлтым небом Фохту не везло. Не везло во всем — от службы до карт.
   Бегло осмотрев самолёт и пулемёты, Фохт обтёр руки, ткнул сапогом в ящик с бомбами.
   — Двенадцать десятикилограммовых! Да живей! И так уж опаздываем.
   Связных мыслей в голове все не было. Он безучастно смотрел перед собой, ничего не видя, пока китайцы осторожно вынимали из ящика бомбы и подносили их мотористу, на коленях стоявшему под самолётом и укреплявшему их в бомбодержателях.
   В голову Фохту лезли разорванные клочки воспоминаний: шатание по отрядам «единой и неделимой» Доброволии; рейд для связи с левым флангом колчаковских армий, пьяные тылы разлагавшихся армий «верховного правителя»; бегство в Маньчжурию, неудачная попытка пристроиться в штаб Унгерна и цепь полупьяных-полубоевых приключений до первой трубки опиума. Здесь нить воспоминаний терялась. Всплывало только что-то розовое, тягуче-липкое, зовущее к себе разбитое тело и обезволенный мозг. Розовое сменялось свинцово-серым, тяжёлым, пустым и ещё более лишённым разума и воли…
   — Командир зовут!
   Фохт вздрогнул от голоса, неожиданно ворвавшегося в беззвучный хаос воспоминаний. Он провёл по лицу жёлтой рукой и вопросительно глянул на вытянувшегося перед ним моториста. Глаза солдата в свою очередь недружелюбно упёрлись в испитое лицо офицера. Фохту почудилось в этих глазах нечто, что заставило его на минуту опустить взгляд. Но тотчас же он вскинул голову и злобно бросил:
   — У тебя все готово? Нестеренко, смотри, чтобы с мотором сегодня не было, как в прошлый раз. Ты, скотина, меня когда-нибудь угробишь. Я докладывал командиру. Имей в виду, если со мной что-нибудь случится, он с тебя шкуру спустит.
   — Штаб-ротмистр Фо-о-охт! — донеслось с аэродрома.
   Около командира отряда собрались уже все лётчики и наблюдатели.
   Фохи побежал туда разбитой походкой бесконечно уставшего человека.
   Он почти не слышал последних инструкций, которые командир давал офицерам, и машинально прислушивался к зловещему звону в ушах, безошибочно возвещавшему о том же, что и налитые свинцом руки: лихорадка!
   «Отказаться лететь? Через час меня будет трясти, — думал Фохт. — Она пришла, вероятно, вечером, но опий задержал приступ… А впрочем… один черт!..»
   Он махнул рукой и, когда умолк командир, пошёл к своему аппарату. С наблюдательского места торчала голова полковника Корчагина, генштабиста, назначенного наблюдателем на его машину вместо свалившегося в лихорадке приятеля Фохта, сотника Кочетко. Корчагин с первого же взгляда не понравился Фохту. Как все лётчики, Фохт не переваривал генштабистов. Считал их белоручками и не доверял им. А этот к тому же впервые отправлялся в боевой полет. Фохт был почти уверен, что, в случае чего, этот «фазан» не сумеет управиться с турельным пулемётом. А тут, ещё ввязались четыре тысячи, так некстати проигранные именно ему, этому генштабисту!
   Вяло, без обычного подъёма, Фохт устроился на пилотском месте, застегнул ремень, натянул перчатки, надел очки.
   Винт пружинно метнулся под рукой моториста.
   — Контакт?
   — Есть контакт!
   — Раз… два… три.
   Стрельнув, мотор хорошо подхватил. Фохт прибавил газа, мотор ровно набирал обороты. Фохт кивнул Нестеренко, вопросительно глядевшему на него сквозь блестящий ореол винта. Несколько китайцев держали крылья, пока впереди не показался офицер с белым флажком. Фохт оглянулся на наблюдателя. Генштабист был, видимо, готов. Гонимый заревевшим мотором, «Бреге» побежал по полю, взметая костылём пыль. Фохт оторвал хвост, и прекратились толчки на плохо сглаженных бороздах гаолянного поля. Потянул на себя ручку. Земля стала уходить вниз.

 
   Фохт все так же нехотя отыскал глазами переднюю машину и безучастно пошёл за ней. Мыслей в голове не было.
   Ухо ре улавливало никаких капризов мотора. Лёгкая струя ветра, дувшая из-за козырька, немного освежала голову под кожаным шлемом, припекаемым солнцем.
   Уже больше получаса прошло с тех пор, как отряд миновал передовые части нечаевской бригады, оторвавшейся за ночь от частей Народной армии.
   Влево пылила большая колонна кавалерии. Своей, белой, чжановской, или красной, народной, Фохт не знал. Да это его больше и не интересовало. Цель полёта постепенно забывалась в той неразборчивой мути воспоминаний, предчувствий, полумыслей-полувидений, которыми всегда начиналась болезнь.
   Он напрягал волю, чтобы заставить себя не отрывать взгляда от летевшего впереди командирского «Бреге». Рука тяжело лежала на ручке и совершенно машинально проделывала движения, необходимые для управления аппаратом. Ногам было холодно, точно зимой. Фохт не чувствовал педалей. Его знобило. Зубы не стучали только потому, что он крепко, до боли стиснул челюсти.
   Внизу проплыла деревня. Фанзы были точно вмазаны в жёлтую землю. Глядя на вьющуюся серую ленту дороги, идущей мимо деревни, Фохт вспомнил, куда и зачем летит. В конце этой дороги — город. В городе — штаб и база «красных».
   К черту все! Так ужасно звенит в ушах, и так ноет все тело. Хочется бросить управление и закрыть глаза. Какое Фохту дело до этих гоминдановцев?! Ну, там, когда-то давно, была ещё настоящая цель. В донских степях и на отрогах Урала он дрался с наводнившим империю «хамом» за своё, за родовое, за брошенный в Курляндии майорат. А теперь-то какого лешего нужно ему здесь, в этой совсем чужой стране?.. Драться за поместья господ китайских генералов? И за это — лихорадка, опиум…
   К черту все! Даже опиум! Да, да!.. Отвратительно кружится голова. То, что называется мыслями, оказывается кусками, осколками какой-то боли, неуклонно впивающейся в череп. Косицын купил Фохта для Чжана за двести долларов в месяц. Чжан — это китайский Колчак. А там, за ним, свора своих, китайских, Деникиных, Красновых и Врангелей… Хозяева орудуют здесь те же, старые знакомые — фунт, доллар, франк… А какое дело Фохту до долларов, когда так болит голова и прыгают искры в глазах? Доллары!.. Хватит ли их на затяжку из толстой бамбуковой трубки?..
   Вон деревня внизу. И какая уютная — много зелени. Большая, богатая деревня… Наверное, есть здесь свой Го Чуан-сюн, толстый добряк, у которого много волшебных трубок.
   На горизонте блеснул белыми стенами домов большой город. Подполковник Корчагин сзади толкнул Фохта в голову, показал на город, кивнул головой: у цели! А в голове Фохта от этого лёгкого толчка зазвенело. К горлу подкатил тугой комок. Вместо того чтобы всмотреться в город, Фохт прикрыл глаза.
   Цель?.. Цель подождёт… К дьяволу все цели на свете! Вот только здесь, внизу, рукой подать, уютная деревушка. В ней, наверно, найдётся две-три затяжки… Надо сесть… Это цель…
   Мутными глазами он обвёл поля под собой с раскиданными на них купами зелёных деревьев. Свалил влево машину, почти перекрыл газ. Звеня дрожащими тросами сквозь притихший рокот мотора, машина спокойно шла в плавном вираже. Фохт глянул назад, на ненавистного генштабиста, и беззвучно засмеялся в его испуганные глаза.
   Вот и земля — пушистая, зелёная, спокойная. Без участия мозга, плывущего в огненном жёлтом море, рука выровняла машину. «Бреге» громыхнул, дал козла, снова опустился и побежал, приминая траву.
   Фохт обернулся, оскалившись, опять засмеялся беззвучным смехом больного. Последним усилием поднялся на руках и прямо через борт самолёта свалился в траву.
   — Ротмистр, что случилось?.. Машина?.. Мотор?.. В чем дело?.. Ведь это безумие — садиться здесь, вблизи красных!.. Эй, ротмистр!
   Генштабист тормошил за плечо лежащего Фохта. Но широко открытые глаза лётчика бессмысленно смеялись сквозь жёлтые стекла очков. Наконец он приподнялся, сел. Шатаясь, поднялся на ноги и, не глядя на Корчагина, пошёл к деревне. Наблюдатель растерянно вприпрыжку семенил рядом. Фохт медленно цедил сквозь стучащие зубы:
   — Вы, подполковник, фазан, птица… Летите к цели? А мне сюда — по делу… Одну затяжку… Голова болит… Что, задание?.. Какое задание? Ах да, красные… Ну ничего. За двести долларов я найду здесь затяжку… Кто бредит?.. Вы чудак…
   Генштабист наотмашь ударил Фохта по лицу. Он упал. Хотел подняться, но не было сил. По траве на четвереньках пополз навстречу замелькавшим в деревьях фигурам. Что-то блеснуло в просвете между стволами, зыкнула пуля над ухом. Как игрушечный, хлопнул выстрел. Ещё и ещё. Фохт привстал и, подняв руки, на коленях пополз к стрелявшим в кого-то китайским солдатам.
   — Бросьте там валять дурака… Одну затяжку!.. — Ему казалось, будто он громко произносит, это, в действительности же он только шевелил губами.
   Фохт пошатнулся. Крепко обожгло голову. Зато в ушах перестали звенеть комары лихорадки. Руки запутались в высокой траве. Лёг врастяжку, спокойно. Сейчас прибежит бой с волшебной трубкой?.. Ну, ну, давайте же её! Сейчас Фохт, затянется, и будет совсем хорошо…


Король порока и скорби


   Штаб-ротмистр Фохт проснулся с тяжёлой головой. Впрочем, какой уж он штаб-ротмистр?! Он даже и не Фохт. И забыл, когда его в последний раз величали этим именем, полученным от длинной череды остзейских предков. Теперь он… Да, действительно как же его теперь зовут?.. Он устал запоминать имена, какие выпадали на его долю на последнем отрезке пути, не столь уж длинном, но казавшемся Фохту куда длиннее всей предыдущей жизни.
   Да, так как же его зовут?.. А не все ли равно?! Может быть, наконец тут он получит доброкачественный паспорт, где по-русски будет написано, кем он должен стать. Наверно, это будет надолго, и тогда уж он постарается запомнить своё имя. Но когда это будет?..
   Ему приказано сидеть на этом полуострове, отстоящем в каком-нибудь часе езды от города. Сидеть и ждать.
   Он сидел и ждал.
   Было мучительно каждый вечер, ложась спать, мечтать о трубке и каждое утро просыпаться с головной болью из-за того, что мечты оставались только мечтами. Не теми розовыми грёзами, какие рождаются в дыму опиума, а назойливыми и безнадёжными терзаниями, окружавшими его стеной, как сама серая дождливая муть, плотным колпаком накрывшая полуостров.
   Дождь шёл изо дня в день. Все об одном и том же бубнила крыша над головой бывшего штаб-ротмистра, старавшегося забыть о том, что его звали Фохтом. Ночами, когда выгорала лампа, а глаза, не слушаясь темноты и позднего часа, не хотели смыкаться, он слышал булькающий звон дождя в жёлобе. По мере того как вода собиралась в струйки, стекая в бочку под трубой, тон бульканья менялся от верхнего «до» к нижнему. Это зависело от силы дождя. От нечего делать Фохт (он никак не мог привыкнуть не называть себя так даже в мыслях) прислушивался к этим звукам. Но временами, когда дождь бывал особенно сильным, становилось невозможно уследить за переменами в звучании струи, падавшей в бочку. Вода звенела тогда беспорядочно. То этак: буль-буль-бинь… буль-буль-бинь. А то вдруг: буль-бинь-буль… буль-бинь-буль. Иногда же совсем тоненько и жалостливо, как плач ребёнка: бинь-бинь-буль.
   Если дождь переходил в ливень, то грохот воды по крыше заглушал все другие звуки. Тогда становилось жутко. Даже если в лампе ещё оставался керосин, Фохт прикручивал фитиль или вовсе задувал чадящий язычок пламени. Ему чудилось, что, когда мрак в домике становится так же густ, как мрак снаружи, проще угадать приближающуюся опасность.
   А опасность чудилась всегда и во всем. Даже днём, когда из окошка все было видно.
   Подступивший к дому лес заглядывав в окно блестящими, только-только от лакировщика, листьями. Когда ветер дул с моря, то с вьющегося по наружной стене винограда, с его широких листьев вода лилась на стекла и сквозь щели в раме проникала в дом. Тогда к шуму струйки, лившейся в бочку, прибавлялся размеренной стук капель, падавших с подоконника на пол. По тому, как часто падали капли, Фохт мог судить, с какою силой дул ветер со стороны Японии и как крепко прижались к окну виноградные листья.
   Если эти листья приникали к окошку ночью и, терзаемые ветром, шуршали и скребли по стеклу, Фохт просыпался. Сидя на топчане с поджатыми к подбородку коленями, он напряжённо вглядывался в промозглую черноту. Он знал, что за окном — всего только листья. Был в этом уверен. И всё-таки не мог заставить себя лечь.
   Разумеется, днём было легче, чем ночью. Хотя бы уже потому, что можно было выйти из дому и, примостившись где-нибудь за кустом, сквозь пелену дождя смотреть на море. Серая у самого берега, пелена эта делалась все темней и темней по мере удаленья в море. Вдали она становилась совсем чёрной. Вода, падавшая с неба, сливалась с волнами, накатывавшими на берег. Невозможно было разобрать, что гонит ветер над волнами — брызги дождя или сорванные порывами пенистые гребни.
   Фохт смотрел туда до тех пор, пока не мутнело в глазах. Потом долго сидел, закрыв глаза и съёжившись под жёстким коробом брезентового дождевика, пока озноб не заставлял вернуться в дом.
   Чёрная, как дёготь, земля шипела под ногами и пускала пузыри на каждом шагу. Ступени крыльца потемнели и ослизли, как банная шайка. В уголках стал прорастать мох.
   Старое фланелевое одеяло, которым первое время накрывался бывший Фохт, лежало под топчаном. Оно так пропиталось влагой, словно его только-только вытащили из корыта и не успели отжать. Почти так же выглядела и ветхая штора, заменявшая простыню. Лист картона, которым был накрыт стол, казалось, умышленно тщательно, дюйм за дюймом, обрызгали чернилами. Думая от нечего делать над происхождением этих брызг, Фохт пришёл к выводу, что человек, живший тут до него, имел привычку писать химическим карандашом. Наверно, карандаш был плохой и человеку приходилось часто чинить его. Пыль от графита разлеталась по бумаге и теперь, намокнув, выглядела как чернильная рябь, разбрызганная бездельником. Однажды, думая об этом, Фохт рассмеялся. Он представил себе, как выглядел бы теперь в этой сырости сам человек, чинивший карандаш: ведь известно, что пыль от химического графита непременно осела бы на его лица и руках. И вот Фохт мысленно увидел лицо своего предшественника, усыпанное мельчайшими лиловыми точками. Он засмеялся, хотя, по существу говоря, в этом было мало смешного. Особенно для человека в положении Фохта.
   За лесной полосой, отгораживавшей домик от берега, непрерывно гремело море. Приглушённо, словно бы она тоже промокла и охрипла, шумела подбрасываемая прибоем галька. Отчётливым оставался только дробный, костяной стук, с которым камни падали обратно на берег из-под гребня убегавшей волны. Покрытые коричневой слизью валуны были скользки, как лёд.
   Однажды Фохт с трудом взобрался на один из них, чтобы посмотреть дальше, в море. Стараясь удержать равновесие на этом валуне, Фохт подумал, что так же вот, наверно, заключённый всеми силами старается забраться как можно выше, чтобы хоть краешком глаза заглянуть за железный козырёк, закрывающий от него мир.
   Перед глазами Фохта не было решётки, а за спиной не гремела железная дверь. Но впереди был дождь, а сзади лес. И полуостров был тюрьмой. В тех тюрьмах, где решётки и железные двери, страшно сидеть, из них хочется уйти. В тюрьме Фохта тоже страшно было оставаться, но, пожалуй, ещё страшнее её покинуть. За пределами полуострова не было ни одного клочка земли, где он чувствовал бы себя в безопасности. Он не сознавал себя ни в чём виноватым, но уже одно то, что был здесь, казалось страшным. Зачем он тут? Зачем пришёл сюда? Неужели он стал уже настолько бесправен, что не мог сказать «нет», когда ему велели отправиться сюда?.. И чем это лучше, нежели даже пуля, полученная в ответ на таксе «нет»? Пуля?! Смерть?! Он уже не боялся смерти, только бы ей предшествовала трубка опия. Умереть в розовых грёзах! Могло ли быть что-нибудь более заманчивое в его положении? Но у него не было ни крупицы спасительного зелья — хотя бы для того, чтобы на час уйти от мокрой действительности. Он был обречён на ожидание. Скоро неделя, как он ждёт. Ждёт, считая капли, падающие с подоконника; прислушиваясь к звону струи, стекающей в бочку, и к шороху листьев о стекло. Если это продлится ещё неделю, он, наверно, сойдёт с ума… Сойти с ума… Что такое сойти с ума? Может быть, это и есть как раз то, чего он ждёт от опия? Может быть, это ничем не хуже смерти?.. Только бы не сойти с ума от стража. Тогда уж, наверно, страх загонит его в могилу. Представьте себе — непрерывный страх! Страх без передышки Днём и ночью. Наяву и во сне. Страх перед всем! Страх перед всеми…
   Фохт нервно повёл спиной и отвернулся от окна, к которому льнули большие тёмные листья винограда. Они как будто следили за каждым его движением, глядели в глаза. Он уронил голову на грязную подушку. От неё удушливо пахло прелым пером. Он со злобою отшвырнул её в угол и, подперев голову рукой, стал смотреть, как щели разбегаются по доскам перегородки. Они сходились и расходились, как железнодорожные рельсы на стрелках. Фохт мысленно пускал по этим рельсам поезда. Он заставлял их сталкиваться и представлял себе, как сплющиваются, врезаясь один в другой, вагоны, наполненные людьми. Это несколько заняло его воображение. Он усмехнулся, представляя себе картины крушений. Но развлечения хватило ненадолго. Скоро все щели были использованы. Больше не осталось пересекающихся рельсов. И снова мокрая муть стала заполнять сознание. И опять стало страшно. Так страшно, что он спрятал лицо между коленями, чтобы не видеть окна, хотя за окном было уже почти светло и серьге контуры виноградных листьев нельзя было принять за чьё-либо лицо.
   Однако как только Фохт помимо воли поднял голову и посмотрел на окно, он тут же встретив внимательный взгляд человеческих глаз. Да, да, да! Это были глаза. Глаза человека. Пристальные, чуть-чуть прищуренные глаза человека, вглядывающегося в полумрак горницы.
   Фохт стиснул зубы и сунул руку в задний карман, где всегда лежал револьвер. Он забыл, что не должен шуметь и уж во всяком случае стрелять. Он забыл даже то, что никакого пистолета у него теперь не было. Его поселили здесь безоружным, беспомощным, чтобы вот так, как сейчас…
   Он охватил голову руками и повалился на топчан. Он не разнял рук, даже услышав осторожный стук по стеклу. Мучительно хотелось думать, что это только игра воображения, расходившихся нервов. Но стук повторился, и Фохт из-под локтя украдкой посмотрел на окно. Из-за широкого виноградного листа, кроме глаз, виднелся теперь ещё нос, приплюснутый к стеклу. А палец, только что стучавший в стекло, медленно манил Фохта куда-то…
   Фохт плотно сжал веки, потом, не глядя больше на окно, подбежал к двери и рванул задвижку. В то же мгновение дверь осторожно отворилась, и Фохт увидел незнакомого китайца. Глядя Фохту в глаза, он произнёс пароль.
   К вечеру следом за китайцем Фохт пошёл в лес. Необходимо было далеко пройти берегом. Подальше от полуострова. Потом джонка перевезёт его. Куда? Куда следует — туда, где Фохта ждёт господин Ляо.

 
   И вот уже два дня Фохт только и делал, что валялся в постели и ел. Ему не велено было выходить из номера гостиницы. Он охотно выполнял это приказание постель была мягкая, простыни сухие, обед подавался на чистых тарелках, и можно было сколько угодно пить чай. К водке его не тянуло. Чем дальше, тем настойчивее стучалась мысль, что недалёк час, когда он получит трубку опиума. Это и помогало ему послушно ждать, когда можно будет выйти из гостиницы.
   Втайне Фохт решил, что, если и сегодня никто не придёт от господина Ляо, он выйдет на улицу один. Чем он, в сущности говоря, рискует? Ведь в кармане у него уже лежит вполне доброкачественный, «чистый» паспорт. Да, да, теперь-то уж он вовсе не Фохг, а Ласкин. Настоящий Ласкин!
   «Ласкин… Ласкин…» — мысленно повторял он на разные лады С этой маленькой книжкой он чувствовав себя в безопасности. Черт их всех побери! Если захочет, он истратит на опиум деньги, выданные для расходов по гостинице. Никому нет дела, обедает он или курит. И если только до вечера…
   Но именно к концу дня и появился наконец китаец-прачка, которого должен был ждать Фохт. Приветливо скаля зубы, он опустил на пол огромную корзину. От неё исходил лёгкий, но острый запах чеснока, черемши и ещё чего-то трудно определимого, но непременно присущего китайским прачкам и портным. По этому аромату знающий человек безошибочно определит бельё, побывавшее в руках китайца.