Ласкин нервно передёрнул плечами.
   — Вы сами все это видели? — спросил он.
   — Нам рассказал об этом очевидец.
   — Значит, ни одного из участников этого… инцидента вы не знаете?
   — К сожалению, одного знаю. Один из героев этого доблестного дела — офицер-бочкаревец — был у нас в полку проездом. Тогда я должен был ограничиться тем, что не подал ему публично руки.
   — А что бы вы сделали теперь?
   — Не знаю… — задумчиво сказал Назимов. — Не знаю, не думал.
   — А вы бы его узнали, если бы встретили?
   — Если он не очень изменился.
   — Как звали этого негодяя?
   — Ротмистр Нароков. Я хорошо запомнил его фамилию. Но слушайте дальше. Мы, строевые, знали, конечно, о том, что, кроме нас, вовсю оперируют «каратели» и контрразведка, но нам не приходилось вплотную сталкиваться с их работой. И вот, когда нам довелось эту «работу» увидеть, сна произвела на большинство из нас отталкивающее впечатление, открылась такая бездна мерзости, что перед многими из нас во весь рост встал вопрос о немедленном уходе. Но для офицеров самовольный уход с фронта был связан с риском головой. Делать это нужно было умно. А передо мною лично возник и другой вопрос. Солдаты мне верили, у нас с ними были человеческие отношения, и моё настроение после случая с Лазо подействовало на них совершенно разлагающе. Моя часть каждый день вычёркивала из списка нескольких дезертиров. Уйди я — и вся часть бросит фронт. Это вызовет неизбежные репрессии. Я не имел права подвергать людей такому риску. Мне казалось, что именно так я тогда рассуждал. Но возможно, что были у меня и другие мыслишки. Уйди я один — может быть, удастся устроиться. А снимется следом за мною вся часть — и я уже большой преступник, меня найдут под землёй. Лучше было смываться потихоньку, так, чтобы солдаты не подозревали. И, представьте себе, все было у меня уже готово, как является ко мне один стрелок и совершенно откровенно заявляет, что намерен уйти с несколькими товарищами. И так как они-де ко мне хорошо» относятся, то предлагают и мне принять участие в их побеге. Это было уже верхом цинизма: явиться ко мне, офицеру, командиру части, с докладом о предстоящем дезертирстве и с предложением принять в нём участие! Я знал их запевалу, того, что явился ко мне. Хороший парень, не дурак, хотя его и считали придурковатым за некоторые странности; отличный стрелок, неповторимый ходок и знаток тайги. Если дезертирам под его руководством удастся перейти франт, они в тайге не пропадут, главарь выведет их куда угодно. Там они либо начнут свою прежнюю жизнь охотников, хлеборобов, мастеровых, либо встанут в ряды красных. Это даже верней. Впрочем, дальнейшее не могло меня касаться. Прежде всего я должен был бы их арестовать и препроводить куда следует. Но я этого не сделал. Главным образом потому, что в душе сочувствовал им и был убеждён, что они сумеют удрать. Если бы я сомневался в том, что они удерут благополучно, я бы их арестовал сам, чтобы спасти от контрразведки. Но опыт их главаря — егеря говорил за них. Я нещадно отругал его и выгнал от себя. По-видимому, он понял меня как нужно, и в ту же ночь вся компания исчезла. Через день-другой и я сам намеревался последовать их благому примеру. Но, к моему ужасу, под утро явился фельдфебель и доложил, что голубчиков поймали. Не всех, правда, но попался и вожак — егерь. С ним ещё восемь человек. Фельдфебель был старый служака из царских мордобоев, он предложил мне не поднимать шума и своими средствами ликвидировать происшествие, чтобы не создавать себе хлопот со следственными органами: попросту вывести всех в расход ночью в лесочке. Я обещал ему подумать над столь мудрым выходом, а пока велел доставить ко мне этого егеря-вожака. От него я узнал, что среди беглецов был провокатор — ставленник фельдфебеля. Оказывается, держиморда был умней, чем я думал, он знал настроения солдат и офицеров и, как впоследствии оказалось, по поручению контрразведки имел целую сеть шпиков: унтеры в ротах, вестовые среди офицеров держали его в курсе дела. Весьма вероятно, что и мои настроения были ему известны не хуже солдатских. Это создавало для меня совершенно дурацкое положение Я стоял перед угрозой крупных неприятностей со стороны контрразведки. Если так, то о бегстве не могло бы быть и речи. Нужно было сделать выбор: с фельдфебелем против моих дезертиров или с ними против фельдфебеля?
   Между тем егерь-хитрец очень тонко дал мне понять, что он со всею честной компанией не прочь был бы попробовать удрать ещё раз. Приставленный к ним караул его не смущал: часовые готовы к ним присоединиться. Вся заковыка в фельдфебеле. Для них он был таким же препятствием, как и для меня. «Ежели бы этого гада… к ногтю», — недвусмысленно заявил егерь. Сами понимаете, подобное предложение означало полный развал. По-видимому, мой офицерский авторитет стоил в их глазах не много. Ясно: всеобщий кавардак был на носу. И я решил вовремя из него уйти. Я дал егерю наган. Остальное предоставлялось ему с тем, что в случае провала я ничего знать не знаю.
   В следующую ночь наш фельдфебель отправился к праотцам, а дезертиры в тайгу. Вместе с ними и я покинул ряды христолюбивого воинства господ меркуловых и дидерихсов, целиком и полностью отдавших себя в руки японцев. Если бы вопрос встал так, что драться необходимо во что бы то ни стало и уйти от драки некуда, то я уж предпочёл бы драться с красными против японцев, чем с японцами против красных. А то, что мы дерёмся, в сущности говоря, не за кого иного, как за японцев, становилось с каждым днём яснее. Сказочки о дружеской помощи перестала быть убедительными даже для наименее развитых.
   В общем, вопрос был ясен, и я дал тягу.
   Некоторое время я слонялся по тылам в качества командированного, потом, когда все сроки командировкам вышли, пришлось искать других форм существования. Возможно, что это кончилось бы плачевно, если бы я не встретил некоего Янковского. Значительное состояние позволяло ему оставаться вне армии и чувствовать себя независимо. К моему удивлению, несмотря на безнадёжность положения, он не только не давал стрекача за границу сам, но не перевёл туда и своих огромных средств. Я не понимал, что это такое: тонкий расчёт или донкихотство? Он смеялся над общим развалом и уверял, что белый «порядок» сам собою возьмёт верх над революцией. Он утверждал, что именно теперь, в период наибольших затруднений, нужно привлекать деньги в Россию, что каждый рубль, вложенный здесь, окупится сторицей. У него в числе прочего было огромнее имение на берегу залива Петра Великого, целый полуостров, он так и назывался полуостровом Янковского. Туда он пригласил меня кем-то вроде старшего приказчика или управляющего большим оленьим хозяйством. И здесь одно небольшое происшествие сыграло существенную роль в моей последующей судьбе. Однажды, когда я на рассвета объезжал заимку, из тайги вынырнул долговязый худой человек и преградил мне дорогу. Это был егерь — зачинщик солдатского побега. Оказывается, с несколькими товарищами он добрался до красных и теперь вернулся уже с поручением оттуда. Он жил нелегально, по чужим документам, и просил устроить его на такую работу, чтобы он мог постоянно бывать в тайге. Это было в моей власти, я взял его егерем. Под его руководством я стал постигать тайгу. От него я заразился настоящим вкусом к жизни и снова поверил ему, что есть на свете настоящее дело и настоящие люди.
   Но вот произошло то, что было неизбежно: белый порядок взлетел на воздух. В новом порядке для Янковского не было места. Как только ему наступили на мозоль, он заговорил совсем другим языком. Теперь обязанностью всякого русского он считал спасение белого дела от рук красных. Это сводилось к необходимости постараться спасти всё, что можно, хотя бы на чужой территории, для того, чтобы потом, когда вернётся «порядок», прийти сюда и взяться за старое дело. На мою долю выпала почётная задача — спасти для будущей России стада пятнистого оленя, принадлежавшие господину Янковскому. Их нужно было перегнать за корейскую границу.
   Я был приказчиком и получал жалованье. Я сделал все для угона стада. Но сделал это, очевидно, все же плохо: на той стороне оказалось всего две-три сотни голов. Когда я вернулся в имение, чтобы вместе с патроном отбыть в Японию, Янковского на полуострове не оказалось, там сидели большевики… Ну, и отправили меня, раба божия, куда следует… Дайте-ка мне ещё папиросу…

 
   Ни солнца, ни зари ещё не было, но слабое сияние растекалось по небу. Лежавшая за опушкой поляна начинала светлеть. Лес наполнялся холодной белесоватой мглой. От неё тянуло влагой. Листья и травы покрылись потом росы.
   Назимов привстал и выглянул на полянку.
   — Вы бы меня неверно поняли, если бы я просто скверно выругался, вспоминая тот день. Подумали бы, что я жалею об утраченной возможности быть там, где теперь пребывает мой бывший патрон. Если я готов и сейчас плеваться самым яростным образом по адресу моих бывших хозяев, то вовсе не потому, что они меня бросили. Нет. Причины иные. Вот так же твёрдо, спокойно, как я бью здесь оленей, я готов на выбор стрелять по этим господам. По одному, по очереди, мой непогрешимый «Росс» дырявил бы их, потому что из-за них, именно из-за них, я едва не стал пасынком России. Утратить родину — не значит ли это перестать существовать? Ведь каждое дерево, каждая травинка должны крепко сидеть в родной земле. Не говоря о человеке. А меня хотели вырвать из неё с корнем.
   Я как Назимов не желаю уйти в ничто. О, я отлично понимаю, что мне уже мало осталось места под солнцем. И самое подходящее для меня занятие — здесь, в качестве егеря, на берегу бухты, открытой когда-то моими предками, потомственными и настоящими моряками. Другого места я и не ищу. Но я желаю и дальнейшего существования Назимовых. Другие, не такие, как я, но они должны продолжить род. И вот мне пришло в голову воспроизвести себя в совершенно ином, так сказать, вполне современном качестве. Выйдя из заключения, я сочетался браком с сердобольной сестрой приютившего меня егеря Чувеля — того самого вожака дезертиров. Теперь мой потомок Борис будет, расти как полноценный человек. Ведь для меня революция — слово довольно страшное. Я напуган революцией, ушиблен ею. Но я не хочу, чтобы мой Борька был таким же ушибленным. Потому и избрал её — мою Авдотью Ивановну. Борис и земля, Борис и тайга, Борис и революция будут близкими и родными. Они будут друг в друге. А это-то и нужно для выполнения второй, очень важной функции будущих Назимовых. Я должен завещать им звериную ненависть к бывшим моим патронам.
   Мне кажется, что с этой точки зрения Борьку лучше всего сделать авиатором. Говорят, авиация будет решать в предстоящих боях. Так пусть же он будет хорошим советским лётчиком. Может быть, с него начнётся новая родословная Назимовых. До меня они, с давних пор, были хорошими моряками. Один я вышел ублюдком. А с Бориса начнётся новая династия — Назимовых-авиаторов. Мне нравится такая мысль. Я тёшу себя ею. Я с удовлетворением представляю себе, как мой Борис пойдёт в большой воздушный бой, чтобы наложить врагам. Руководители советской политики, говоря о войне, всегда рассматривают её только как отпор напавшему на нас врагу, но я мечтаю о другом. С такой сволочью, как наши враги, нельзя церемониться, по ним нужно ударить в тот момент, когда будет наибольший шанс разбить их с наименьшими для нас потерями. Мы проиграли войну самураям в девятьсот пятом году, но уже побили их в гражданскую…
   Ласкин, усмехнувшись, перебил:
   — То есть как же так «мы побили»? Ведь вы же были как раз на той стороне, у японцев.
   Назимов повысил голос:
   — Русские побили. Россия побила. А та шваль, что была на стороне японцев, ничего общего с Россией не имела. Вот что я хотел сказать.
   — Но вы же были русским?
   — Я думал, что я русский, но был просто сволочью. На может считать себя русским тот, кто поднял оружие против России заодно с её самыми непримиримыми, самыми исконными вратами.
   — А теперь вы опять стали русским?
   — Да, теперь я снова чувствую себя русским. Каким бы отщепенцем я ни был, какое бы маленькое место ни принадлежало мне под небом этой страны, я горд тем, что она моя. Моё будущее — Борис. Борис — это настоящая Россия: прекрасная, сильная, твёрдо шагающая в своё завтра.
   Ласкин перебил:
   — Вы злоупотребляете словом «Россия». Вы забываете о том, что живёте в Советской России, а не престо в России. Не Россия, а СССР. Разница!
   Назимов задумался.
   — Не знаю, может быть, для вас в этих буквах — только настоящее, а для меня в них все прошлое моей страны. Вся её история, доставшаяся в наследство этим четырём буквам. Знаете, о чём я жалею? О том, что был дурным моряком, плохо изучал своё дело и лишь понаслышке знал историю родного флота. Мне чертовски хотелось бы теперь, когда есть досуг, написать хорошую, полнокровную историю флота российского. Ведь не всегда же его моряки плавали по антипасовским океанам. Русский флот бывал таким, что его пушки решали судьбы Европы.
   — А не кажется ли вам, что интернационал и боевые традиции российского флота плохие соседи?
   Назимов внимательно посмотрел на Ласкина.
   — Вы так думаете?.. Я думаю иначе.
   Он умолк. Не меняя позы, не делая ни одного лишнего движения, поднёс к глазам бинокль. Ласкин последовал его примеру, но ничего не нашёл.
   Назимов жестом приказал не двигаться. Скоро у Ласкина затекли ноги, заныла спина. Начинало сосать под ложечкой: развести бы костёр, вскипятить бы чайничек… Он не раз нетерпеливо поднимал бинокль к глазам, но так ничего и не мог разобрать. А Назимов был по-прежнему неподвижен и делался все сосредоточенней. Приставав бинокль к глазам, он его уже не опускал…
   Лишь случайно Ласкин увидел наконец то, за чем следил Назимов. Вся дальняя опушка поляны была заполнена оленями. Табунок держался в тени деревьев, не выходя на освещённый лужок.
   Стадо представляло собой массу жёлто-белых мазков с мелькающими пятнышками хвостиков. Расстояние было слишком велико, чтобы Ласкин мог что-нибудь разобрать невооружённым глазом. Стоило опустить бинокль, как он сразу терял оленей из виду. Но Назимов не только видел стадо, он отличал самцов от оленух, даже сортировал пантачей по степени готовности рогов и выбирал тех, которые были ему нужны.
   Назимов взялся за винтовку. Олени медленно приближались к опушке, на ходу пощипывали ветки. Яснее делались за деревьями пятна их подвижных тел. Вон несколько оленей вышли из чащи. Солнце тотчас вызолотило их. И вдруг, когда животные были готовы сделать последний шаг, чтобы выйти на поляну и открыть себя, один из оленей порывисто вытянул шею и стал насторожённо поворачивать голову из стороны в сторону. Он призывно свистнул, замер с поднятой в воздух ногой. Теперь Ласкин разобрал в бинокль панты на голове оленя. И как раз в этот момент олень закинул голову, мягким, змеиным каким-то движением изогнув шею. Его передние ноги поднялись, и весь он в прыжке отделился от земли. Но, вместо того чтобы совершить скачок, он вдруг обмяк в воздухе н мешком повалился на землю. Табун прыснул в стороны. Это было внезапно, как появление трещин на стекле, в которое попал камень. Только тут Ласкин сообразил, что олень был убит выстрелом Назимова. Ему даже казалось, что выстрел последовал уже после того, как олень упал наземь.
   Когда, сняв панты, Назимов шёл обратно, он увидел, что Ласкин взял винтовку и не спеша поднимает её к плечу. Ему даже показалось, что очко ствола глядит прямо на него, Назимова.
   — Эй, осторожней с винтовкой, у неё очень мягкий спуск.
   Ласкин опустил винтовку, но, дав Назимову приблизиться шагов на пятьдесят, снова приложился.
   — Что за глупые шутки! — раздражённо бросил егерь.
   — Стоп! — услыхал он окрик Ласкина. — Не пытайтесь бежать. Я уложу вас на месте. Действие пуль «Росса» вы знаете лучше меня. Мне нужно с вами поговорить.
   Назимов огляделся. Опушка была за ним уже в пятистах шагах, он стоял совершенно открыто. Может быть, можно было бы броситься в траву, она достаточно высока, чтобы укрыть его на несколько секунд, пока успеет вскочить на ноги Ласкин. Но тут же стало смешно: все это не больше чем дурацкая шутка, ради чего этот человек стал бы в него стрелять?
   И, на глядя на Ласкина, он решительно пошёл. Грянул выстрел. Пуля сбила ветки над головой Назимова.
   — Я не шучу, — послышался насмешливый голос Ласкина. — Я не убил вас потому, что вы мне нужны. Слушайте внимательно. Мне известно, что в течение последнего года вы два или три раза принимали у себя одного своего бывшего сослуживца. Вы знаете, о ком я говорю?
   Назимов ответил не сразу:
   — Мне было жаль его.
   — А вы знаете, кто он?
   — Да, бывший заключённый, подыскивающий сейчас себе работу.
   — Не втирайте мне очки. Немилов — агент иностранной разведки. Попросту — японский шпион. Вы принимали его у себя и хотите теперь уверить, будто делали это из любви к ближнему! Бросьте, батенька! Христианские чувства не в моде. Я хорошо знаю, о чём вы говорили, я даже знаю сведения, которые вы давали Немилову.
   — Никаких сведений я ему не давал.
   — Я могу доказать совсем другое и, если понадобится, докажу, вы завербованы Немиловым и состоите на службе у японцев. Разве вы не приняли от него за свои услуги золотой портсигар?
   — Эту вещь он навязал мне в залог взятых в долг денег… хотя я не просил ни о каком залоге.
   — Рассказывайте! Сто рублей за портсигар ценою в несколько тысяч. Мне-то вы можете признаться, что получили вещь за честную работу осведомителя. И кто же поверит тому, что меня, бывшего ротмистра Нарокова, агента японской разведки, вы держите у себя в доме ради моих прекрасных глаз?! В тот момент, когда это станет известно, все ваше будущее вместе с Борисом и прочими штучками полетит вверх тормашками. Едва ли вам простят эту страницу биографии, как бы ни было теперь мало ваше личное значение. Ваш Борис перестанет быть вашим, все разговоры о будущем не будут стоить ломаного гроша. Верно?
   Назимов молчал.
   — Мы с вами знаем, что это так. И стоит мне сказать одно словечко… Но я вам не враг. Наши пути идут рядом.
   Назимов сделал протестующий жест и презрительно сплюнул.
   — И подумать, перед какой сволочью я всю ночь исповедовался! Фу!
   — Не двигаться! — крикнул Ласкин. — Не бойтесь, я не потребую от вас ничего рискованного. Никого не нужно убивать, ничего не придётся взрывать. Мне даже не надо, чтобы вы кого-нибудь подкупали, выкрадывали тайны и занимались прочей пинкертоновщиной. На первое время вы окажете мне только одну услугу: возобновите дружбу со своей сестрой Вассой Романовной. Она ведь замужем за директором Морского завода? Не так ли? Не бойтесь, ей тоже не придётся ничего взрывать. Вы только введёте меня в её дом. Это всё, что вы должны сделать в обмен на моё обязательство молчать. Что вы на это скажете?
   Назимов не шевелился. Ласкин подождав. Потом спросил:
   — Ну-с? Я жду.
   — Не подходит, — с презрением сказал Назимов.
   — В таком случае мне придётся угостить вас пулею вашего же «Росса». Вы же взрослый человек и понимаете, что выпустить вас живьём я теперь уже не могу.
   Назимов был неподвижен. А Ласкин, помолчав, продолжал:
   — От вас потребуется одно: с первым пароходом мы отправляемся в город, и вы отведёте меня к сестре… Простите, забыл: если вас интересует материальное улучшение вашего положения, то я могу предложить вознаграждение.
   Назимов поднял голову и огляделся. Он был беззащитен. Очко ствола следило за малейшим его движением. Действие «Росса» он знал достаточно хорошо. Он крикнул Ласкину:
   — Можете стрелять.
   Ласкин прицелился. Назимов стоял прямо. Подержав его на мушке, Ласкин опустил винтовку.
   — Вы глупее, чем я думал. Или, может быть, вы прогнили больше, чем казалось? Прежде чем я всажу в вас пулю, мне хочется сказать ещё два слова…
   Назимов неожиданно взмахнул рукой, в которой машинально продолжал держать панты с осколком оленьего черепа. Разбрызгивая остатки мозга и крови, панты полетели в Ласкина. Тот едва успел увернуться от удара. Острая кость задела его по голове. В следующий миг Назимов бросился в траву и пополз. Ласкин вскочил и разрядил вслед беглецу магазин. Движение травы утихло. Решив, что егерь убит, Ласкин осторожно пошёл туда, где он лежал. Но, приблизившись, увидел, что Назимов только ранен. Вокруг его ноги растеклась лужа крови. Он ожидал Ласкина с большим охотничьим ножом в руке.
   Винтовка Ласкина была теперь разряжена, а патронташ оставался на егере. Расходовать обойму своего браунинга Ласкин не хотел. Она могла ему понадобиться. Он взял ружьё за ствол и стал наступать. Егерь сделал попытку отползти, но раздроблённая пулей нога держала его на месте. Отводя удары тяжёлого приклада, Назимов старался приблизиться к врагу, чтобы пустить в ход нож. Но силы были неравны. Прежде чем он успел что-нибудь сделать, левая рука, которой он защищался, беспомощно повисла, переломленная ударом винтовки. Следующим ударом Ласкин выбил из руки егеря нож. Если бы Назимову не удалось, собрав все силы, нанести противнику удар ногою в живот, следующий взмах тяжёлого приклада пришёлся бы ему по голове. Но тут Ласкин выпустил винтовку, со стоном ухватился за живот и, осев в траву, покатился по склону. Назимов хотел было спуститься за ним, но перед глазами пошли круги, и он тоже упал. Обморок его был короток, но, и придя в себя, он не нашёл сил подняться. С трудом волоча в траве избитое тело и раненую ногу, опираясь на уцелевшую руку, он полз, спеша удалиться от того места, где его мог настичь враг.
   Когда Ласкин вернулся туда, где шла борьба, трава, примятая отползшим Назимовым, уже поднялась. Рядом с брошенным мешком лежали свежие панты. Подумав, он положил их в свой мешок и стал торопливо пробираться сквозь заросли. Он должен был опередить Назимова или вовсе не возвращаться в дом у пролива.
   Было уже далеко за полдень, когда запыхавшийся Ласкин подходил к домику егерей. Как и впервые, когда он его увидел, домик блистал белизной среди яркой зелени прибрежия и, как тогда, был тих.
   Обойдя дом, Ласкин увидел, что за огородом, в тени деревьев, качается гамак. В гамаке, проминая его почти до земли длинным неуклюжим телом, лежал человек с продолговатой, как дыня, головой. Босые ноги были задраны выше головы. Одна ступня забинтована. Человек с кем-то разговаривал. Его голос был скрипуч и как бы шершав. По перевязанной ноге Ласкин понял, что это пострадавший на сенокосе егерь Чувель.
   Чувель благодушно беседовал с маленьким Борисом, присутствие которого можно было определить только по голоску, идущему откуда-то из зелени дерева.
   — Ты гляди-кась, птичка. А раз ты птичка, значит спой мне что-нибудь сладенькое, — говорил Чувель.
   — А если упаду? — серьёзно спросил мальчик.
   — Какие же птицы, гляди-кась, падают? Птицы летают, а не падают Ты летать можешь?
   Среди зелени ветвей Ласкин увидел мальчика. Он сидел верхом на суке, крепко держась ручонками. На лице его радость сменилась выражением страха. Он, видимо, задумался над вопросом Чувеля и взглядом мерил расстояние до земли.
   — Страшно, — прохныкал он. — А ну, как упаду?
   — Ежели птичка, то не должен бы упасть. А ежели упадёшь, так, значит, не птичка. Тогда, гляди-кась, тебе уже никогда не летать.
   — Нет, летать.
   — Нет, не летать.
   — Папа сказал, что я буду лётчиком, а лётчики летают.
   — Эва! — засмеялся Чувель. — Гляди-кась, лётчиком? Это ещё когда будет-то!
   — Скоро будет. Я уже большой.
   — А ежели большой, так слезь с дерева сам. Мальчик замолчал и стал примеряться, слезть ему или не слезть?
   — Дядя Ваня.
   — Ась?
   — Знаешь… что?
   — Что?
   — Сними меня отсель.
   — Гляди-кась, вот так лётчик. Сними его с дерева! Сам слезай.
   В этот момент на пороге дома появилась Авдотья Ивановна. Увидев сына на дереве, она крикнула Чувелю:
   — Ты что ж это, старый дурень, с ума спятил? Ребёнка на дерево закинул, прости господи!
   Широко, по-солдатски, ступая и на ходу обтирая о фартук мокрые руки, Авдотья Ивановна пошла к дереву. Но, прежде чем она успела пройти половину расстояния, Чувель с неожиданной лёгкостью выскочил из гамака и на одной ноге запрыгал к дереву. Взмахнув длинными руками, он сгрёб Бориса и бросил в гамак. Мальчик с заливистым смехом подпрыгнул в упругой сетке.
   — Роман когда вернётся? — спросил Чувель Авдотью.
   Ласкин хотел выйти из своей засады и вступить в разговор, но то, что он услышал, заставило его ещё глубже отступить в тень.
   — Знаешь, Ваня, неспокойно у меня на душе. Как бы промеж них там чего не вышло.
   — Гляди-кась, чего они не поделили?
   — Мне Роман перед уходом сказал, что отошьёт этого гостя. Не понравился он ему.
   — Они что, поссорились?
   — Не то чтобы… но что-то Роман его невзлюбил. Сразу эдак… Даже удивительно… — в раздумье проговорила она и повторила: — Неспокойно на душе.
   — Ну, душа — это принадлежность буржуазная. В тебе душе и делать-то нечего. Для её помещения нежные телеса нужны. — Чувель звонко шлёпнул сестру по широкой спине.