Он пришел. У него на моложавом лице всегда были большие розовые пятна, – не знаю, от чахотки или от здоровья.
Он начал издалека и, так сказать, в mоts соuvегts [18]… Но я его понял. Он зондировал меня насчет того, о чем воробьи чирикали за кофе в каждой гостиной, – то есть о дворцовом перевороте… Я знал, что бесформенный план существует, но не знал ни участников, ни подробностей. Впрочем, слышал я о так называемом «морском» плане. План этот состоял в том, чтобы пригласить Государыню на броненосец под каким-нибудь предлогом и увезти ее в Англию как будто по ее собственному желанию. По другой версии – уехать должен был и Государь, а Наследник должен был быть объявлен императором. Я считал все эти разговоры болтовней.
Н. говорил о том, что государственный корабль в опасности и, можно сказать, гибнет и что поэтому требуются особые, исключительные меры для спасения экипажа и драгоценного груза.
– Если бы вам были предложены такие исключительные, из ряда вон выходящие меры для спасения экипажа и груза, а ведь вместе они составляют русский народ, –пошли бы вы на эти совершенно не вмещающиеся в обыденные рамки, совершенно экстренные меры, пошли бы вы на них для спасения родины?
Я ответил не сразу, потому что понял сразу. Мне вдруг вспомнилось, как однажды Столыпин произнес свою знаменитую фразу:
Наконец я ответил вопросом:
– Вы читали Жюль Верна?
– Читал, конечно, но что именно?.
– Это не важно, потому что я не уверен, что это из Жюль Верна… Во всяком случае, это теория моряков.
–Какая теория?
– Две теории. Или, вернее, две школы. Одна школа – это «суденщики», а другая – «шлюпочники»…
– Объясните…
– Это касается морских бедствий… кораблекрушений… «Шлюпочники» утверждают, что, когда корабль терпит так называемое «кораблекрушение», то надо пересаживаться на шлюпки и этим путем искать спасения.
– Это понятно… А «суденщики»?.
– А «суденщики» говорят, что надо оставаться на судне…
– Да ведь оно гибнет!..
– Все равно… Они говорят, что из десяти случаев в девяти шлюпки гибнут в море…
– Но один шанс все же остается.
– Они говорят, что один шанс остается и у гибнущего корабля, потому не стоит беспокоиться…
– А вывод?
– Вывод тот, что я принадлежу к школе «суденщиков», а потому останусь на судне и в шлюпки пересаживаться не хочу…
Он помолчал.
– В таком случае забудем этот разговор.
– Забудем…
П.Н. был единственным из министров, который одинаково был любезен и «двору» и «общественности». Он был умен, ловок, очень тактичен, по убеждениям – консерватор, но понимал мудрость латинской поговорки: «Bis dаt, qui сitо dаt» [19].
Сделав в сущности пустяковые уступки по своему министерству, он стал весьма популярен и мог претендовать на то, что пользуется «общественным доверием»… Если бы его несколько месяцев тому назад назначили премьером, быть может, ему удалось бы поладить с Государственной Думой.
– Вы знаете, – начал он, – мои воззрения: конечно, я не либерал… Те, что так думают, очень ошибаются. Но есть вещи и вещи… Есть положения, когда просто невыгодно упрямиться.
Программа Государственной думы, т.е. Прогрессивного блока, ведь она в сущности очень приемлема.. .
– Вздор! Пустяки! – сказал товарищ министра. –Все это, конечно, можно дать без всякого колебания государства Российского…
– За исключением одного пункта, – сказал министр. – Это о власти. Вы понимаете, – тут заупрямились… Я сказал Государю все… Я объяснил, что мы все, наша семья, традиционно преданы престолу. Но что мы всегда были – земщина. Что я отнюдь не либерал, но считаю, что с земщиной нужно считаться. В особенности теперь, во время войны. И что Дума, олицетворяющая земщину, стоит на строго патриотической позиции. что она взяла на свои плечи всю тяжесть лозунга – «война до победного конца»… И что правительству надо идти с Думой, и что поэтому я прошу отставки… Словом, все, что можно было сказать… Со мной лично были в высшей степени милостивы… Но… но это безнадежно… то есть безнадежно – насчет власти…
– Поймите, Шульгин, что в этом все, – сказал товарищ министра. – Все в этом пункте, все в том, что вы хотите, чтобы правительство было из лиц «общественного доверия», другими словами, от блока. Здесь вся загвоздка! А что касается остальной вашей программы, так только проведите ее через Думу, все будет принято правительством…
– В той же части вашей программы, – сказал министр, – которая может быть проведена правительством собственной властью, то она, например, по ведомству народного просвещения уже осуществлена. Впрочем, вы очень деликатно выразились об этом вопросе…
– «Вступление на путь постепенного ослабления».
Кто это выдумал? Это почти гениально, – сказал товарищ министра.
– Но что касается вопроса о власти, – сказал министр, – увы! здесь стенка!.. И вот смысл нашего посещения нижеследующий… Мы, В.М. и я, достаточно вас знаем… Если Милюков и другие могут иметь какие-то мотивы, старые навыки борьбы с властью quаnd mеmе [20], то вы, конечно, преследуете одну цель – благо родины…
А это значит в данную минуту: как-нибудь довести войну до конца, потому что иначе… Иначе России – конец, – сказал товарищ министра.
-И вот, если дело не выходит, – продолжал министр, – если стенка, – как быть? Мы хотели вам сказать: не обостряйте отношений… Ведь все равно – в лоб не возьмете…
– Шульгин, вы знаете, – как дети, когда «играют», вдруг заупрямятся все… и вот зашли в тупик: ни тот ни другой не уступают. Вдруг один кричит: «Я умнее!» – и уступает… И разрешен тупик, и продолжается игра… Крикнете – «я умнее» и уступите… Вернее – отступите… на время хотя бы… Вы правы, вы совсем правы… Мы с вами согласны во всем… Но если нельзя… Они сидели против меня честные и встревоженные… сильно встревоженные.
– Положение плохое, – сказал министр. – До чего мы дойдем?
– Доиграемся! – сказал товарищ министра.
Я отвечал:
– Вы знаете, я состою в «Совещании по Государственной обороне». У нас сейчас столько снарядов, сколько никогда не было. Маниковский недавно объяснил: если взять расчет по Вердену (ту норму, сколько в течение пяти месяцев верденское орудие выпускало снарядов в сутки) и начать наступление по всему фронту, т.е. от Балтийского моря до Персии, то мы можем по всему фронту из всех наших орудий поддерживать верденский огонь в течение месяца… У нас сейчас на складах тридцать миллионов полевых…
– Великолепно, – сказал товарищ министра.
– Весной, по-видимому, начнется всеобщее наступление… Есть все шансы, что оно будет удачно… Если это будет так, то тогда вообще все спасено, – можно хоть прогнать Государственную Думу…
– И прогонять не придется, потому что на радостях все забудется.
– Значит, весь вопрос – продержаться два-три месяца… Не допустить взрыва… Потому что, если наступление будет неудачное, взрыв все равно будет.
– Будет, – сказал товарищ министра.
– Весьма возможно… – сказал министр.
– Непременно будет. Я недавно из Киева… люди с ума сошли. Вы знаете, Киев достаточно черносотенный… И вот меня ловили за рукава люди самые благонамеренные: «Когда же наконец вы их прогоните?» Это они о правительстве… И вы знаете, еще хуже стало, когда Распутина убили… Раньше все валили на него… А теперь поняли, что дело вовсе не в Распутине. его убили, а ничего не изменилось. И теперь все стрелы летят прямо, не застревая в Распутине… Итак, надо выиграть время… Два-три месяца…
– Это так, – сказал министр, – но как же это сделать?
– Вот тут-то и начинается вопрос. Было два пути… Первый путь – это Думу свести на нет. Правительство могло это сделать, не созывая ее. Может быть, и сама Дума могла это сделать, так сказать, отступив: предоставив правительству самому стать лицом к лицу с нарастающим неудовольствием России.
– Нет, – сказал товарищ министра, – этого Дума не могла сделать. Если большинство так бы и сделало, левые и кадеты подняли бы крик, только в гораздо более резкой форме.
– Вот в том-то и дело… В 1915 году во время великого отступления, когда созвали Думу, для нас, правого крыла, стал вопрос: или стать на сторону правительства, конечно, виноватого в непредусмотрительности и в бездарности, или же, признав справедливым нарастающее неудовольствие, попытаться ввести его в наименее резкие, в самые приемлемые формы… Другими словами, недовольство масс, которое легко могло бы перейти в революцию, подменить недовольством Думы… Наша цель была, чтобы массы оставались покойными, так как за них говорит Дума… Таким образом и создался Прогрессивный блок. Этим шагом мы приковали кадет к минимальной программе… Так сказать, оторвали их от революционной идеологии, свели дело к пустякам. Но кадеты, с другой стороны, вовлекли нас в борьбу за власть… Мы хотели стать между улицей и, я бы сказал, – между армией, в которой сильнейшее недовольство на «тыл», то есть на правительство, – и властью…
Мы хотели успокоить армию, что ее никто не предаст и что о ней позаботятся, так как на страже ее интересов стоит Дума. Когда я уезжал с фронта в 1915 году, это был всеобщий голос: «Поезжайте и позаботьтесь, чтобы не было Мясоедовых и Сухомлиновых, а были снаряды… Мы не хотим умирать с палками в руках». Все это я говорю к тому, чтобы объяснить, почему мы избрали этот путь… Путь, так сказать, «суда», вместо «самосуда». Путь парламентской борьбы вместо баррикад…
– А вы не думаете, что так вы скорее дойдете до баррикад?
– Вот в этом-то и вопрос. что мы – сдерживаем или разжигаем?. Мне всегда казалось, что сдерживаем. Мне казалось, что мы такая цепь, знаете, когда солдаты берутся за руки. Конечно, нас толкают в спину и заставляют двигаться вперед. Но мы упираемся. Держим друг друга за руки и не позволяем толпе прорваться…
Так мы идем, упираясь, а нас давят в спину уже полтора года… бог его знает, если бы мы не сделали этой цепи, может быть, уже давно толпа прорвалась бы… Не забудьте, что цепь все время кричит: «Все для войны»… И этот наш вопль обращен одинаково к обеим сторонам: от армии мы требуем «всех жертв», а от правительства «хоть немного жертвы»… Успокаивает ли это или разжигает? Кто знает? Мне кажется – все-таки успокаивает. Ведь смотрите… до сих пор ни одного покушения. А помните 1905 год? Тогда дождило бомбами… Теперь ни одного бунта – пока… А помните, тогда?.. Теперь наиболее бунтарским образом повели себя те, кто убил Pаспутина: они совершили первый и единственный пока акт террора. Значит, можно предполагать, что буйный элемент до известной степени считается с Думой и не делает, пока она говорит. Додержимся ли! Будем надеяться, что додержимся. А если не додержимся?. А если не додержимся, тогда…
– Тогда – конец! А потому, даже принимая вашу схему, – не обостряйте…
– Да, конечно… Не думаю, чтоб и в планы кадет входило бы обострять. Ведь они знают: головы жирондистов оказались в одной корзине с монархистами…
– Они дают себе отчет в этом?
– Вполне… Они боятся революции. Ведь они три года кричали: «Все для войны». А следовательно, в случае революции это им припомнится. Жребий был брошен в 1915 году. А теперь что бог даст. Впрочем, разумеется, я буду, насколько могу, умерять блок, но если вы можете, действуйте там…
Дело шло о ценах на хлеб. Тут были кадетствующие элементы, которые питали ко мне некоторое доверие; поэтому-то меня и позвали. господин в очках, человек третьего элемента, левее кадет, бормотал свой доклад, который был только предлогом, чтобы начать обмен мнений. И обменивались. Все больше насчет того, что хлеб крестьяне не везут потому в достаточном количестве, что при «этом режиме» вообще ничего не может быть.
Я живо представлял себе своих волынских Бизюков и Сопрунцов, как они не повезут хлеб из-за того, что председатель Совета министров – князь Голицын, а не Милюков. Я понимал, что это чепуха. Заминка с хлебом происходила, по моему мнению, потому, что не повышали цену в то время, когда уже пришел срок ее повысить. Это я высказал.
Кто-то из господ левее кадетов не преминул мне возразить. Я не слушал его слов, потому что по его глазам я прекрасно видел, в чем дело. У этих высосанных злостью людей – «левее кадетов» – неистребимая ненависть, бессмысленная и жгучая… к помещикам. И так как от повышения цен на хлеб могли бы в некоторой мере выиграть и помещики (хотя подавляющее большинство хлеба – крестьянское), то эти озлобленные существа готовы были на что угодно, но только не на повышение цен. И мои возражения эти узенькие, конечно, рассматривали только как мнение «агрария». Впрочем, это общеизвестно…
Но меня поразил Шингарев. Он встал и с влажными от вдохновения глазами произнес великолепную речь, горячую, прочувствованную, которую, право, не стоило метать перед девятью, и так убежденными, и десятым, не убедимым никаким красноречием… Но он говорил, и голос его, то мягкий, задушевный, то раскатистый, звенел о том, что неужели я не чувствую, что нужно одно: нужен порыв, нужен подъем, подъем, который будет, когда сбудется мечта, когда наконец у власти появятся другие светлые люди, разумные, любящие свою родину и уважающие свободу великого народа, и что тогда в этот день хлеб неудержимыми реками потечет туда, куда ему следует. А иначе, т.е. «рублем», ничего не сделаешь…
Шингарев был очень хорош в этом своем «контррублевом» вдохновении, он был подкупающе мягок и увлекательно темпераментен.
По окончании его удивительной речи я сказал коротко:
– Я остаюсь при своем мнении. Надо назначить три рубля за пуд хлеба вместо двух пятидесяти…
Увы, прошло всего несколько дней, совершилась революция, и министр Шингарев первым делом назначил три рубля за пуд хлеба вместо двух пятидесяти… Ибо, несмотря на «сбывшуюся мечту», хлеб не двинулся.
Кажется, 10 февраля появилось открытое письмо П.Н.Милюкова к рабочим Петрограда. В этот день, а может быть, днем раньше или позже, появился «приказ» генерала Хабалова, градоначальника Петрограда.
Странным образом оба эти документа оказались не так далеко один от другого. Аргументация местами совпадала («во имя родины»), И оба они, лидер оппозиции и градоначальник, требовали от рабочих сохранения спокойствия.
Но, по-видимому, тут было нечто более глубокое, чем то, что могло зависеть от коллективной воли рабочих или даже индивидуальных замыслов их вожаков. что-то подточенное падало, и то, что падало, чувствовало сильнее подточенность и неизбежность падения, – чем те рабочие, которые должны были быть последним порывом ветра, свалившим трехсотлетнее дерево. Милюков и Хабалов махали на них руками, приказывая – nоli tаngеге [21], – очевидно чувствуя, что они могут свалить власть, хотя, по-видимому, сами рабочие были менее уверены в своих силах.
К этому времени относится совещание, о котором поведал впоследствии Н.Д.Соколов – человек, не то меньшевик, не то большевик, – но поведал при такой обстановке, что ему не имело смысла искажать истину. Слышал я это лично. Соколов сказал следующее:
– Перед тем как должна была собраться Государственная дума, произошло совещание революционных -организаций Петрограда, как рабочих, так и солдатских.
Представители рабочих предложили организовать уличные демонстрации. Солдатские же представители ответили: «Для чего вы нас зовете? Если для революции, то мы выйдем на улицу, но если для манифестации, – то не выйдем. Потому что вы, рабочие, после уличных манифестаций можете вернуться к себе на фабрики, а мы, солдаты, не можем – нас будут расстреливать!» . Представители рабочих при знали эти соображения правильными и заявили, что для революции они не готовы…
Они – революционеры – не были готовы, но она – революция – была готова. Ибо революция только наполовину создается из революционного напора революционеров. Другая ее половина, а может быть, три четверти, состоит в ощущении властью своего собственного бессилия.
У нас, у многих, это ощущение было вполне. Ибо все в России делал ось «по приказу его императорского величества». Это был электрический ток, приводящий в жизнь все провода. И именно этот ток обессиливался и замирал, уничтоженный безволием. На почве этого последнего выросло три грозных болезни: Распутин, Штюрмер и Милюков. Последний мог организовать оппозицию Государственной думы. Думы 4-го созыва, законопослушной и монархической, только благодаря conсоuгs biеnvеillаnt [22] двух первых.
Государственная дума считала своим долгом для спасения армии России явно бороться со Штюрмером и тайно с Распутиным.
Результат: Штюрмер ушел, Распутин убит.
Но вместе с тем разрушен основной нерв России: сознание необходимости повиноваться «указу Его Императорского Величества».
Перед открытием Думы, по обыкновению, составляли формулу перехода. Написать ее сначала поручили мне. Я написал сразу, так сказать, не исправляя, и было это не столько формула перехода, сколько вылилось на бумагу то, что я чувствовал. Это было стенание на тему « до чего мы дошли …» помню, была такая фраза:« В то время, как акты террора совершаются принцами императорской крови»… Заключение было, что требуются героические усилия, чтобы спасти страну. Формула показалась всем слишком резкой. Милюков сказал, что она написана прекрасно, но признал, наравне с другими, что в настоящую минуту такая формула нежелательна. Я, разумеется, не настаивал. Приняли формулу Милюкова, более скромную…
Затем центр тяжести перешел в бюджетную комиссию.
Там шел вопрос о хлебе. Я не помню хорошенько, в чем было дело, но помню, что сильно насиловали наши убеждения. Если не ошибаюсь, вопрос шел о «твердых ценах». Мы считали твердые цены источником расстройства Государства. Это вообще была киевская точка зрения, которую с особенным упорством отстаивал А.И.Савенко. О том, как Киев боролся спокон веков с социалистическими замашками, будет когда-нибудь, надеюсь, отмечено. Но в данном случае мы, в конце концов, должны были уступить, чтобы не расстраивать блока и не уменьшать поступательной силы решения, которое было бы все равно принято. Я, помню, употребил тогда такое сравнение:
– Если человек хочет прыгнуть в пропасть – надо всеми силами удерживать его. Но если ясно, что он все равно прыгнет, – надо подтолкнуть его, потому что, может быть, в этом случае он допрыгнет до другого края.
Левое крыло, очевидно полагая, что не может быть «ничего доброго из Назарета», отвергало предложение правительства. Милюков сказал речь – против, Шульгин –за. Товарищ министра А.А.Риттих говорил убедительно, горячо, только очень нервно, слишком нервно. Он умолял не губить дела.
С внешней стороны было все, как всегда. Но на самом деле было иначе. Тревога и грусть были разлиты в воздухе. Во время речи Милюкова, возражений Шульгина и убеждений Риттиха и во время других речей чувствовалось, что все это не нужно, запоздало, неважно…
Из-за белых колонн зала выглядывала безнадежность… Она шептала:
– К чему? Зачем? Не все ли равно?
В кулуарах Думы говорили в тот ,день, что А.А.Риттих после речи, придя к себе, в «I1авильон министров», –разрыдался…
–У Василия Алексеевича мы узнаем. И Дума рядом…
В воздухе уже была разлита такая степень тревоги, что невозможно было сидеть дома: надо было быть там. Это я чувствовал и раньше, и в особенности почувствовал, когда пришел Петр Бернгардович.
Мы пошли… Был морозный день, ясный… Ни одного трамвая, – трамваи стали, и ни одного извозчика. Нам надо было идти пешком к Таврическому дворцу – это верст пять. Петр Бернгардович еле шел, я вел его под руку.
На улицах было совершенно спокойно, но очень пусто. И было это спокойствие неприятно, ибо мы отлично знали, отчего стали трамваи, отчего нет извозчиков. Вот уже три дня в Петрограде не стало хлеба. И этот светлый день был «затишьем перед бурей», которая где-то пряталась за этими удивительными мостами и дворцами, таилась и накоплялась… Накоплялась не то на Невском, Невидимом отсюда, не то вон там, на Выборгской стороне, около Финляндского вокзала…
Нева была особенно красива в этот день… Мы остановились передохнуть, опершись на парапет Троицкого моста… Расцвеченная солнцем перспектива набережных говорила о том, «что сделано», но от этого становилось только жутче, потому что, законченная в своей красоте, -она ничего не могла ответить на вопрос: «что сделается» …
В комнате N2 11, как всегда, заседал блок, вернее, бюро Прогрессивного блока. Председателем был Шидловский Сергей Илиодорович. От кадет – Милюков и Шингарев, прогрессисты в это время уже ушли, от левых октябристов – Шидловский, от октябристов-земцев, граф Капнист (маленький, Т.е. Дмитрий Павлович), а от центра, кажется, Владимир Львов, от националистов– прогрессистов – Половцов-второй и я. Хотя окна большие, но в 3 часа уже темно. За столом, крытым зеленым бархатом, мы сидели при свете настольных ламп, с темными абажурами. Сколько раз уже так сидели.
Я не помню, что обсуждалось… Но я чувствовал, что делается что-то не то… Я много раз уже это чувствовал. Мы все критиковали власть… Но совершенно неясно было, что мы будем отвечать, если нас спросят: «Ну хорошо, lа сгitiquе еst аisее [23] – довольно критики, теперь пожалуйста сами! Итак, что надо делать?»… Мы имели «Великую хартию блока», в которой значил ось, что необходимо произвести некоторые реформы, но все это совершенно не затрагивало центрального вопроса: «что надо сделать, чтобы лучше вести войну?»
Я неоднократно с самого основания блока добивался ясной практической программы. Сам я ее придумать не мог, а потому пытал своих «друзей слева», но они отделывались от меня разными способами, а когда я бывал слишком настойчив, отвечали, что практическая программа состоит в том, чтобы добиться «власти, облеченной народным доверием». Ибо эти люди будут толковыми и знающими и поведут дело. Дать же какой-нибудь рецепт для практического управления невозможно – «залог хорошего управления – достойные министры» – это и на Западе так делается.
Тогда я стал добиваться, кто эти достойные министры. Мне отвечали, что пока об лом неудобно говорить, что выйдут всякие интриги и сплетни и что это надо решать тогда, когда вопрос станет, так сказать, вплотную.
Но сегодня мне казалось, что вопрос уже стал «вплотную». Явственно чувствовалась растерянность правительства. Нас еще не спрашивали: кто? Но чувствовалось, что каждую минуту могут спросить. Между тем были ли мы готовы? Знали ли мы, хотя бы между собой, – кто? Ни малейшим образом.
Поэтому я сделал следующее предложение, приблизительно в таких словах:
– Хотя это может показаться неловким, неудобным и так далее, но наступило время, когда с этим нельзя считаться. На нас лежит слишком большая ответственность.
Мы вот уже полтора года твердим, что правительство никуда не годно. А что, если «станется по слову нашему»? Если с нами наконец согласятся и скажут: «Давайте ваших людей». Разве мы готовы? Разве мы можем назвать, не отделываясь общей формулой, «людей, доверием общества облеченных», конкретных, живых людей?. Я полагаю, что нам необходимо теперь уже, что это своевременно сейчас, – составить для себя, для бюро блока, список имен, т.е. людей, которые могли бы быть правительством.
Он начал издалека и, так сказать, в mоts соuvегts [18]… Но я его понял. Он зондировал меня насчет того, о чем воробьи чирикали за кофе в каждой гостиной, – то есть о дворцовом перевороте… Я знал, что бесформенный план существует, но не знал ни участников, ни подробностей. Впрочем, слышал я о так называемом «морском» плане. План этот состоял в том, чтобы пригласить Государыню на броненосец под каким-нибудь предлогом и увезти ее в Англию как будто по ее собственному желанию. По другой версии – уехать должен был и Государь, а Наследник должен был быть объявлен императором. Я считал все эти разговоры болтовней.
Н. говорил о том, что государственный корабль в опасности и, можно сказать, гибнет и что поэтому требуются особые, исключительные меры для спасения экипажа и драгоценного груза.
– Если бы вам были предложены такие исключительные, из ряда вон выходящие меры для спасения экипажа и груза, а ведь вместе они составляют русский народ, –пошли бы вы на эти совершенно не вмещающиеся в обыденные рамки, совершенно экстренные меры, пошли бы вы на них для спасения родины?
Я ответил не сразу, потому что понял сразу. Мне вдруг вспомнилось, как однажды Столыпин произнес свою знаменитую фразу:
«Никто не может отнять у русского Государя священное право и обязанность спасать в дни тяжелых испытаний богом врученную ему державу»… Я вспомнил, как бешено обрушились на Столыпина тогда кадеты за эту «неконституционную фразу». Теперь они же, кадеты, или один из них, предлагают для спасения этой же державы меры, настолько менее конституционные сравнительно с третьим июня, насколько шлюпка меньше броненосца.
Наконец я ответил вопросом:
– Вы читали Жюль Верна?
– Читал, конечно, но что именно?.
– Это не важно, потому что я не уверен, что это из Жюль Верна… Во всяком случае, это теория моряков.
–Какая теория?
– Две теории. Или, вернее, две школы. Одна школа – это «суденщики», а другая – «шлюпочники»…
– Объясните…
– Это касается морских бедствий… кораблекрушений… «Шлюпочники» утверждают, что, когда корабль терпит так называемое «кораблекрушение», то надо пересаживаться на шлюпки и этим путем искать спасения.
– Это понятно… А «суденщики»?.
– А «суденщики» говорят, что надо оставаться на судне…
– Да ведь оно гибнет!..
– Все равно… Они говорят, что из десяти случаев в девяти шлюпки гибнут в море…
– Но один шанс все же остается.
– Они говорят, что один шанс остается и у гибнущего корабля, потому не стоит беспокоиться…
– А вывод?
– Вывод тот, что я принадлежу к школе «суденщиков», а потому останусь на судне и в шлюпки пересаживаться не хочу…
Он помолчал.
– В таком случае забудем этот разговор.
– Забудем…
* * *
Однажды, это было, кажется, в феврале, рано утром ко мне пришли неожиданные посетители: один был бывший министр, другой товарищ министра.П.Н. был единственным из министров, который одинаково был любезен и «двору» и «общественности». Он был умен, ловок, очень тактичен, по убеждениям – консерватор, но понимал мудрость латинской поговорки: «Bis dаt, qui сitо dаt» [19].
Сделав в сущности пустяковые уступки по своему министерству, он стал весьма популярен и мог претендовать на то, что пользуется «общественным доверием»… Если бы его несколько месяцев тому назад назначили премьером, быть может, ему удалось бы поладить с Государственной Думой.
– Вы знаете, – начал он, – мои воззрения: конечно, я не либерал… Те, что так думают, очень ошибаются. Но есть вещи и вещи… Есть положения, когда просто невыгодно упрямиться.
Программа Государственной думы, т.е. Прогрессивного блока, ведь она в сущности очень приемлема.. .
– Вздор! Пустяки! – сказал товарищ министра. –Все это, конечно, можно дать без всякого колебания государства Российского…
– За исключением одного пункта, – сказал министр. – Это о власти. Вы понимаете, – тут заупрямились… Я сказал Государю все… Я объяснил, что мы все, наша семья, традиционно преданы престолу. Но что мы всегда были – земщина. Что я отнюдь не либерал, но считаю, что с земщиной нужно считаться. В особенности теперь, во время войны. И что Дума, олицетворяющая земщину, стоит на строго патриотической позиции. что она взяла на свои плечи всю тяжесть лозунга – «война до победного конца»… И что правительству надо идти с Думой, и что поэтому я прошу отставки… Словом, все, что можно было сказать… Со мной лично были в высшей степени милостивы… Но… но это безнадежно… то есть безнадежно – насчет власти…
– Поймите, Шульгин, что в этом все, – сказал товарищ министра. – Все в этом пункте, все в том, что вы хотите, чтобы правительство было из лиц «общественного доверия», другими словами, от блока. Здесь вся загвоздка! А что касается остальной вашей программы, так только проведите ее через Думу, все будет принято правительством…
– В той же части вашей программы, – сказал министр, – которая может быть проведена правительством собственной властью, то она, например, по ведомству народного просвещения уже осуществлена. Впрочем, вы очень деликатно выразились об этом вопросе…
– «Вступление на путь постепенного ослабления».
Кто это выдумал? Это почти гениально, – сказал товарищ министра.
– Но что касается вопроса о власти, – сказал министр, – увы! здесь стенка!.. И вот смысл нашего посещения нижеследующий… Мы, В.М. и я, достаточно вас знаем… Если Милюков и другие могут иметь какие-то мотивы, старые навыки борьбы с властью quаnd mеmе [20], то вы, конечно, преследуете одну цель – благо родины…
А это значит в данную минуту: как-нибудь довести войну до конца, потому что иначе… Иначе России – конец, – сказал товарищ министра.
-И вот, если дело не выходит, – продолжал министр, – если стенка, – как быть? Мы хотели вам сказать: не обостряйте отношений… Ведь все равно – в лоб не возьмете…
– Шульгин, вы знаете, – как дети, когда «играют», вдруг заупрямятся все… и вот зашли в тупик: ни тот ни другой не уступают. Вдруг один кричит: «Я умнее!» – и уступает… И разрешен тупик, и продолжается игра… Крикнете – «я умнее» и уступите… Вернее – отступите… на время хотя бы… Вы правы, вы совсем правы… Мы с вами согласны во всем… Но если нельзя… Они сидели против меня честные и встревоженные… сильно встревоженные.
– Положение плохое, – сказал министр. – До чего мы дойдем?
– Доиграемся! – сказал товарищ министра.
Я отвечал:
– Вы знаете, я состою в «Совещании по Государственной обороне». У нас сейчас столько снарядов, сколько никогда не было. Маниковский недавно объяснил: если взять расчет по Вердену (ту норму, сколько в течение пяти месяцев верденское орудие выпускало снарядов в сутки) и начать наступление по всему фронту, т.е. от Балтийского моря до Персии, то мы можем по всему фронту из всех наших орудий поддерживать верденский огонь в течение месяца… У нас сейчас на складах тридцать миллионов полевых…
– Великолепно, – сказал товарищ министра.
– Весной, по-видимому, начнется всеобщее наступление… Есть все шансы, что оно будет удачно… Если это будет так, то тогда вообще все спасено, – можно хоть прогнать Государственную Думу…
– И прогонять не придется, потому что на радостях все забудется.
– Значит, весь вопрос – продержаться два-три месяца… Не допустить взрыва… Потому что, если наступление будет неудачное, взрыв все равно будет.
– Будет, – сказал товарищ министра.
– Весьма возможно… – сказал министр.
– Непременно будет. Я недавно из Киева… люди с ума сошли. Вы знаете, Киев достаточно черносотенный… И вот меня ловили за рукава люди самые благонамеренные: «Когда же наконец вы их прогоните?» Это они о правительстве… И вы знаете, еще хуже стало, когда Распутина убили… Раньше все валили на него… А теперь поняли, что дело вовсе не в Распутине. его убили, а ничего не изменилось. И теперь все стрелы летят прямо, не застревая в Распутине… Итак, надо выиграть время… Два-три месяца…
– Это так, – сказал министр, – но как же это сделать?
– Вот тут-то и начинается вопрос. Было два пути… Первый путь – это Думу свести на нет. Правительство могло это сделать, не созывая ее. Может быть, и сама Дума могла это сделать, так сказать, отступив: предоставив правительству самому стать лицом к лицу с нарастающим неудовольствием России.
– Нет, – сказал товарищ министра, – этого Дума не могла сделать. Если большинство так бы и сделало, левые и кадеты подняли бы крик, только в гораздо более резкой форме.
– Вот в том-то и дело… В 1915 году во время великого отступления, когда созвали Думу, для нас, правого крыла, стал вопрос: или стать на сторону правительства, конечно, виноватого в непредусмотрительности и в бездарности, или же, признав справедливым нарастающее неудовольствие, попытаться ввести его в наименее резкие, в самые приемлемые формы… Другими словами, недовольство масс, которое легко могло бы перейти в революцию, подменить недовольством Думы… Наша цель была, чтобы массы оставались покойными, так как за них говорит Дума… Таким образом и создался Прогрессивный блок. Этим шагом мы приковали кадет к минимальной программе… Так сказать, оторвали их от революционной идеологии, свели дело к пустякам. Но кадеты, с другой стороны, вовлекли нас в борьбу за власть… Мы хотели стать между улицей и, я бы сказал, – между армией, в которой сильнейшее недовольство на «тыл», то есть на правительство, – и властью…
Мы хотели успокоить армию, что ее никто не предаст и что о ней позаботятся, так как на страже ее интересов стоит Дума. Когда я уезжал с фронта в 1915 году, это был всеобщий голос: «Поезжайте и позаботьтесь, чтобы не было Мясоедовых и Сухомлиновых, а были снаряды… Мы не хотим умирать с палками в руках». Все это я говорю к тому, чтобы объяснить, почему мы избрали этот путь… Путь, так сказать, «суда», вместо «самосуда». Путь парламентской борьбы вместо баррикад…
– А вы не думаете, что так вы скорее дойдете до баррикад?
– Вот в этом-то и вопрос. что мы – сдерживаем или разжигаем?. Мне всегда казалось, что сдерживаем. Мне казалось, что мы такая цепь, знаете, когда солдаты берутся за руки. Конечно, нас толкают в спину и заставляют двигаться вперед. Но мы упираемся. Держим друг друга за руки и не позволяем толпе прорваться…
Так мы идем, упираясь, а нас давят в спину уже полтора года… бог его знает, если бы мы не сделали этой цепи, может быть, уже давно толпа прорвалась бы… Не забудьте, что цепь все время кричит: «Все для войны»… И этот наш вопль обращен одинаково к обеим сторонам: от армии мы требуем «всех жертв», а от правительства «хоть немного жертвы»… Успокаивает ли это или разжигает? Кто знает? Мне кажется – все-таки успокаивает. Ведь смотрите… до сих пор ни одного покушения. А помните 1905 год? Тогда дождило бомбами… Теперь ни одного бунта – пока… А помните, тогда?.. Теперь наиболее бунтарским образом повели себя те, кто убил Pаспутина: они совершили первый и единственный пока акт террора. Значит, можно предполагать, что буйный элемент до известной степени считается с Думой и не делает, пока она говорит. Додержимся ли! Будем надеяться, что додержимся. А если не додержимся?. А если не додержимся, тогда…
– Тогда – конец! А потому, даже принимая вашу схему, – не обостряйте…
– Да, конечно… Не думаю, чтоб и в планы кадет входило бы обострять. Ведь они знают: головы жирондистов оказались в одной корзине с монархистами…
– Они дают себе отчет в этом?
– Вполне… Они боятся революции. Ведь они три года кричали: «Все для войны». А следовательно, в случае революции это им припомнится. Жребий был брошен в 1915 году. А теперь что бог даст. Впрочем, разумеется, я буду, насколько могу, умерять блок, но если вы можете, действуйте там…
* * *
Я не могу сказать, чтобы это было заседание, хотя позвали меня, собственно, на заседание. Я не могу также вспомнить, где это было. Но было это в каком-то беспорядочном учреждении, которое не могло не иметь отношения к Земгору, ибо здесь были налицо все земгорские элементы: горы ящиков, горы барышень, стучащих на машинках, и какие-то господа в очках, представлявшие доклады, пересыпанные цифрами, через которые все же ясно чувствовалось, что докладчики проводят одну -заранее и сверху приказанную тенденцию, ничего общего с цифрами не имеющую…Дело шло о ценах на хлеб. Тут были кадетствующие элементы, которые питали ко мне некоторое доверие; поэтому-то меня и позвали. господин в очках, человек третьего элемента, левее кадет, бормотал свой доклад, который был только предлогом, чтобы начать обмен мнений. И обменивались. Все больше насчет того, что хлеб крестьяне не везут потому в достаточном количестве, что при «этом режиме» вообще ничего не может быть.
Я живо представлял себе своих волынских Бизюков и Сопрунцов, как они не повезут хлеб из-за того, что председатель Совета министров – князь Голицын, а не Милюков. Я понимал, что это чепуха. Заминка с хлебом происходила, по моему мнению, потому, что не повышали цену в то время, когда уже пришел срок ее повысить. Это я высказал.
Кто-то из господ левее кадетов не преминул мне возразить. Я не слушал его слов, потому что по его глазам я прекрасно видел, в чем дело. У этих высосанных злостью людей – «левее кадетов» – неистребимая ненависть, бессмысленная и жгучая… к помещикам. И так как от повышения цен на хлеб могли бы в некоторой мере выиграть и помещики (хотя подавляющее большинство хлеба – крестьянское), то эти озлобленные существа готовы были на что угодно, но только не на повышение цен. И мои возражения эти узенькие, конечно, рассматривали только как мнение «агрария». Впрочем, это общеизвестно…
Но меня поразил Шингарев. Он встал и с влажными от вдохновения глазами произнес великолепную речь, горячую, прочувствованную, которую, право, не стоило метать перед девятью, и так убежденными, и десятым, не убедимым никаким красноречием… Но он говорил, и голос его, то мягкий, задушевный, то раскатистый, звенел о том, что неужели я не чувствую, что нужно одно: нужен порыв, нужен подъем, подъем, который будет, когда сбудется мечта, когда наконец у власти появятся другие светлые люди, разумные, любящие свою родину и уважающие свободу великого народа, и что тогда в этот день хлеб неудержимыми реками потечет туда, куда ему следует. А иначе, т.е. «рублем», ничего не сделаешь…
Шингарев был очень хорош в этом своем «контррублевом» вдохновении, он был подкупающе мягок и увлекательно темпераментен.
По окончании его удивительной речи я сказал коротко:
– Я остаюсь при своем мнении. Надо назначить три рубля за пуд хлеба вместо двух пятидесяти…
Увы, прошло всего несколько дней, совершилась революция, и министр Шингарев первым делом назначил три рубля за пуд хлеба вместо двух пятидесяти… Ибо, несмотря на «сбывшуюся мечту», хлеб не двинулся.
* * *
Государственная Дума должна была возобновить свою сессию в начале февраля. Ко Дню ее открытия ожидали выступлений. главным образом опасались рабочих.Кажется, 10 февраля появилось открытое письмо П.Н.Милюкова к рабочим Петрограда. В этот день, а может быть, днем раньше или позже, появился «приказ» генерала Хабалова, градоначальника Петрограда.
Странным образом оба эти документа оказались не так далеко один от другого. Аргументация местами совпадала («во имя родины»), И оба они, лидер оппозиции и градоначальник, требовали от рабочих сохранения спокойствия.
Но, по-видимому, тут было нечто более глубокое, чем то, что могло зависеть от коллективной воли рабочих или даже индивидуальных замыслов их вожаков. что-то подточенное падало, и то, что падало, чувствовало сильнее подточенность и неизбежность падения, – чем те рабочие, которые должны были быть последним порывом ветра, свалившим трехсотлетнее дерево. Милюков и Хабалов махали на них руками, приказывая – nоli tаngеге [21], – очевидно чувствуя, что они могут свалить власть, хотя, по-видимому, сами рабочие были менее уверены в своих силах.
К этому времени относится совещание, о котором поведал впоследствии Н.Д.Соколов – человек, не то меньшевик, не то большевик, – но поведал при такой обстановке, что ему не имело смысла искажать истину. Слышал я это лично. Соколов сказал следующее:
– Перед тем как должна была собраться Государственная дума, произошло совещание революционных -организаций Петрограда, как рабочих, так и солдатских.
Представители рабочих предложили организовать уличные демонстрации. Солдатские же представители ответили: «Для чего вы нас зовете? Если для революции, то мы выйдем на улицу, но если для манифестации, – то не выйдем. Потому что вы, рабочие, после уличных манифестаций можете вернуться к себе на фабрики, а мы, солдаты, не можем – нас будут расстреливать!» . Представители рабочих при знали эти соображения правильными и заявили, что для революции они не готовы…
Они – революционеры – не были готовы, но она – революция – была готова. Ибо революция только наполовину создается из революционного напора революционеров. Другая ее половина, а может быть, три четверти, состоит в ощущении властью своего собственного бессилия.
У нас, у многих, это ощущение было вполне. Ибо все в России делал ось «по приказу его императорского величества». Это был электрический ток, приводящий в жизнь все провода. И именно этот ток обессиливался и замирал, уничтоженный безволием. На почве этого последнего выросло три грозных болезни: Распутин, Штюрмер и Милюков. Последний мог организовать оппозицию Государственной думы. Думы 4-го созыва, законопослушной и монархической, только благодаря conсоuгs biеnvеillаnt [22] двух первых.
Государственная дума считала своим долгом для спасения армии России явно бороться со Штюрмером и тайно с Распутиным.
Результат: Штюрмер ушел, Распутин убит.
Но вместе с тем разрушен основной нерв России: сознание необходимости повиноваться «указу Его Императорского Величества».
* * *
Это ощущение близости революции было так страшно, что кадеты в последнюю минуту стали как-то мягче.Перед открытием Думы, по обыкновению, составляли формулу перехода. Написать ее сначала поручили мне. Я написал сразу, так сказать, не исправляя, и было это не столько формула перехода, сколько вылилось на бумагу то, что я чувствовал. Это было стенание на тему « до чего мы дошли …» помню, была такая фраза:« В то время, как акты террора совершаются принцами императорской крови»… Заключение было, что требуются героические усилия, чтобы спасти страну. Формула показалась всем слишком резкой. Милюков сказал, что она написана прекрасно, но признал, наравне с другими, что в настоящую минуту такая формула нежелательна. Я, разумеется, не настаивал. Приняли формулу Милюкова, более скромную…
* * *
Дума открыл ась сравнительно спокойно, но при очень скромном внутреннем самочувствии всех.Затем центр тяжести перешел в бюджетную комиссию.
Там шел вопрос о хлебе. Я не помню хорошенько, в чем было дело, но помню, что сильно насиловали наши убеждения. Если не ошибаюсь, вопрос шел о «твердых ценах». Мы считали твердые цены источником расстройства Государства. Это вообще была киевская точка зрения, которую с особенным упорством отстаивал А.И.Савенко. О том, как Киев боролся спокон веков с социалистическими замашками, будет когда-нибудь, надеюсь, отмечено. Но в данном случае мы, в конце концов, должны были уступить, чтобы не расстраивать блока и не уменьшать поступательной силы решения, которое было бы все равно принято. Я, помню, употребил тогда такое сравнение:
– Если человек хочет прыгнуть в пропасть – надо всеми силами удерживать его. Но если ясно, что он все равно прыгнет, – надо подтолкнуть его, потому что, может быть, в этом случае он допрыгнет до другого края.
* * *
Это было, быть может, последнее заседание Государственной думы. Шел все тот же вопрос о хлебе. На этом деле блок раскололся. Правая сторона поддерживала правительство, считая его план разверстки правильным.Левое крыло, очевидно полагая, что не может быть «ничего доброго из Назарета», отвергало предложение правительства. Милюков сказал речь – против, Шульгин –за. Товарищ министра А.А.Риттих говорил убедительно, горячо, только очень нервно, слишком нервно. Он умолял не губить дела.
С внешней стороны было все, как всегда. Но на самом деле было иначе. Тревога и грусть были разлиты в воздухе. Во время речи Милюкова, возражений Шульгина и убеждений Риттиха и во время других речей чувствовалось, что все это не нужно, запоздало, неважно…
Из-за белых колонн зала выглядывала безнадежность… Она шептала:
– К чему? Зачем? Не все ли равно?
В кулуарах Думы говорили в тот ,день, что А.А.Риттих после речи, придя к себе, в «I1авильон министров», –разрыдался…
* * *
26 февраля.
В этот день, утром, неожиданно, ко мне пришел Петр Бернгардович Струве. Он был взволнован и полубольной, но предложил мне двигаться к Маклакову.–У Василия Алексеевича мы узнаем. И Дума рядом…
В воздухе уже была разлита такая степень тревоги, что невозможно было сидеть дома: надо было быть там. Это я чувствовал и раньше, и в особенности почувствовал, когда пришел Петр Бернгардович.
Мы пошли… Был морозный день, ясный… Ни одного трамвая, – трамваи стали, и ни одного извозчика. Нам надо было идти пешком к Таврическому дворцу – это верст пять. Петр Бернгардович еле шел, я вел его под руку.
На улицах было совершенно спокойно, но очень пусто. И было это спокойствие неприятно, ибо мы отлично знали, отчего стали трамваи, отчего нет извозчиков. Вот уже три дня в Петрограде не стало хлеба. И этот светлый день был «затишьем перед бурей», которая где-то пряталась за этими удивительными мостами и дворцами, таилась и накоплялась… Накоплялась не то на Невском, Невидимом отсюда, не то вон там, на Выборгской стороне, около Финляндского вокзала…
Нева была особенно красива в этот день… Мы остановились передохнуть, опершись на парапет Троицкого моста… Расцвеченная солнцем перспектива набережных говорила о том, «что сделано», но от этого становилось только жутче, потому что, законченная в своей красоте, -она ничего не могла ответить на вопрос: «что сделается» …
* * *
Василий Алексеевич спешил: его вызывали к Покровскому. Н.И.Покровский, министр иностранных дел, разумный и честный, был человек наиболее приемлемый для «думских сфер». Маклаков же был самый умеренный из кадетов и самый умный. Он наиболее приемлем для «правительственных сфер». Вместе с тем он не был «патриотом Прогрессивного блока», вследствие своей всегдашней оппозиции Милюкову. Маклаков был тот человек, который мог стать связующим звеном между Думой и правительством. его приглашение к Покровскому могло обозначать многое. В ожидании его возвращения мы пошли в Таврический дворец.В комнате N2 11, как всегда, заседал блок, вернее, бюро Прогрессивного блока. Председателем был Шидловский Сергей Илиодорович. От кадет – Милюков и Шингарев, прогрессисты в это время уже ушли, от левых октябристов – Шидловский, от октябристов-земцев, граф Капнист (маленький, Т.е. Дмитрий Павлович), а от центра, кажется, Владимир Львов, от националистов– прогрессистов – Половцов-второй и я. Хотя окна большие, но в 3 часа уже темно. За столом, крытым зеленым бархатом, мы сидели при свете настольных ламп, с темными абажурами. Сколько раз уже так сидели.
Я не помню, что обсуждалось… Но я чувствовал, что делается что-то не то… Я много раз уже это чувствовал. Мы все критиковали власть… Но совершенно неясно было, что мы будем отвечать, если нас спросят: «Ну хорошо, lа сгitiquе еst аisее [23] – довольно критики, теперь пожалуйста сами! Итак, что надо делать?»… Мы имели «Великую хартию блока», в которой значил ось, что необходимо произвести некоторые реформы, но все это совершенно не затрагивало центрального вопроса: «что надо сделать, чтобы лучше вести войну?»
Я неоднократно с самого основания блока добивался ясной практической программы. Сам я ее придумать не мог, а потому пытал своих «друзей слева», но они отделывались от меня разными способами, а когда я бывал слишком настойчив, отвечали, что практическая программа состоит в том, чтобы добиться «власти, облеченной народным доверием». Ибо эти люди будут толковыми и знающими и поведут дело. Дать же какой-нибудь рецепт для практического управления невозможно – «залог хорошего управления – достойные министры» – это и на Западе так делается.
Тогда я стал добиваться, кто эти достойные министры. Мне отвечали, что пока об лом неудобно говорить, что выйдут всякие интриги и сплетни и что это надо решать тогда, когда вопрос станет, так сказать, вплотную.
Но сегодня мне казалось, что вопрос уже стал «вплотную». Явственно чувствовалась растерянность правительства. Нас еще не спрашивали: кто? Но чувствовалось, что каждую минуту могут спросить. Между тем были ли мы готовы? Знали ли мы, хотя бы между собой, – кто? Ни малейшим образом.
Поэтому я сделал следующее предложение, приблизительно в таких словах:
– Хотя это может показаться неловким, неудобным и так далее, но наступило время, когда с этим нельзя считаться. На нас лежит слишком большая ответственность.
Мы вот уже полтора года твердим, что правительство никуда не годно. А что, если «станется по слову нашему»? Если с нами наконец согласятся и скажут: «Давайте ваших людей». Разве мы готовы? Разве мы можем назвать, не отделываясь общей формулой, «людей, доверием общества облеченных», конкретных, живых людей?. Я полагаю, что нам необходимо теперь уже, что это своевременно сейчас, – составить для себя, для бюро блока, список имен, т.е. людей, которые могли бы быть правительством.