— Доброе утро, Пьер, — серьезно сказал старик.
   Мальчик прижал руку к животу и отвесил низкий поклон.
   — Bonjour, мсье Хоуард.
   Николь расхохоталась и погладила Пьера по голове.
   — Он bien eleve[76], этот малыш. Не то что другие ваши питомцы.
   — Надеюсь, они не слишком вас беспокоили, мадемуазель? — встревожился старик.
   — Дети никогда не доставят мне беспокойства, мсье, — был ответ.
   Престранная молодая особа и престранно выражается, снова подумал Хоуард.
   Николь сказала, что мать уже пошла в город за покупками и наведет кое-какие справки. Примерно через полчаса она вернется, и тогда они составят план действий.
   Затем Николь принесла ему отцовский серый костюм, довольно жалкий и потрепанный, пару старых коричневых парусиновых туфель, ужасную лиловую рубашку, пожелтевший от времени целлулоидный воротничок и безобразный галстук.
   — Все это не слишком элегантно, — сказала она извиняясь. — Но вам лучше одеться так, мсье Хоуард, в этом вы будете выглядеть как самый заурядный обыватель. А о своем костюме не беспокойтесь, мы его сбережем. Мама положит его в кедровый сундук вместе с одеялами, и моль его не тронет.
   Спустя три четверти часа Хоуард, совсем готовый и одетый, вошел в гостиную, и Николь придирчиво его оглядела.
   — Напрасно вы опять побрились, — сказала она. — Это портит впечатление.
   Он извинился за свою оплошность. Потом заметил, что и сама Николь выглядит необычно.
   — Вы и сами оделись похуже, чтобы меня проводить, мадемуазель. Это очень великодушно с вашей стороны.
   — Мари, служанка, одолжила мне свое платье, — объяснила Николь.
   На ней было очень простое черное платье, длинное, ничем не украшенное. Да еще неуклюжие башмаки на низком каблуке и грубые черные чулки.
   Вошла мадам Ружерон и поставила на стол в гостиной корзинку.
   — В полдень идет поезд на Ренн, — невозмутимо сказала она. — У guichet[77] стоит немецкий солдат. Там спрашивают, зачем вы едете, но документы не смотрят. И очень все вежливы. — Она чуть помолчала. — Но вот еще новость. — Она достала из кармана сложенную листовку. — Сегодня утром немецкий солдат оставил это у консьержки. По такой вот бумажке на каждую квартиру.
   Листовку разложили на столе. Она была отпечатана по-французски и гласила:
   «Граждане республики!

   Вероломные англичане, которые навязали нам эту войну, обращены в беспорядочное бегство и изгнаны из нашей страны. Настало время подняться и истребить этих толстосумов, подстрекателей войны, где бы они ни скрывались, иначе они ввергнут Францию в новые бедствия.

   Эти негодяи рыщут по стране и скрываются в наших домах, точно мерзкие паразиты; они готовят акты саботажа и шпионажа и сеют раздор между нами и немцами, которые заботятся только о том, чтобы установить мирный режим в нашей стране. Если действиям этих тайных агентов и гнусных шпионов не воспрепятствовать, немцы задержат наших отцов, наших мужей и сыновей в длительном плену. Помогите вернуть наших мужчин, искореняйте эту заразу!

   Если вам известен скрывающийся англичанин, ваш долг сообщить о нем жандармам или первому же германскому солдату. Это очень просто, так может поступить каждый, кто хочет принести мир и свободу нашему возлюбленному отечеству.

   Всякого, кто укрывает этих негодяев, ждет суровая кара.

   Да здравствует Франция!»

   Хоуард дважды спокойно прочитал листовку. Потом сказал:
   — Видно, и я один из этих негодяев, мадам. Если так, я полагаю, лучше мне уйти одному с детьми.
   Об этом нечего и думать, сказала она. И потом, Николь ни за что не согласится.
   — Ну еще бы, — сказала девушка. — Все складывается так, что вам просто невозможно ехать одному. Вы далеко не уйдете, немцы быстро догадаются, что вы не француз, хоть вы и переоделись. — Она с отвращением скомкала листовку. — Это сочиняли немцы. Не думайте, мсье Хоуард, французы так не говорят.
   — Это очень близко к истине, — сказал он горько.
   — Это гнусная ложь! — возразила Николь и вышла из комнаты.
   Старик, пользуясь удобным случаем, обратился к матери:
   — Ваша дочь сильно изменилась с тех пор, как мы были в Сидотоне, мадам.
   Та подняла на него глаза.
   — Она много выстрадала, мсье.
   — Мне крайне прискорбно это слышать, — сказал Хоуард. — Может быть, вы мне что-то объясните… тогда я постараюсь избежать в разговоре всего, что могло бы ее огорчить.
   Мадам Ружерон изумленно посмотрела на него:
   — Так вы ничего не знаете?
   — Как же я мог узнать что-либо о горе вашей дочери, мадам? — спросил он мягко. — Вероятно, это случилось уже после нашей встречи в Сидотоне.
   С минуту женщина колебалась. Потом сказала:
   — Она любила одного молодого человека. Но все тогда было еще очень неопределенно, и теперь она со мной об этом не говорит.
   — Молодежь вся одинакова, — негромко сказал Хоуард. — Мой сын был такой же. Этот молодой человек, вероятно, попал в плен к немцам?
   — Нет, мсье. Он погиб.
   Быстро вошла Николь с фибровым чемоданчиком в руках.
   — Это мы положим в вашу коляску, мсье, — сказала она. — Ну, вот, я готова.
   Больше некогда было разговаривать с мадам Ружерон, но Хоуард понимал — главное ясно; в, сущности, именно этого он и ожидал. Тяжелый удар для бедняжки, очень тяжелый; пожалуй, их путешествие, хоть и небезопасное, отчасти пойдет ей на пользу. Немного отвлечет мысли, а тем самым приглушит боль.
   Пора было двинуться в путь, поднялась суета. Все гурьбой спустились по лестнице; многочисленные свертки с провизией, которые приготовила мадам Ружерон, уложили в коляску. Дети толпились вокруг и мешали.
   — Мы пойдем туда, где танки, мистер Хоуард? — спросил Ронни по-английски. — Вы говорили, мне можно будет покататься с немцами.
   — Это в другой раз, — по-французски сказал Хоуард. — Пока с нами мадемуазель Ружерон, старайся говорить по-французски, Ронни; не очень любезно разговаривать так, чтобы другие люди не могли понять.
   — Правда, правда, мсье! — поддержала Роза. — Я сколько раз говорила Ронни, это невежливо — говорить по-английски.
   — Очень неглупо, — тихо сказала дочери мадам Ружерон.
   Девушка кивнула.
   — Я не говорю по-английски, мсье, — вдруг сказал Пьер.
   — Да, Пьер, ты очень вежливый мальчик, — сказал Хоуард.
   — А Биллем тоже вежливый? — спросила Шейла, она говорила по-французски.
   — Вы все вежливые, все tres bien eleves[78], — сказала Николь. — Ну, вот мы и готовы. — Она обернулась и поцеловала мать. — Не волнуйся, — ласково попросила она. — Через пять дней… ну, может быть, через неделю я опять буду дома. Ради меня, мама, не горюй.
   Мать бросило в дрожь, казалось, она разом постарела.
   — Prenez bien garde[79], — в ее голосе послышались слезы. — Эти немцы такие злые и жестокие.
   — Успокойся, — мягко сказала Николь. — Ничего со мной не случится. — И повернулась к старику. — En route done, Monsieur[80] Хоуард. Пора.
   Они двинулись по улице; Хоуард катил нагруженную коляску, а Николь присматривала за детьми. Она достала для старика довольно потрепанную черную шляпу, которая в сочетании с его серым костюмом и коричневыми туфлями придавала ему вид настоящего француза. Из-за детей шли медленно; девушка шагала рядом с ним, кутаясь в шаль. Вскоре она сказала:
   — Дайте я повезу коляску, мсье. Это больше подходит для женщины — так принято у простых людей, а нас сейчас судят по одежде.
   Он уступил ей коляску: нельзя выходить из роли.
   — Когда придем на вокзал, не говорите ни слова, — продолжала Николь, — говорить буду только я. Сумеете вы держаться так, будто вам гораздо больше лет? Будто вам даже говорить трудно?
   — Постараюсь изо всех сил, — сказал Хоуард. — Видно, вы хотите сделать из меня совсем дряхлого старца.
   Она кивнула.
   — Мы идем из Арраса, — сказала она. — Вы мой дядя, понимаете? Наш дом в Аррасе разбомбили англичане. У вас есть брат, другой мой дядя, он живет в Ландерно.
   — Ландерно, — повторил Хоуард. — Где это, мадемуазель?
   — Это местечко не доходя двадцати километров до Бреста, мсье. Если удастся доехать туда, то к побережью можно дойти и пешком. От Ландерно до моря сорок километров. Я думаю, если не удастся проехать прямо на побережье, в Ландерно нас пропустят.
   Они уже подходили к вокзалу.
   — Оставайтесь тут с детьми, — тихо сказала Николь. — Если кто-нибудь о чем-нибудь спросит, прикидывайтесь совершенным тупицей.
   Перед вокзалом все забито было немецкими грузовиками; всюду толпились немецкие офицеры и солдаты. Очевидно, только что прибыла поездом большая воинская часть; да еще в вокзале полно было беженцев. Николь с коляской протискалась в зал к кассам, Хоуард и дети шли следом. Старик, помня о своей роли, еле волочил ноги; рот его приоткрылся, голова тряслась. Николь искоса глянула на него.
   — Вот так хорошо, — одобрила она. — Только осторожно, не сбейтесь.
   Она оставила возле него коляску и стала проталкиваться к кассе. Немецкий фельдфебель в серо-зеленой форме, подтянутый, молодцеватый, остановил ее и о чем-то спросил. Хоуард, понурив голову и полузакрыв глаза, из-за чужих спин следил, как она пустилась в длинные, по-крестьянски многословные объяснения.
   Вот она показала в их сторону. Фельдфебель взглянул на них, жалких, безобидных, на их убогие пожитки в дряхлой детской коляске. Потом оборвал ее словоизлияния и махнул в сторону кассы. Его внимания уже требовала другая женщина.
   Николь вернулась к Хоуарду и детям с билетами в руках.
   — Только до Ренна, — сказала она грубым крестьянским говором. — Дальше этот поезд не идет.
   — А? — отозвался старик, приподняв трясущуюся голову.
   Девушка прокричала ему в ухо:
   — Только до Ренна!
   — Ни к чему нам в Ренн, — невнятно промямлил он.
   Она досадливо махнула рукой и подтолкнула его к барьеру. Рядом с контролером стоял немецкий солдат; Хоуард запнулся и в старческой растерянности обернулся к девушке. Она сказала что-то резкое и протолкнула его вперед. Потом стала извиняться перед контролером.
   — Это мой дядя, — сказала она. — Славный старичок, только мне с ним хлопот побольше, чем со всеми ребятишками.
   — На Ренн направо, — сказал контролер и пропустил их. Немец смотрел равнодушно: еще одна орава беженцев, все они одинаковы. Итак, они прошли на платформу и забрались в старый-престарый вагон с жесткими деревянными скамьями.
   — Вот в этом поезде мы будем спать, мсье Хоуард? — спросил Ронни. Все же он говорил по-французски.
   — Не сегодня, — ответил Хоуард. — В этом поезде нам ехать не очень долго.
   Но он ошибся.
   От Шартра до Ренна около двухсот шестидесяти километров, а ушло на них шесть часов. В этот жаркий летний день поезд останавливался на каждой станции, а нередко и между станциями. Почти весь состав занимали германские солдаты, направляющиеся на запад; только три вагона в хвосте оставлены были для пассажиров-французов, в одном из этих вагонов и ехали Хоуард со спутниками. Иногда к ним в купе садились еще люди, но через две-три станции выходили, никто не проделал с ними всю дорогу с начала до конца.
   Это было томительное путешествие, отравленное страхами и необходимостью притворяться. Когда с ними в купе оказывались посторонние, старик впадал в дряхлость, а Николь опять и опять повторяла ту же басню: они едут в Ландерно из Арраса, дом разрушили англичане. Поначалу ей было нелегко из-за детей, вовсе не склонных ее поддерживать, они-то знали, что все это ложь. Каждый раз, когда Николь повторяла свой рассказ, а Хоуард понимал, что все висит на волоске, обоим приходилось помнить о слушателе и в то же время зорко следить за детьми, не дать им вмешаться и все погубить. Наконец детям надоело слушать; они принялись бегать взад и вперед по коридору, разыгрывали все ту же считалку, подражая крикам животных, или глядели в окно. Впрочем, крестьянам и мелким лавочникам, попутчикам Хоуарда, тоже не терпелось поговорить, поведать о собственных горестях, и потому им было не до подозрений.
   Наконец-то, когда жестокая жара начала спадать, прибыли в Ренн. Поезд остановился, и все вышли; немецких солдат выстроили на платформе в две шеренги и повели прочь, только рабочая команда осталась укладывать хозяйственное снаряжение на грузовик.
   Возле контролера стоял Немецкий офицер. Хоуард прикинулся совсем дряхлым старикашкой, а Николь пошла прямо к контролеру узнать про поезда на Ландерно.
   Из-под опущенных век Хоуард следил за нею, дети толпились вокруг, беспокойные, чумазые, усталые с дороги. Он ждал, терзаясь опасениями: вот-вот офицер потребует документы. Тогда все пропало. Но в конце концов немец дал ей какую-то карточку, пожал плечами и отпустил ее.
   Она вернулась к Хоуарду.
   — Матерь божья! — сердито и довольно громко сказала она. — Где же коляска? Неужто я одна должна обо всем заботиться?
   Коляска была еще в багажном вагоне. Старик поплелся туда, но она оттолкнула его, вошла в вагон и сама выкатила коляску. Потом повела свое бестолковое маленькое стадо к выходу.
   — У меня тут не пятеро ребят, а целых шестеро, — горько пожаловалась она контролеру.
   Тот засмеялся, чуть улыбнулся и немецкий офицер. Итак, они вступили в город Ренн.
   На ходу Николь тихо спросила:
   — Вы не сердитесь, мсье Хоуард? Мне лучше притворяться грубой. Так все выглядит естественнее.
   — Моя дорогая, вы были великолепны, — ответил старик.
   — Что ж, мы проделали полдороги и не вызвали подозрений, — продолжала Николь. — Завтра в восемь утра идет поезд на Брест. Мы доедем им до самого Ландерно.
   Она пояснила, что немецкий офицер дал разрешение на проезд. И показала бумагу, которую он ей дал.
   — Сегодня надо будет переночевать на пункте для беженцев, — сказала она. — По этому пропуску нас там примут. Лучше нам пойти туда, мсье. Так все делают.
   Хоуард согласился.
   — А где это? — спросил он.
   — В Cinema du Monde[81], — ответила Николь. — Первый раз в жизни буду спать в кино.
   — Я очень огорчен, что своими злоключениями довел вас до этого, мадемуазель, — сказал старик.
   — Ne vous en faites pas[82], — улыбнулась Николь. — Может быть, когда хозяйничают немцы, там будет чисто. Мы, французы, не умеем так наводить порядок.
   Они предъявили у входа пропуск, вкатили в зал кинотеатра коляску и огляделись. Все стулья были убраны, вдоль стен уложены груды тюфяков, набитых старой соломой. Народу было немного: немцы все строже ограничивали возможность передвижения, и поток беженцев стал гораздо меньше. Старая француженка выдала всем по тюфяку и одеялу и показала угол, где они могли пристроиться особняком от остальных.
   — Малышам тут спокойней будет спать, — сказала она.
   У стола в конце зала бесплатно давали суп; его разливал все с той же натянутой улыбкой казенного добродушия повар-немец.
   Чае спустя детей уложили. Хоуард не решился их оставить, сел рядом и прислонился спиной к стене; он смертельно устал, но еще не в силах был уснуть. Николь вышла и вскоре вернулась с пачкой солдатских сигарет.
   — Возьмите, — сказала она. — Я знаю, вы курите хорошие, дорогие, только побоялась взять, это было бы неосторожно.
   Он был не такой уж ярый курильщик, но, тронутый ее вниманием, с благодарностью взял сигарету. Николь налила ему в кружку немного коньяку, добавила воды из-под крана; это питье освежило его, а сигарета успокоила. Николь подошла, села рядом, прислонилась к стене.
   Вполголоса потолковали о своей поездке, о планах на завтра. Потом, опасаясь, как бы их не подслушали, Хоуард переменил разговор и спросил Николь об отце.
   Сверх того, что он уже знал, она не так много могла рассказать. Ее отец был комендантом форта на линии Мажино, под Метцем; с мая о нем не было никаких вестей.
   — Мне очень, очень жаль, мадемуазель, — сказал старик и, помолчав, прибавил: — Мне тоже знакома эта тревога… очень знакома. Она надолго омрачает все дальнейшее.
   — Да, — тихо сказала Николь. — День за днем ждешь, ждешь. А потом приходит письмо или телеграмма, и страшно вскрыть и увидеть, что там. — Она помолчала минуту. — И наконец вскрываешь…
   Хоуард кивнул. Он отлично ее понимал, ведь и он прошел через это испытание. Вот так же и он ждал, ждал, когда Джон пропал без вести. Ждал три дня; а потом пришла телеграмма. Конечно же, и Николь пережила те же муки, ведь ее мать об этом сказала. Бедная, бедная девушка.
   И вдруг, бог весть отчего, ему захотелось поговорить с ней о Джоне. После гибели сына он ни с кем не мог о нем говорить. Он не хотел жалости, избегал сочувствия чужих людей. Но эта девушка знала Джона. Они вместе ходили на лыжах, были даже друзьями, так она сказала.
   Он выпустил длинную струю табачного дыма.
   — Я, знаете, потерял сына, — с трудом сказал он, глядя прямо перед собой. — Он погиб в полете… он служил в нашей авиации, командовал эскадрильей. Возвращался из боевого полета, и его бомбардировщик сбили три «мессершмита». Над Гельголандом.
   Наступило молчание.
   Николь повернулась к старику.
   — Я знаю, — мягко сказала она. — Мне написали из эскадрильи.


8


   Зал кинотеатра заполнился примерно наполовину, люди ходили взад и вперед, расстилали на ночь соломенные тюфяки. В воздухе стоял дым и чад от плиты, поставленной в конце зала, и от французских сигарет; в тусклом свете дым казался плотным, тяжелым.
   Хоуард посмотрел на девушку.
   — Вы так хорошо были знакомы с моим сыном, мадемуазель? Я этого не знал.
   Теперь и в ней пробудилось властное желание выговориться.
   — Мы переписывались, — сказала она и продолжала торопливо: — После Сидотона мы писали друг Другу почти каждую неделю. И один раз встретились — в Париже, перед самой войной. В июне. — Чуть помолчала и прибавила очень тихо: — Год назад, сегодня почти год.
   — Моя дорогая, я понятия не имел… — сказал старик.
   — Да, — сказала Николь, — я тоже ничего не говорила родителям.
   Оба замолчали. Хоуард пытался собраться с мыслями, надо было на все взглянуть по-новому.
   — Вы говорите, вам написали из эскадрильи, — сказал он наконец. — Как же они узнали ваш адрес?
   Она пожала плечами.
   — Наверно, Джон так распорядился, — сказала она. — Он был очень добрый, мсье, очень-очень добрый. И мы были большими друзьями…
   — Должно быть, меня вы считали совсем другим, мадемуазель, — тихо сказал Хоуард. — Очень черствым. Но, поверьте, я об этом понятия не имел. Я ничего не знал.
   Она не ответила. Немного помолчав, старик спросил:
   — Можно задать вам один вопрос?
   — Ну конечно, мсье Хоуард.
   Он смущенно отвел глаза и, глядя в одну точку, спросил:
   — Ваша матушка сказала мне, что у вас горе. Что был один молодой человек… и он погиб. Конечно, это был кто-то другой?
   — Никого другого не было, — тихо сказала Николь. — Никого, только Джон.
   Она тряхнула головой и выпрямилась.
   — Вот что, надо разложить тюфяк, а то не останется места у стены.
   Поднялась, чуть отодвинула его и начала стаскивать верхний из кипы мешков с соломой. Хоуард, вконец растерянный, нерешительно стал помогать, и минут пятнадцать они готовили для себя постели.
   — Ну вот, — сказала наконец Николь, отступила и оглядела плоды их трудов. — Лучше уже не получится. — И нерешительно посмотрела на старика. — Вы сможете на этом уснуть, мсье Хоуард?
   — Конечно, моя дорогая.
   Она коротко засмеялась:
   — Тогда попробуем.
   Он стоял над двумя тюфяками с одеялом в руке и смотрел на нее.
   — Могу я задать вам еще один вопрос?
   Николь посмотрела ему прямо в глаза.
   — Да, мсье.
   — Вы были очень добры ко мне, — тихо сказал Хоуард. — Мне кажется, теперь я понимаю. Это ради Джона?
   Долгое молчание. Девушка застыла, глядя куда-то вдаль.
   — Нет, — наконец сказала она. — Это ради детей.
   Он не совсем понял, о чем она, и промолчал.
   — Теряешь веру, — тихо сказала Николь. — Думаешь, что все — ложь, все плохо.
   Хоуард посмотрел с недоумением.
   — Я никак не думала, что кто-то может быть таким же добрым и смелым, как Джон, — сказала она. — Но я ошибалась, мсье. Есть и еще такой человек. Его отец.
   Она отвернулась.
   — Итак, надо спать.
   Теперь она говорила деловито, почти холодно; старику показалось, она воздвигает между ними преграду. Он не обиделся, он понял, откуда эта резкость. Она не хочет, чтобы он еще о чем-то спрашивал. Не хочет больше говорить.
   Он лег на тюфяк, поправил жесткую соломенную подушку и завернулся в одеяло. Девушка устроилась на своей постели по другую сторону от спящих детей.
   Хоуард лежал без сна, мысли обгоняли друг друга. Что-то было между этой девушкой и Джоном; пожалуй, он и прежде смутно об этом догадывался, но догадка не всплывала на поверхность сознания. А теперь вспоминалось: пока он был в доме Ружеронов, то и дело проскальзывали какие-то намеки. Так неожиданно повторила она обычное присловье Джона о коктейле, вдруг сказала по-английски «глотнуть горячительного полезно», — теперь он припомнил, как от этих ее слов что-то больно дрогнуло внутри, и все же он не понял…
   Так насколько же тесной была эта дружба? Они часто переписывались и даже встретились в Париже перед самой войной. Прежде он об этом не подозревал. Но сейчас, мысленно перебирая прошлое, вспомнил — тогда, в июне, два раза подряд мальчик не навещал его в субботу и воскресенье; он-то думал, что обязанности командира эскадрильи помешали сыну повидаться с ним или хотя бы позвонить. Может быть, тогда Джон и ездил в Париж? Да, наверно, так.
   Его мысли вернулись к Николь. Еще недавно она ему казалась престранной молодой особой; теперь о ней думалось по-иному. Он смутно начал понимать, как непросто ее положение из-за Джона и из-за него, Хоуарда. Матери она, видно, очень мало рассказала о Джоне; она затаила свое горе и молчала, ничем его не выдавая. И вдруг, нежданно-негаданно, в дверь стучится отец Джона. К ее тайному горю он прибавил еще и смятение.
   Старик опять беспокойно повернулся на своей постели. Надо оставить ее в покое, пусть говорит, если захочет, а если нет — пускай хранит молчание. Если ей не докучать, может быть, со временем она и откроется ему. Ведь она сама пожелала сказать ему о Джоне.
   Долгие часы старик лежал без сна, опять и опять все это обдумывая. Потом наконец уснул.
   Среди ночи его разбудили рыдания. Он открыл глаза; плакал кто-то из детей. Хоуард сел на постели, но Николь опередила его; пока он окончательно проснулся, она уже подошла и опустилась на колени подле мальчугана, сидящего на тюфяке; Хоуард увидел страдальческое лицо ребенка, красное и мокрое от слез.
   Это был Биллем, он рыдал так, словно сердце его вот-вот разорвется. Девушка обняла его и тихонько стала говорить по-французски что-то ласковое, совсем как младенцу. Старик выпутался из одеяла, с трудом поднялся и подошел к ним.
   — Что такое? — спросил он. — Что случилось?
   — Я думаю, просто ему приснился страшный сон, — сказала девушка. — Сейчас он опять уснет.
   И снова принялась утешать мальчика.
   Никогда еще Хоуард не чувствовал себя таким беспомощным. Он привык разговаривать и обращаться с детьми как с равными. Но это невозможно, когда не знаешь языка, а он не знал ни единого слова, которое мог бы понять маленький голландец. Предоставленный самому себе, он, пожалуй, взял бы малыша на руки и заговорил с ним, как мужчина с мужчиной; но никогда он не сумел бы успокоить ребенка так, как успокаивала эта девушка.
   Он тяжело опустился возле них на колени.
   — А вы не думаете, что мальчик нездоров? — спросил он. — Может быть, он съел что-нибудь такое, что ему повредило?
   Николь покачала головой; рыдания уже стихали.
   — Не думаю, — сказала она чуть слышно. — Прошлой ночью он тоже два раза начинал плакать. Я думаю, это дурные сны. Просто дурные сны.
   Мысли старика перенеслись к мерзкому городишке Питивье; не удивительно, что ребенка преследуют дурные сны.
   Он наморщил лоб.
   — Вы говорите, прошлой ночью он тоже два раза плакал, мадемуазель. Я не знал.
   — Вы устали и спали очень крепко, — сказала, Николь. — Да и ваша дверь была закрыта. Я подходила к нему, но каждый раз он очень быстро опять засыпал. — Она наклонилась к мальчику. — Он и сейчас уже почти заснул, — тихонько докончила она.
   Долгое, долгое молчание. Старик осмотрелся: покатый пол длинного зала тускло освещала единственная синяя лампочка над дверью. Тут и там скорчились на соломенных тюфяках неясные фигуры спящих; двое или трое храпом нарушали тишину; было душно и жарко. Оттого, что Хоуард спал одетый, кожа казалась липкой и нечистой. Былая жизнь на родине, легкая, приятная, бесконечно далека. А подлинная его жизнь — вот она. В бывшем кинотеатре с немецким часовым у двери ночует на соломе беженец, его спутница — молодая француженка и на руках орава чужих детей. И он устал, устал, смертельно устал.
   Девушка подняла голову. Сказала едва слышно:
   — Малыш почти уже спит. Еще минута-другая — и я его уложу. — И, помолчав, прибавила: — Ложитесь, мсье Хоуард. Я скоро.
   Он покачал головой и остался, глядя на нее. Скоро Биллем уже крепко спал; Николь осторожно опустила его на подушку и укрыла одеялом. Потом поднялась.