Страница:
— Не понимаю Камлюка и Брынзу, разгласивших военную тайну, — подчеркнул я. — Зачем им это понадобилось?
Все подхалимы дружно кивали головами в знак одобрения. Потом я молча развернул нашу афишу и показал её всем. На ней аршинными буквами чёрным по белому было написано, что в ансамбле сто человек и что мы следуем в Харьков.
Последовала затяжная пауза, точь-в-точь как в финальной сцене гоголевского «Ревизора».
Я продолжал:
— Зачем надо было болтать, когда на афише всё написано?! Уверен, что в ставке Гитлера уже известно, сколько нас в ансамбле.
Комиссар был очень расстроен, что по непонятному стечению обстоятельств ему не удалось разоблачить врагов.
ГОРОД РОМНЫ
ГОРОД НИКОЛАЕВ
ГОРОД КУПЯНСК
ГРИШКА БАБНИК
ПОД КУРСКОМ
ПРОКОФЬЕВ
ШАХМАТЫ
ТАНК
Все подхалимы дружно кивали головами в знак одобрения. Потом я молча развернул нашу афишу и показал её всем. На ней аршинными буквами чёрным по белому было написано, что в ансамбле сто человек и что мы следуем в Харьков.
Последовала затяжная пауза, точь-в-точь как в финальной сцене гоголевского «Ревизора».
Я продолжал:
— Зачем надо было болтать, когда на афише всё написано?! Уверен, что в ставке Гитлера уже известно, сколько нас в ансамбле.
Комиссар был очень расстроен, что по непонятному стечению обстоятельств ему не удалось разоблачить врагов.
ГОРОД РОМНЫ
Немцы, перед тем как занять город, предварительно его бомбили. Меня всегда смешила девушка — диктор местного радио. Она начинала фразу: «Граждане, воздушная тре…», но никогда не договаривала до конца. Вероятно, со всех ног бежала в бомбоубежище. Зато потом медленно, с большим облегчением сообщала об окончании налёта: «Воздушная тревога миновала». Я хорошо запомнил это благодаря одному занятному случаю.
В городской библиотеке г. Ромны я обнаружил томик стихотворений моего любимого поэта Сергея Есенина.
Понимая, что со дня на день все в городе достанется немцам, я решил выпросить у библиотекаря эту книгу.
— Девушка, отдайте мне, пожалуйста, томик Есенина. Хотите за деньги, хотите на обмен. Немец скоро войдёт в город, и все книги пропадут, — выпалил я.
Библиотекарь категорически отказалась от какой-либо сделки.
Я стоял и твердил своё о томике стихов Сергея Есенина.
Когда в очередной раз раздался свист бомбы и запоздалый голос по радио: «Граждане, воздушная тре…», мы оба грохнулись на пол. Бомба взорвалась неподалёку. Я встал, а библиотекарь ещё находилась в состоянии грога.
Это повторялось дважды. Стоило мне войти в библиотеку и вспомнить Сергея Есенина, как тут же начиналась бомбёжка.
На третий день я опять зашёл в библиотеку. На пороге с томиком Сергея Есенина стояла знакомая библиотекарша:
— Возьмите и скорее уходите, только не произносите его имени. С этими словами она отдала книгу. Этот томик прошёл со мной всю войну. Кстати, в этот день немцы на город не сбросили ни одной бомбы.
Покинуть Ромны нам пришлось при довольно смешных обстоятельствах.
Около девяти утра меня разбудили товарищи по ансамблю, сообщив, что в город привезли две бочки свежего пива. Я быстро оделся в предвкушении бочкового пива. Мы простояли в очереди минут тридцать. Уже вот-вот нам продавщица протянет запотевшую кружку, и вдруг крик:
— Немцы в городе!
Мы мгновенно сели в наш автобус и выскочили из города. В своей жизни я, поверьте, пил много хорошего пива, которое, наверняка, было лучше этого. Но, учитывая, как мне тогда хотелось выпить, никакое пиво не может сравниться с тем, ромнинским. Считается, что фантазия — привилегия мозга, но то невыпитое пиво вызывало у меня фантазии желудка. Я точно представлял вкус, чувствовал, как оно вливается в меня. Это удивительное ощущение. После голода в тридцать третьем году в Киеве на улицах продавались соевые котлеты. Уже прошло много десятков лет, но до сих пор те котлеты кажутся мне вкуснее всяких лососин, шашлыков, икры и других деликатесов.
Но вернёмся к нашей одиссее.
Вырвавшись из города, наши машины тут же утонули в глубокой грязи. Единственную дорогу — путь к спасению — дождь превратил в сплошное месиво. После нескольких бесплодных попыток вытащить машины людьми овладело отчаяние. С тупым безразличием смотрели они на нескончаемый дождь, обстрел «мессершмитами» на бреющем полёте, не понимая, что немцы в любой момент могут перерезать дорогу.
Я чувствовал себя не лучше, но есть у меня такое качество — собраться и бороться с неприятностями. Я пошёл вдоль застрявшей колонны с танцем и с песней. Грязь летела из-под ног во все стороны. Люди думали, что я сошёл с ума. Но, убедившись, что я не сумасшедший, приходили в себя. Я пел и плясал цыганские танцы, пел частушки, куплеты, показывал фокусы с фигами, пародии…
И произошло чудо. Люди начали улыбаться, потом смеяться. Прошла подавленность, исчезла обречённость. Кто-то обнаружил в поле сломанный трактор, мгновенно нашлись механики.
Вряд ли в обычной ситуации было возможно починить этот трактор, но тогда это было сделано с невероятной быстротой. Трактор заработал, мы благополучно вытащили все машины из трясины и добрались до Купянска. Немцы, к. счастью, не успели перерезать дорогу.
В политуправлении фронта узнали о моём поведении под Ромнами и наградили медалью «За боевые заслуги». Я носил эту награду как звезду Героя Советского Союза.
Так было до одного эпизода, который я вспоминал долго с обидой и досадой.
Однажды нас, артистов, интендант фронта пригласил на банкет в свою землянку. Она была большой и уютной, состояла из нескольких помещений.
Мы выступили, потом поели и выпили, начались танцы. Я вышел в другую тёмную комнату покурить и стал свидетелем сцены. Один из гостей — толстый маленький генерал — прижимал какую-то медсестру. Пыхтит, потеет, прижимается к её груди и шепчет:
— Дай мне, дай мне. Сестра в ответ:
— Медаль «За боевые заслуги» дашь? А он готов ей отдать Золотую Звезду.
— Конечно, дам медаль.
Каждый генерал вправе был дать медаль «За боевые заслуги», а потом уже и ордена. Подонки! опошлили награду, которой я так гордился.
В городской библиотеке г. Ромны я обнаружил томик стихотворений моего любимого поэта Сергея Есенина.
Понимая, что со дня на день все в городе достанется немцам, я решил выпросить у библиотекаря эту книгу.
— Девушка, отдайте мне, пожалуйста, томик Есенина. Хотите за деньги, хотите на обмен. Немец скоро войдёт в город, и все книги пропадут, — выпалил я.
Библиотекарь категорически отказалась от какой-либо сделки.
Я стоял и твердил своё о томике стихов Сергея Есенина.
Когда в очередной раз раздался свист бомбы и запоздалый голос по радио: «Граждане, воздушная тре…», мы оба грохнулись на пол. Бомба взорвалась неподалёку. Я встал, а библиотекарь ещё находилась в состоянии грога.
Это повторялось дважды. Стоило мне войти в библиотеку и вспомнить Сергея Есенина, как тут же начиналась бомбёжка.
На третий день я опять зашёл в библиотеку. На пороге с томиком Сергея Есенина стояла знакомая библиотекарша:
— Возьмите и скорее уходите, только не произносите его имени. С этими словами она отдала книгу. Этот томик прошёл со мной всю войну. Кстати, в этот день немцы на город не сбросили ни одной бомбы.
Покинуть Ромны нам пришлось при довольно смешных обстоятельствах.
Около девяти утра меня разбудили товарищи по ансамблю, сообщив, что в город привезли две бочки свежего пива. Я быстро оделся в предвкушении бочкового пива. Мы простояли в очереди минут тридцать. Уже вот-вот нам продавщица протянет запотевшую кружку, и вдруг крик:
— Немцы в городе!
Мы мгновенно сели в наш автобус и выскочили из города. В своей жизни я, поверьте, пил много хорошего пива, которое, наверняка, было лучше этого. Но, учитывая, как мне тогда хотелось выпить, никакое пиво не может сравниться с тем, ромнинским. Считается, что фантазия — привилегия мозга, но то невыпитое пиво вызывало у меня фантазии желудка. Я точно представлял вкус, чувствовал, как оно вливается в меня. Это удивительное ощущение. После голода в тридцать третьем году в Киеве на улицах продавались соевые котлеты. Уже прошло много десятков лет, но до сих пор те котлеты кажутся мне вкуснее всяких лососин, шашлыков, икры и других деликатесов.
Но вернёмся к нашей одиссее.
Вырвавшись из города, наши машины тут же утонули в глубокой грязи. Единственную дорогу — путь к спасению — дождь превратил в сплошное месиво. После нескольких бесплодных попыток вытащить машины людьми овладело отчаяние. С тупым безразличием смотрели они на нескончаемый дождь, обстрел «мессершмитами» на бреющем полёте, не понимая, что немцы в любой момент могут перерезать дорогу.
Я чувствовал себя не лучше, но есть у меня такое качество — собраться и бороться с неприятностями. Я пошёл вдоль застрявшей колонны с танцем и с песней. Грязь летела из-под ног во все стороны. Люди думали, что я сошёл с ума. Но, убедившись, что я не сумасшедший, приходили в себя. Я пел и плясал цыганские танцы, пел частушки, куплеты, показывал фокусы с фигами, пародии…
И произошло чудо. Люди начали улыбаться, потом смеяться. Прошла подавленность, исчезла обречённость. Кто-то обнаружил в поле сломанный трактор, мгновенно нашлись механики.
Вряд ли в обычной ситуации было возможно починить этот трактор, но тогда это было сделано с невероятной быстротой. Трактор заработал, мы благополучно вытащили все машины из трясины и добрались до Купянска. Немцы, к. счастью, не успели перерезать дорогу.
В политуправлении фронта узнали о моём поведении под Ромнами и наградили медалью «За боевые заслуги». Я носил эту награду как звезду Героя Советского Союза.
Так было до одного эпизода, который я вспоминал долго с обидой и досадой.
Однажды нас, артистов, интендант фронта пригласил на банкет в свою землянку. Она была большой и уютной, состояла из нескольких помещений.
Мы выступили, потом поели и выпили, начались танцы. Я вышел в другую тёмную комнату покурить и стал свидетелем сцены. Один из гостей — толстый маленький генерал — прижимал какую-то медсестру. Пыхтит, потеет, прижимается к её груди и шепчет:
— Дай мне, дай мне. Сестра в ответ:
— Медаль «За боевые заслуги» дашь? А он готов ей отдать Золотую Звезду.
— Конечно, дам медаль.
Каждый генерал вправе был дать медаль «За боевые заслуги», а потом уже и ордена. Подонки! опошлили награду, которой я так гордился.
ГОРОД НИКОЛАЕВ
В город Николаев приехал драматический театр. Я пришёл на второй акт. Не помню, что за пьеса. На сцене на больничной койке лежит солдат, весь перебинтованный, и стонет. Рядом на стуле сидит медсестра.
Солдат:
— Сестра, что с моими ногами?
— Ампутировали, гангрена началась. Солдат стонет, преодолевая боль:
— Сестра, а что с руками?
— Их тоже ампутировали.
— Так я остался без рук и без ног, — стонет, ведя разговор сквозь стиснутые зубы. — Сестра, а где моя гимнастёрка?
— Висит на стуле.
— Сестра, посмотри в кармане, есть ли там мой комсомольский билет? Сестра лезет в карман и сообщает ему:
— Есть. Солдат:
— О, теперь мне совсем хорошо!!! Я вскрикнул от хохота и выбежал из зала, чтобы больше не слышать текст автора и не видеть этого счастливого солдата.
Бывали всякие ситуации. Люди к нам, солдатам, относились в основном хорошо. Делились последним. У многих мужья, сыновья были на фронте, и они, принимая нас, понимали, что где-то, в какой-то хате её сыну или мужу дают миску горячего супа или молока.
Но были и такие, кто люто ненавидел нас. Это, в первую очередь, верующие люди. Они в каждом солдате видели комсомольца и атеиста. Попасть к таким означало быть обречённым на голодную жизнь.
Но я быстро приспособился к этой ситуации. В моём кармане на этот случай хранилась маленькая иконка Миколы Угодника. Как только хозяева перед обедом начинали молиться, я тут же извлекал своего Миколу Угодника и вторил молящимся. Они садились обедать, а я вытаскивал книжку и начинал читать. Ни разу не было сбоя — тут же приглашали к столу, оправдывая своё прежнее отношение.
Своим испытанным трюком я пользовался, пока мы не миновали государственную границу СССР.
Солдат:
— Сестра, что с моими ногами?
— Ампутировали, гангрена началась. Солдат стонет, преодолевая боль:
— Сестра, а что с руками?
— Их тоже ампутировали.
— Так я остался без рук и без ног, — стонет, ведя разговор сквозь стиснутые зубы. — Сестра, а где моя гимнастёрка?
— Висит на стуле.
— Сестра, посмотри в кармане, есть ли там мой комсомольский билет? Сестра лезет в карман и сообщает ему:
— Есть. Солдат:
— О, теперь мне совсем хорошо!!! Я вскрикнул от хохота и выбежал из зала, чтобы больше не слышать текст автора и не видеть этого счастливого солдата.
Бывали всякие ситуации. Люди к нам, солдатам, относились в основном хорошо. Делились последним. У многих мужья, сыновья были на фронте, и они, принимая нас, понимали, что где-то, в какой-то хате её сыну или мужу дают миску горячего супа или молока.
Но были и такие, кто люто ненавидел нас. Это, в первую очередь, верующие люди. Они в каждом солдате видели комсомольца и атеиста. Попасть к таким означало быть обречённым на голодную жизнь.
Но я быстро приспособился к этой ситуации. В моём кармане на этот случай хранилась маленькая иконка Миколы Угодника. Как только хозяева перед обедом начинали молиться, я тут же извлекал своего Миколу Угодника и вторил молящимся. Они садились обедать, а я вытаскивал книжку и начинал читать. Ни разу не было сбоя — тут же приглашали к столу, оправдывая своё прежнее отношение.
Своим испытанным трюком я пользовался, пока мы не миновали государственную границу СССР.
ГОРОД КУПЯНСК
В Купянске, куда мы направились после Ромен, мой товарищ Борис Каменькович и я попали в страшный мороз. Нам пришлось трястись почти десять часов в нетопленом разбитом автобусе, будучи практически по-летнему одетыми.
Не чувствуя рук и ног, зуб на зуб не попадает, в кромешной тьме мы заскочили в одну хату. Стоим, дрожим и не можем выговорить ни единого слова. Обычно хозяйка тут же приглашает погреться, кипяток даёт, а эта даже на нас не смотрит. Борис собрался с духом и попросил её, чтобы она согрела кипятку.
— А где я дрова возьму? — неприветливо отозвалась она. Рядом, между прочим, лежат пять вязанок дров. Прошло несколько минут, она говорит:
— Хотите чайку? Принесите мне дрова, тогда согрею.
— Да куда же мы в такой мороз, в такую темень пойдём дрова искать?
— А напротив дома забор соседки. Вот вы его и разберите. мы вышли из хаты и, не сговариваясь, начали уничтожать её собственный забор. Хозяйка
нарадоваться не могла:
— Хороши дровишки, сухие, один к одному. Мы выпили чаю, согрелись и сладко уснули. Утром она вышла нас проводить и остолбенела, взглянув на место, где когда-то был её забор. Изо рта её с придыханием отскакивали матюки.
— Не надо волноваться, хозяюшка, — мягко сказал Борис. — Наверное, у вашей соседки вчера тоже остановились два замерших солдата, попросили чайку, а она сказала, чтобы они сперва принесли дров, и посоветовала разобрать ваш забор… война, мол, все спишет.
— Пошли бы вы вместе со своей войной…
— Спасибо, хозяюшка, — улыбнулся я. — Мы, действительно, пошли.
Не чувствуя рук и ног, зуб на зуб не попадает, в кромешной тьме мы заскочили в одну хату. Стоим, дрожим и не можем выговорить ни единого слова. Обычно хозяйка тут же приглашает погреться, кипяток даёт, а эта даже на нас не смотрит. Борис собрался с духом и попросил её, чтобы она согрела кипятку.
— А где я дрова возьму? — неприветливо отозвалась она. Рядом, между прочим, лежат пять вязанок дров. Прошло несколько минут, она говорит:
— Хотите чайку? Принесите мне дрова, тогда согрею.
— Да куда же мы в такой мороз, в такую темень пойдём дрова искать?
— А напротив дома забор соседки. Вот вы его и разберите. мы вышли из хаты и, не сговариваясь, начали уничтожать её собственный забор. Хозяйка
нарадоваться не могла:
— Хороши дровишки, сухие, один к одному. Мы выпили чаю, согрелись и сладко уснули. Утром она вышла нас проводить и остолбенела, взглянув на место, где когда-то был её забор. Изо рта её с придыханием отскакивали матюки.
— Не надо волноваться, хозяюшка, — мягко сказал Борис. — Наверное, у вашей соседки вчера тоже остановились два замерших солдата, попросили чайку, а она сказала, чтобы они сперва принесли дров, и посоветовала разобрать ваш забор… война, мол, все спишет.
— Пошли бы вы вместе со своей войной…
— Спасибо, хозяюшка, — улыбнулся я. — Мы, действительно, пошли.
ГРИШКА БАБНИК
Отступая дальше, мы попали в Воронеж, где неожиданно встретили нашего киевского знакомого Гришку, по кличке Бабник, в форме лётчика.
Он всю свою жизнь посвятил женщинам, чем и заслужил такую кличку. Ловелас по призванию, он называл женщин только «чувихами», «телками», «кадрами», «батонами», «дикими свиньями»… В его устах эти слова приобретали какой-то особый смысл и звучали ласкательно. Он стал массовиком-затейником, чтобы быть ближе к народу и чтобы было легче «кадрить» женщин. Гришка был стройным, красивым молодым человеком. Не было в Киеве такого вечера, чтобы Гришка не принимал в нём участия.
Детство он провёл в колониях для малолетних преступников, откуда вывез ряд ценных художественных произведений в виде татуировок. Помню, как-то перед Новым годом Гришка за оскорбление милиционера отсидел пятнадцать суток и вышел оттуда с бритой головой. В то время он был занят в ёлочной компании в роли Деда-Мороза. Бритая голова не стала помехой, так как она прикрывалась париком и шапкой.
По опыту знаю, что самый неприятный день ёлочной компании — первое января. Все отмечают праздник до утра, после чего вынуждены невыспавшиеся и пьяные работать для детей. Гришка тоже не был исключением и пришёл во Дворец пионеров пьяным. Как назло, в этот день на утренник пришло высокое партийное руководство. Дед-Мороз задавал детям загадки. Если они не угадывали, Гришка говорил им:
— Хуй-то. В конце выступления Дед-Мороз вместе с детьми кричит:
— Ёлочка, ёлочка, зажгись! И ёлка зажигается. Когда Дед-Мороз и дети прокричали волшебные слова, ёлка не только зажглась, но и завертелась.
У Деда-Мороза — Гришки при взгляде на вращающуюся ёлку неожиданно закружилась голова. Он попятился назад, ругаясь матом, и рухнул на детей. Это было его последнее выступление в роли Деда-Мороза.
Гришка всю свою жизнь провёл в поисках очередной интрижки. У Гришки был 301 способ уговорить женщину. Но самым верным считался так называемый «киноспособ». У него была поломанная кинокамера и большие очки от солнца. По тем временам владельцами таких атрибутов были исключительно киношники.
Он подходил к девушке, наставлял на неё киноаппарат и говорил стоящему рядом:
— Она кадрится. Девушка от счастья теряла сознание и уже была готова на все. Гришка не торопился. Он оставлял ей свой домашний телефон, но говорил, что это телефон киевской студии, где он сейчас монтирует снятый фильм.
Когда в назначенное время раздавался звонок, к телефону подходила его мама — неизменная соучастница — и привычным голосом откликалась:
— Киностудия слушает. После чего она соединяла будущую жертву с сыном. Гришка брал трубку и, не успев поздороваться, кому-то кричал:
— Позовите ко мне Бориса Андреева и Николая Крючкова. Передайте Любови Орловой, что я ей ставку повысил.
После этого предисловия он начинал разговор, который через несколько минут прерывал. Гришка опять играл на публику, громко крича:
— Елена Федоровна, сделайте мне, пожалуйста кофе. Нет, нет и ещё раз нет. Я уважаю Ладынину, Петю Алейникова, но никого принять не могу. Вы что, смеётесь? У меня запускаются в производство три фильма, а ещё нет и одной героини.
После услышанного монолога ни одна девушка не могла устоять перед нашим другом. Мы наизусть знали Гришкины приёмы и все равно всегда смеялись, став свидетелями, как очередная поклонница кино попадалась в его сети.
Гришка рассказал нам, что перед самой войной его послали в лётное училище. Через шесть месяцев он стал лётчиком.
— Летать мне нравится. Если только не встречаться с «мессершмитами», — признался он, — моя первая встреча с ними кончилась «медвежьей болезнью».
Со слезами на глазах он вспоминал Киев, танцевальные площадки, женщин. С какой теплотой он о них говорил. Вспоминал рестораны, еду, выпивку. Он был создан для богемной жизни, которую прервала война. Кому-кому, а Гришке она была поперёк горла. Ни женщин, ни танцплощадок… Гитлер за это был ему глубоко несимпатичен.
Бориса Каменьковича и меня он встретил, как родных и близких людей. Мы вызывали у него сладкие воспоминания. Вместе немного выпили, поболтали о прошлом и расстались.
Недели через две, когда мы были в доме офицеров, к нам подошла медсестра и попросила зайти в госпиталь навестить нашего друга. В палате мы увидели забинтованного человека. У него виднелись только глаза. Узнать его было невозможно. Им оказался Гришка.
Оказалось, что вскоре после нашей встречи в очередном воздушном бою он был ранен, его самолёт сбит. У него началась гангрена.
Я наклонился к нему, и он спокойным голосом попросил:
— Борис, станцуй для меня, пожалуйста, цыганочку. Я не мог танцевать, но отказать, тоже был не в силах. Впервые в жизни я танцевал и плакал.
Борис, тоже сквозь слёзы, напевал мне какую-то мелодию. Окончив танец, я наклонился к Гришке — он был мёртв…
Он всю свою жизнь посвятил женщинам, чем и заслужил такую кличку. Ловелас по призванию, он называл женщин только «чувихами», «телками», «кадрами», «батонами», «дикими свиньями»… В его устах эти слова приобретали какой-то особый смысл и звучали ласкательно. Он стал массовиком-затейником, чтобы быть ближе к народу и чтобы было легче «кадрить» женщин. Гришка был стройным, красивым молодым человеком. Не было в Киеве такого вечера, чтобы Гришка не принимал в нём участия.
Детство он провёл в колониях для малолетних преступников, откуда вывез ряд ценных художественных произведений в виде татуировок. Помню, как-то перед Новым годом Гришка за оскорбление милиционера отсидел пятнадцать суток и вышел оттуда с бритой головой. В то время он был занят в ёлочной компании в роли Деда-Мороза. Бритая голова не стала помехой, так как она прикрывалась париком и шапкой.
По опыту знаю, что самый неприятный день ёлочной компании — первое января. Все отмечают праздник до утра, после чего вынуждены невыспавшиеся и пьяные работать для детей. Гришка тоже не был исключением и пришёл во Дворец пионеров пьяным. Как назло, в этот день на утренник пришло высокое партийное руководство. Дед-Мороз задавал детям загадки. Если они не угадывали, Гришка говорил им:
— Хуй-то. В конце выступления Дед-Мороз вместе с детьми кричит:
— Ёлочка, ёлочка, зажгись! И ёлка зажигается. Когда Дед-Мороз и дети прокричали волшебные слова, ёлка не только зажглась, но и завертелась.
У Деда-Мороза — Гришки при взгляде на вращающуюся ёлку неожиданно закружилась голова. Он попятился назад, ругаясь матом, и рухнул на детей. Это было его последнее выступление в роли Деда-Мороза.
Гришка всю свою жизнь провёл в поисках очередной интрижки. У Гришки был 301 способ уговорить женщину. Но самым верным считался так называемый «киноспособ». У него была поломанная кинокамера и большие очки от солнца. По тем временам владельцами таких атрибутов были исключительно киношники.
Он подходил к девушке, наставлял на неё киноаппарат и говорил стоящему рядом:
— Она кадрится. Девушка от счастья теряла сознание и уже была готова на все. Гришка не торопился. Он оставлял ей свой домашний телефон, но говорил, что это телефон киевской студии, где он сейчас монтирует снятый фильм.
Когда в назначенное время раздавался звонок, к телефону подходила его мама — неизменная соучастница — и привычным голосом откликалась:
— Киностудия слушает. После чего она соединяла будущую жертву с сыном. Гришка брал трубку и, не успев поздороваться, кому-то кричал:
— Позовите ко мне Бориса Андреева и Николая Крючкова. Передайте Любови Орловой, что я ей ставку повысил.
После этого предисловия он начинал разговор, который через несколько минут прерывал. Гришка опять играл на публику, громко крича:
— Елена Федоровна, сделайте мне, пожалуйста кофе. Нет, нет и ещё раз нет. Я уважаю Ладынину, Петю Алейникова, но никого принять не могу. Вы что, смеётесь? У меня запускаются в производство три фильма, а ещё нет и одной героини.
После услышанного монолога ни одна девушка не могла устоять перед нашим другом. Мы наизусть знали Гришкины приёмы и все равно всегда смеялись, став свидетелями, как очередная поклонница кино попадалась в его сети.
Гришка рассказал нам, что перед самой войной его послали в лётное училище. Через шесть месяцев он стал лётчиком.
— Летать мне нравится. Если только не встречаться с «мессершмитами», — признался он, — моя первая встреча с ними кончилась «медвежьей болезнью».
Со слезами на глазах он вспоминал Киев, танцевальные площадки, женщин. С какой теплотой он о них говорил. Вспоминал рестораны, еду, выпивку. Он был создан для богемной жизни, которую прервала война. Кому-кому, а Гришке она была поперёк горла. Ни женщин, ни танцплощадок… Гитлер за это был ему глубоко несимпатичен.
Бориса Каменьковича и меня он встретил, как родных и близких людей. Мы вызывали у него сладкие воспоминания. Вместе немного выпили, поболтали о прошлом и расстались.
Недели через две, когда мы были в доме офицеров, к нам подошла медсестра и попросила зайти в госпиталь навестить нашего друга. В палате мы увидели забинтованного человека. У него виднелись только глаза. Узнать его было невозможно. Им оказался Гришка.
Оказалось, что вскоре после нашей встречи в очередном воздушном бою он был ранен, его самолёт сбит. У него началась гангрена.
Я наклонился к нему, и он спокойным голосом попросил:
— Борис, станцуй для меня, пожалуйста, цыганочку. Я не мог танцевать, но отказать, тоже был не в силах. Впервые в жизни я танцевал и плакал.
Борис, тоже сквозь слёзы, напевал мне какую-то мелодию. Окончив танец, я наклонился к Гришке — он был мёртв…
ПОД КУРСКОМ
В девятнадцать лет, когда опасность, риск не страшат, а напротив, захватывают, я рвался на передовую и не переставал проситься в строевую часть.
Под Курской дугой я принял решение бросить ансамбль и бежать на фронт. Я «потерялся», меня быстро присоединили к группе солдат и погнали на переформировку. Мы протопали до места назначения голодные километров пятьдесят. По дороге нас шесть раз бомбили. В деревне Беседино нас каждого допросили: кто, откуда и кем хочешь быть? Я попросился в пулемётчики. Солдаты смотрели на меня, как на идиота. А лейтенант улыбнулся. Когда мне выдали пулемёт, и я попытался его поднять, сразу понял — солдаты были правы. Я должен был носить постоянно этот груз. Отказаться было уже поздно. С нами провели учения, и через два дня мы должны были отправиться на фронт.
В части, которая была наспех сформирована, были и девчата. В ватниках они напоминали медвежат. Они выработали мужскую походку, чуть заблатненную, подстриглись под «польку» и матерились почище мужчин.
Одна симпатичная девушка спросила меня:
— Где тут спикировать и умыться? А когда в пять утра нас бомбили, она возмутилась:
— Вот жлобы, не дают поспать. Этим девчатам не хотелось быть девушками. И всё же никакая деланная мужская походка, стрижка и мат не могли их «спасти». Всё равно они оставались прекрасным полом.
Несколько дней я был на фронте: стрелял и в меня стреляли.
Самое омерзительное в окопах на передовой — это слышать немецкий миномёт. Немцы назвали его «Ванюшей» в противовес нашим «Катюшам». Мины «Ванюши» летели с прерывистым звуком, как будто захлёбывались, они разрывались в воздухе и осыпали землю осколками.
Никакие окопы не помогали. После обстрела «Ванюш» всегда было много раненых. Меня Бог миловал, и я остался невредим.
Мне не довелось долго воевать. О моём побеге было сообщено в политуправление, был отдан приказ о моём розыске. Вскоре в мою новую часть явились два майора из политуправления и арестовали меня как дезертира.
По дороге они наговорили кучу гадостей, угрожая военным трибуналом и штрафным батальоном. Я никак не мог понять, о чём они говорят. Я бежал на передовую, а не в тыл. За что же меня судить?
Я несколько дней находился под арестом, наконец, меня доставили к начальнику политуправления фронта Галаджеву. У него сидел его заместитель подполковник Алипов. Оба интеллигентные, доброжелательные. Я объяснил причину так называемого бегства.
Генерал спокойно объяснил мне, что я самовольно бросил часть, а это наказуемо. Что касается пользы, то в ансамбле от меня больше толку, чем на передовой.
На этом разговор закончился. Я вернулся в ансамбль, а дело с военным трибуналом было закрыто.
Под Курской дугой я принял решение бросить ансамбль и бежать на фронт. Я «потерялся», меня быстро присоединили к группе солдат и погнали на переформировку. Мы протопали до места назначения голодные километров пятьдесят. По дороге нас шесть раз бомбили. В деревне Беседино нас каждого допросили: кто, откуда и кем хочешь быть? Я попросился в пулемётчики. Солдаты смотрели на меня, как на идиота. А лейтенант улыбнулся. Когда мне выдали пулемёт, и я попытался его поднять, сразу понял — солдаты были правы. Я должен был носить постоянно этот груз. Отказаться было уже поздно. С нами провели учения, и через два дня мы должны были отправиться на фронт.
В части, которая была наспех сформирована, были и девчата. В ватниках они напоминали медвежат. Они выработали мужскую походку, чуть заблатненную, подстриглись под «польку» и матерились почище мужчин.
Одна симпатичная девушка спросила меня:
— Где тут спикировать и умыться? А когда в пять утра нас бомбили, она возмутилась:
— Вот жлобы, не дают поспать. Этим девчатам не хотелось быть девушками. И всё же никакая деланная мужская походка, стрижка и мат не могли их «спасти». Всё равно они оставались прекрасным полом.
Несколько дней я был на фронте: стрелял и в меня стреляли.
Самое омерзительное в окопах на передовой — это слышать немецкий миномёт. Немцы назвали его «Ванюшей» в противовес нашим «Катюшам». Мины «Ванюши» летели с прерывистым звуком, как будто захлёбывались, они разрывались в воздухе и осыпали землю осколками.
Никакие окопы не помогали. После обстрела «Ванюш» всегда было много раненых. Меня Бог миловал, и я остался невредим.
Мне не довелось долго воевать. О моём побеге было сообщено в политуправление, был отдан приказ о моём розыске. Вскоре в мою новую часть явились два майора из политуправления и арестовали меня как дезертира.
По дороге они наговорили кучу гадостей, угрожая военным трибуналом и штрафным батальоном. Я никак не мог понять, о чём они говорят. Я бежал на передовую, а не в тыл. За что же меня судить?
Я несколько дней находился под арестом, наконец, меня доставили к начальнику политуправления фронта Галаджеву. У него сидел его заместитель подполковник Алипов. Оба интеллигентные, доброжелательные. Я объяснил причину так называемого бегства.
Генерал спокойно объяснил мне, что я самовольно бросил часть, а это наказуемо. Что касается пользы, то в ансамбле от меня больше толку, чем на передовой.
На этом разговор закончился. Я вернулся в ансамбль, а дело с военным трибуналом было закрыто.
ПРОКОФЬЕВ
К сожалению, таких людей, как Галаджев и Алипов, среди командования было немного. Большей частью встречались тупые, ограниченные служаки. Их типичным представителем был другой заместитель Галаджева полковник Прокофьев.
Несмотря на его в общем-то невысокое воинское звание, перед ним трепетали генералы. Дело в том, что прежде он был высоким чином в бериевском заведении.
Ансамбль был непосредственно под его руководством. На наше счастье, он оказался графоманом. Слушателей у него на фронте не было, и он выбрал для чтения своих произведений наш ансамбль. Посему старался держать нас возле себя.
Первый свой роман типа «Пармская обитель» он читал почти месяц. В романе было примерно двести действующих лиц и все аристократического происхождения. Никто не пытался вникнуть в этот бред, но все делали вид, что внимательно слушают, и выражали свой восторг.
Многие подхалимы говорили ему, что ничего подобного не читали в своей жизни. И это была правда — они вообще ничего не читали.
Графоманы отличаются от писателей тем, что они не относятся к себе критически и верят исключительно в положительные отзывы. Для меня полковник был находкой. После чтения я сказал ему, что роман напоминает произведения Дюма, но намного интереснее и возвышеннее. Весь ансамбль одобрительно кивал головой. Полковник был на седьмом небе. Спустя какое-то время я вслух ужаснулся, что скоро кончится этот захватывающий роман. Он меня успокоил, сказав, что у него есть ещё роман. В моём лице он видел Виссариона Белинского.
Графомания — это болезнь. Его романы доставляли ему много радости и нам тоже. Мы сидели в тёплом помещении.
Первый роман был страниц на девятьсот, а второй и того больше. Он был плодовитее Лопе де Вега. После каждого чтения, которое длилось два-три часа, он уходил от нас, как живой классик, и назначал очередную дату.
Мы не обслуживали фронт, а только слушали его роман. Однажды кто-то из артистов поинтересовался у полковника, когда мы поедем с концертами на передовую. Прокофьев посмотрел на него, как на сумасшедшего. Я не мог упустить случая.
— Как мы можем куда-то поехать, — возмутился я, — если мы не дослушали роман? Полковник взглянул на меня одобрительно, как на родного сына. В его понимающих глазах я нашёл любовь и поддержку.
Наш начальник прекрасно понимал опасную игру, затеянную с полковником. Он просил меня быть осторожным. Но, как известно, беда приходит оттуда, откуда её не ждут.
Певец Сеня Коган, по натуре человек добрый, дисциплинированный, трусливый. Он был из непьющих, но если выпивал, то напивался до изумления. Как-то во время чтения наш Сеня Коган напился и всё время задавал полковнику вопросы не по существу. Полковника это раздражало, он сердито посмотрел на нашего начальника. Тот немедленно заикающимся голосом приказал Когану удалиться. Сеня не сдержался.
— Хорошо, — сказал он. — Я ухожу, но хочу, чтобы товарищ полковник знал наше мнение. Ваш роман — полное говно.
Это было для нас настолько неожиданно, что все расхохотались в голос. Не хохотал только наш начальник. Прокофьев сложил свою рукопись, посмотрел на нас своим мстительным прощальным взглядом и ушёл. Мы продолжали всю ночь хохотать.
На следующий день Коган отрезвел. Когда я ему рассказал о случившемся и показал все в лицах, а начальник это подтвердил, Сеня в буквальном смысле потерял сознание.
Так окончилась для нашего ансамбля сладкая жизнь. А жаль, у полковника было написано столько романов, что их чтение заняло бы ещё не одну войну.
Тем не менее никто не сердился на нашего товарища. Мы считали, что развязка розыгрыша и наше удовлетворение превыше тёплых квартир.
Благо, каждый день находился повод посмеяться.
Наш музыкант Евсей имел обыкновение в каждом селе и городе жениться. Всё было, как положено. Банкет, ему надевали на палец золотое кольцо, купленное, естественно, на деньги невесты. Перед отъездом он всегда хотел оставить кольцо молодой жене. Но ему никогда не удавалось снять его. Они ходили к слесарю, ювелиру, но результат был один и тот же. Наконец невеста уговаривала его взять кольцо с собой. Он это делал с большой неохотой. Прощальный поцелуй. Мы садились в теплушку, в которой начисто замерзали, и как только поезд трогался, он легко снимал кольцо.
Мы часто переезжали в теплушках. На станциях, как правило, было огромное количество людей, которые мечтали попасть в вагон. Толпу могла удержать только одна моя фраза: — Перевозим арестованных.
И все бежали от нашего вагона.
Я у любого повара мог получить добавку. Все обычно просят на добавку второе блюдо, и повар им отказывает, так как мясо ограничено. А я просил так:
— Дай, пожалуйста, немного гарнира. Когда повар брал мою тарелку, я добавлял:
— И мяса тоже.
Ему уже было неудобно отказать. За свои проделки я часто сидел на гауптвахте. Правда, не во всех населённых пунктах были гауптвахты. Иногда меня сажали просто в хату. Зима. Мороз. Я сижу в натопленной хате, а другие мне носят по морозу еду. Они, естественно, возмущались:
— Кто сидит, Сичкин или мы? Он в тепле, а мы три раза в день тащим ему эти котелки. В хате у него дым коромыслом, песни, танцы под гармонь. Выпустите его, пусть он так же мучается, как и мы.
Несмотря на его в общем-то невысокое воинское звание, перед ним трепетали генералы. Дело в том, что прежде он был высоким чином в бериевском заведении.
Ансамбль был непосредственно под его руководством. На наше счастье, он оказался графоманом. Слушателей у него на фронте не было, и он выбрал для чтения своих произведений наш ансамбль. Посему старался держать нас возле себя.
Первый свой роман типа «Пармская обитель» он читал почти месяц. В романе было примерно двести действующих лиц и все аристократического происхождения. Никто не пытался вникнуть в этот бред, но все делали вид, что внимательно слушают, и выражали свой восторг.
Многие подхалимы говорили ему, что ничего подобного не читали в своей жизни. И это была правда — они вообще ничего не читали.
Графоманы отличаются от писателей тем, что они не относятся к себе критически и верят исключительно в положительные отзывы. Для меня полковник был находкой. После чтения я сказал ему, что роман напоминает произведения Дюма, но намного интереснее и возвышеннее. Весь ансамбль одобрительно кивал головой. Полковник был на седьмом небе. Спустя какое-то время я вслух ужаснулся, что скоро кончится этот захватывающий роман. Он меня успокоил, сказав, что у него есть ещё роман. В моём лице он видел Виссариона Белинского.
Графомания — это болезнь. Его романы доставляли ему много радости и нам тоже. Мы сидели в тёплом помещении.
Первый роман был страниц на девятьсот, а второй и того больше. Он был плодовитее Лопе де Вега. После каждого чтения, которое длилось два-три часа, он уходил от нас, как живой классик, и назначал очередную дату.
Мы не обслуживали фронт, а только слушали его роман. Однажды кто-то из артистов поинтересовался у полковника, когда мы поедем с концертами на передовую. Прокофьев посмотрел на него, как на сумасшедшего. Я не мог упустить случая.
— Как мы можем куда-то поехать, — возмутился я, — если мы не дослушали роман? Полковник взглянул на меня одобрительно, как на родного сына. В его понимающих глазах я нашёл любовь и поддержку.
Наш начальник прекрасно понимал опасную игру, затеянную с полковником. Он просил меня быть осторожным. Но, как известно, беда приходит оттуда, откуда её не ждут.
Певец Сеня Коган, по натуре человек добрый, дисциплинированный, трусливый. Он был из непьющих, но если выпивал, то напивался до изумления. Как-то во время чтения наш Сеня Коган напился и всё время задавал полковнику вопросы не по существу. Полковника это раздражало, он сердито посмотрел на нашего начальника. Тот немедленно заикающимся голосом приказал Когану удалиться. Сеня не сдержался.
— Хорошо, — сказал он. — Я ухожу, но хочу, чтобы товарищ полковник знал наше мнение. Ваш роман — полное говно.
Это было для нас настолько неожиданно, что все расхохотались в голос. Не хохотал только наш начальник. Прокофьев сложил свою рукопись, посмотрел на нас своим мстительным прощальным взглядом и ушёл. Мы продолжали всю ночь хохотать.
На следующий день Коган отрезвел. Когда я ему рассказал о случившемся и показал все в лицах, а начальник это подтвердил, Сеня в буквальном смысле потерял сознание.
Так окончилась для нашего ансамбля сладкая жизнь. А жаль, у полковника было написано столько романов, что их чтение заняло бы ещё не одну войну.
Тем не менее никто не сердился на нашего товарища. Мы считали, что развязка розыгрыша и наше удовлетворение превыше тёплых квартир.
Благо, каждый день находился повод посмеяться.
Наш музыкант Евсей имел обыкновение в каждом селе и городе жениться. Всё было, как положено. Банкет, ему надевали на палец золотое кольцо, купленное, естественно, на деньги невесты. Перед отъездом он всегда хотел оставить кольцо молодой жене. Но ему никогда не удавалось снять его. Они ходили к слесарю, ювелиру, но результат был один и тот же. Наконец невеста уговаривала его взять кольцо с собой. Он это делал с большой неохотой. Прощальный поцелуй. Мы садились в теплушку, в которой начисто замерзали, и как только поезд трогался, он легко снимал кольцо.
Мы часто переезжали в теплушках. На станциях, как правило, было огромное количество людей, которые мечтали попасть в вагон. Толпу могла удержать только одна моя фраза: — Перевозим арестованных.
И все бежали от нашего вагона.
Я у любого повара мог получить добавку. Все обычно просят на добавку второе блюдо, и повар им отказывает, так как мясо ограничено. А я просил так:
— Дай, пожалуйста, немного гарнира. Когда повар брал мою тарелку, я добавлял:
— И мяса тоже.
Ему уже было неудобно отказать. За свои проделки я часто сидел на гауптвахте. Правда, не во всех населённых пунктах были гауптвахты. Иногда меня сажали просто в хату. Зима. Мороз. Я сижу в натопленной хате, а другие мне носят по морозу еду. Они, естественно, возмущались:
— Кто сидит, Сичкин или мы? Он в тепле, а мы три раза в день тащим ему эти котелки. В хате у него дым коромыслом, песни, танцы под гармонь. Выпустите его, пусть он так же мучается, как и мы.
ШАХМАТЫ
Певец Иващенко в отличие от многих артистов хора был умным, образованным человеком. Немного нервный, щепетильный и очень тщеславный, он хорошо играл в шахматы, и никто у него не мог выиграть. Я с ним часто играл и всегда проигрывал.
Однажды он поставил мне киндермат и спокойно удалился. Когда Иващенко отошёл от шахматной доски, я стал на его место и крикнул:
— Идите посмотрите. Как я дал киндермат Иващенко. Все прибежали и поразились, что на доске киндермат. Его начали расспрашивать, как получилось, что он так позорно проиграл?
На что Иващенко ответил, что я шучу, что выиграл он.
Все делали вид, что не верят Иващенко.
С тех пор я периодически посылал к нему людей с одним и тем же вопросом: мол, расскажи, как же это случилось? Его это злило, и он просил меня рассказать правду.
Я, не моргнув глазом, заявлял, что правда заключается в моём выигрыше.
Шли дни, недели, и я периодически продолжал подсылать к нему людей. Это его приводило в бешенство. Он орал:
— Я выиграл у него. Сичкин шутит! Как-то подошёл он ко мне и говорит:
— Борис, хватит шутить, мне надоело, скажи так, как было.
— Ты хочешь заставить меня врать?!… Я не спорю, ты действительно играешь сильнее меня, и тем ценнее для меня мой выигрыш… особенно киндерматом… В конце концов, можешь же и ты проиграть.
— Это какой-то цирк! — взорвался Иващенко и ушёл, задыхаясь от возмущения. Однако постоянные расспросы не давали ему покоя, и он снова ко мне обратился:
— Борис, я тебя прошу, прекрати хамить. Скажи людям, как было на самом деле. Я, глядя на него чистыми, честными глазами, ответил:
— Не понимаю, почему ты волнуешься из-за такого пустяка. Хорошо, если для тебя это так важно, я могу соврать и сказать, что выиграл ты.
— Мне не надо, чтобы ты врал!!! Скажи правду!
— Ну, уж если по совести, — я еле сдерживал смех, глядя на него, — то уж ты-то знаешь, что выиграл я.
На нервной почве он начал заикаться, а левый глаз подёргивался в тике, как в немом кино.
Дело дошло до того, что он просил вмешаться начальника ансамбля, но тот только отмахнулся.
В течение долгого времени я держал Иващенко на взводе, а потом история с киндерматом всеми, в том числе и главным её героем, как-то забылась. Однако я готовил ему сюрприз.
Мы давали концерт в лесу перед бойцами. До начала ещё оставалось полчаса, и я попросил Иващенко пойти со мной для конфиденциального разговора. Мы углубились в лес и шли минут десять-пятнадцать. Наконец я остановился, осмотрелся вокруг и сказал:
— Сейчас мы одни. Нас никто не видит и не слышит. Посмотрим друг другу в глаза и честно скажем, как было дело. Сейчас-то ты можешь признаться, что я тебе поставил киндермат?
Он хотел что-то сказать, но дыхание у него перехватило, и слышно было только какое-то бульканье, в котором легко угадывался мат.
Я должен был срочно его покинуть. Во-первых, он мог меня укусить, во-вторых, я мог расхохотаться.
Кончилась война. На одном банкете я сказал:
— Все позади — и война, и… — посмотрел я на Иващенко, — и наши игры в шахматы. — Мой партнёр стал серьёзным. — Гитлер проиграл войну, а я проиграл тогда в шахматы Иващенко.
— Я чувствовал, Борис, что ты шутил, — с сияющим лицом сказал он. Да, я всё время шутил. В предисловии к этой книге я честно признался, что не могу иначе. Одного не могу понять, почему мои товарищи, зная эту мою страсть, все равно попадались на удочку.
Однажды он поставил мне киндермат и спокойно удалился. Когда Иващенко отошёл от шахматной доски, я стал на его место и крикнул:
— Идите посмотрите. Как я дал киндермат Иващенко. Все прибежали и поразились, что на доске киндермат. Его начали расспрашивать, как получилось, что он так позорно проиграл?
На что Иващенко ответил, что я шучу, что выиграл он.
Все делали вид, что не верят Иващенко.
С тех пор я периодически посылал к нему людей с одним и тем же вопросом: мол, расскажи, как же это случилось? Его это злило, и он просил меня рассказать правду.
Я, не моргнув глазом, заявлял, что правда заключается в моём выигрыше.
Шли дни, недели, и я периодически продолжал подсылать к нему людей. Это его приводило в бешенство. Он орал:
— Я выиграл у него. Сичкин шутит! Как-то подошёл он ко мне и говорит:
— Борис, хватит шутить, мне надоело, скажи так, как было.
— Ты хочешь заставить меня врать?!… Я не спорю, ты действительно играешь сильнее меня, и тем ценнее для меня мой выигрыш… особенно киндерматом… В конце концов, можешь же и ты проиграть.
— Это какой-то цирк! — взорвался Иващенко и ушёл, задыхаясь от возмущения. Однако постоянные расспросы не давали ему покоя, и он снова ко мне обратился:
— Борис, я тебя прошу, прекрати хамить. Скажи людям, как было на самом деле. Я, глядя на него чистыми, честными глазами, ответил:
— Не понимаю, почему ты волнуешься из-за такого пустяка. Хорошо, если для тебя это так важно, я могу соврать и сказать, что выиграл ты.
— Мне не надо, чтобы ты врал!!! Скажи правду!
— Ну, уж если по совести, — я еле сдерживал смех, глядя на него, — то уж ты-то знаешь, что выиграл я.
На нервной почве он начал заикаться, а левый глаз подёргивался в тике, как в немом кино.
Дело дошло до того, что он просил вмешаться начальника ансамбля, но тот только отмахнулся.
В течение долгого времени я держал Иващенко на взводе, а потом история с киндерматом всеми, в том числе и главным её героем, как-то забылась. Однако я готовил ему сюрприз.
Мы давали концерт в лесу перед бойцами. До начала ещё оставалось полчаса, и я попросил Иващенко пойти со мной для конфиденциального разговора. Мы углубились в лес и шли минут десять-пятнадцать. Наконец я остановился, осмотрелся вокруг и сказал:
— Сейчас мы одни. Нас никто не видит и не слышит. Посмотрим друг другу в глаза и честно скажем, как было дело. Сейчас-то ты можешь признаться, что я тебе поставил киндермат?
Он хотел что-то сказать, но дыхание у него перехватило, и слышно было только какое-то бульканье, в котором легко угадывался мат.
Я должен был срочно его покинуть. Во-первых, он мог меня укусить, во-вторых, я мог расхохотаться.
Кончилась война. На одном банкете я сказал:
— Все позади — и война, и… — посмотрел я на Иващенко, — и наши игры в шахматы. — Мой партнёр стал серьёзным. — Гитлер проиграл войну, а я проиграл тогда в шахматы Иващенко.
— Я чувствовал, Борис, что ты шутил, — с сияющим лицом сказал он. Да, я всё время шутил. В предисловии к этой книге я честно признался, что не могу иначе. Одного не могу понять, почему мои товарищи, зная эту мою страсть, все равно попадались на удочку.
ТАНК
Одной из таких моих жертв стал солист Дарчук.