Страница:
- Ну, брат, поздравляю! - сказал командир батальона радушно, когда по его вызову Николай явился на командный пункт батальона.
- С чем, товарищ капитан? - почему-то с неосознанной тревогой спросил Николай, радуясь и страшась одновременно.
- А не догадываешься? - Комбат улыбнулся одними усталыми глазами спать ему приходилось мало.
Николай, конечно же, догадывался, но не верил, что ответ из Москвы пришел так быстро. А о том, на что намекал комбат, он попросту и не подумал.
- Эх ты, герой! - засмеялся комбат, обнажая точеные зубы. - Я же тебя к ордену представил... Ты сегодняшнюю газету-то "На разгром врага" читал?
- Нет.
- Вот так да! А тебя там так расписали... Огурцов! - комбат обратился к своему ординарцу. - Ну-ка найди и вручи Косаренко газету!.. А ты отправляйся в штаб дивизии - тебя туда вызывали. Как возвратишься оттуда, сразу же ко мне. Расскажешь, что и как...
- Слушаюсь, товарищ капитан!
Небольшая заметка в красноармейской газете, которую принес ординарец, более или менее точно передала смысл того, что произошло с Николаем позапрошлой ночью, но так как в ней речь шла о рядовом Косаренко, Николай прочитал ее довольно равнодушно. По той же причине не очень осчастливило его и сообщение комбата о представлении к боевому ордену. Вот если бы наградили не Косаренко Ивана, а Кравцова Николая...
При всем том, он явственно ощущал предчувствие каких-то новых перемен в своем теперешнем положении. Что эти перемены наступят, что скоро опять он станет самим собою, Николай теперь не сомневался. Вопрос стоял так: хуже или лучше ему будет после этих перемен? Кем он потом станет, когда они произойдут, тем ли, кем был всю свою сознательную жизнь, или, наоборот, тем, кем его сделали после ареста в мае прошлого, сорок второго, года?..
Штаб дивизии, куда пришел Николай, размещался в поселке меж двух лесистых сопок. Поселок был небольшой: десятка три рубленых домов, вытянувшихся в одну искривленную улочку вдоль распадка, по которому текла быстрая каменистая речка.
Николай уже почти полгода не видел нормального человеческого жилья и теперь с любопытством разглядывал дома, украшенные резьбой, и добротные хозяйственные пристройки к ним. "Просторно люди живут", - думал он.
Разыскав дом, где находился дежурный по штабу дивизии, Николай доложил пожилому майору, что прибыл по вызову. Жестом посадив его на скамейку, майор кому-то позвонил, сказав скучноватым голосом, что рядовой Косаренко прибыл, и склонился над топографической картой.
Минут через пять вошел смуглолицый симпатичный старший лейтенант в ладно пригнанной шинели, начищенных до блеска хромовых сапогах и поношенной довоенной фуражке. Взглянув на Николая черными глазами, он спросил:
- Косаренко?
- Так точно. - Николай встал по стойке "смирно".
- Я оперуполномоченный Особого отдела Семиреков. Следуй за мной!
От этих слов в груди Николая сразу похолодело, и неясное предчувствие больших перемен вдруг сразу переросло в уверенность: начинается новая, быть может, еще более тяжкая, чем до сих пор, полоса его незадачливой жизни...
Пришли в соседний дом. В большой комнате старший лейтенант разделся, повесил шинель на деревянный костыль и предложил раздеться Николаю. Потом сел за дубовый стол, не прикрытый скатертью, а Николаю указал на табурет возле него. Сидели друг против друга. Ничего хорошего не ожидавший Николай подумал: "Как на допросе..."
Старший лейтенант почему-то не спешил начинать разговор, тянул время, по-видимому, давая возможность солдату освоиться с обстановкой.
- Куришь? - наконец произнес он, протягивая через стол портсигар, искусно сделанный из самолетного дюралюминия.
- Спасибо, - поблагодарил Николай, беря сигарету с внутренней настороженностью.
- В красноармейской газете рассказывается об умелых и смелых действиях пулеметчика Косаренко, - заговорил следователь, сбивая на бумажку пепел с сигареты, - не про тебя ли это?
- Про меня, - ответил Николай, радуясь тому, что офицер прочитал заметку, которая ему на пользу.
- Молодец, хорошо воюешь, - похвалил старший лейтенант и, расспросив, откуда он родом, давно ли на фронте, вдруг задал вопрос, который прояснил Николаю причину, по которой он оказался перед ним:
- Скажи, товарищ Косаренко, а что ты хотел сообщить товарищу Сталину?
Стараясь не выдать своего волнения, Николай ответил не очень вежливо:
- Да уж это, товарищ старший лейтенант, мое личное дело.
- Вот как! Но я с тобой согласиться не могу, - мягко, без обиды на невежливость рядового возразил офицер. - Желание встретиться лично с товарищем Сталиным прямо касается нас, работников органов государственной безопасности. Хороши бы мы были, если бы не знали, кто и почему обращается к Верховному Главнокомандующему. Так что, если у тебя есть какая-то важная тайна, которая может пойти на пользу нашей победе, ты не имеешь права скрывать ее от нас, работников Особого отдела "Смерш".
Вздохнув, разочарованный Николай молчал. Ему стало ясно, что ни о каком вызове в Москву не может быть и речи, что от него теперь не отстанут до тех пор, пока не добьются признания в том, по какой причине он писал свое загадочное для них письмо. Как же теперь быть? Откровенно рассказать этому симпатичному старшему лейтенанту всю горькую и горестную правду о себе, ничего не утаивая, а там будь что будет или, напротив, прикинуться этаким простачком, который под настроение и по глупости отправил в Кремль письмо, толком не отдавая себе отчета, для чего он это делает. Но оперуполномоченный старший лейтенант вряд ли поверит в эту несерьезную, по-детски наивную придумку.
И в общем-то Николай не ошибался, думая так. Старший лейтенант и в самом деле был опытным чекистом и, конечно же, догадывался о том, что происходит в душе сидевшего перед ним бойца, судя по всему, неглупого и отважного, коль скоро в описанном газетой бою действовал похвально, решительно и умело. Такой боец не стал бы обращаться по пустякам к самому товарищу Сталину - знал бы, что Верховный Главнокомандующий по горло занят организацией сил и средств для разгрома фашистских орд.
- Давай так, товарищ Косаренко, договоримся. Вот тебе бумага и чернила. Кратко изложи, что именно томит твою душу. Ты же не можешь не понимать: в любом случае Иосиф Виссарионович лично не станет заниматься твоим делом, а поручит кому-нибудь из нашего брата, работников госбезопасности. Так не лучше ли не в Москве, а здесь, на месте, освободиться от всего того, что, как ты пишешь, мешает тебе во всю силу биться с фашистами? Или ты доверяешь только московским чекистам?
- Да нет, почему же, - возразил Николай.
- Тогда смело открывай свою душу, а я не буду тебе мешать, сказал следователь и вышел.
Облокотившись о стол Николай долго сидел неподвижно, мучительно раздумывая.
Пока его не арестовали и даже не обезоружили - он пришел с карабином, пока особистам еще ничего не известно о том, кто он и как попал в действующую армию, не лучше ли незаметно уйти? Старший лейтенант прошел куда-то мимо окон, и, стало быть, появилась возможность скрыться.
А где? И главное - зачем?
Ведь одно дело - совершить побег из мест заключения и объявить себя дезертиром, чтоб под чужой фамилией и штрафником попасть на фронт, другое бежать с фронта, чтобы стать настоящим дезертиром. Одно дело - погибнуть от вражеской пули, другое - от своей, советской, и все под той же чужой фамилией.
Нет, такой позорной смертью Николай умирать не хотел.
Но и признаваться было страшно: ведь его снова будет судить военный трибунал - он это хорошо знал, - опять же по 58-й статье, только по другому пункту - по 14-ому, контрреволюционный саботаж, выразившийся в уклонении от отбытия наказания за политическое преступление.
И так худо, и этак не лучше.
Когда за окном вечерние сумерки стали фиолетовыми, в комнату вошел юркий боец с двумя котелками.
- Это тебе, - сказал он начальственно покровительственным тоном, ставя котелки на стол. - Тут вот рисовый суп, а это пшенная каша со "вторым фронтом"... Ешь, пока не остыло!
Боец занавесил оба окна плащ-палаткой, зажег керосиновую лампу и, пред тем как уйти, спросил:
- У тебя курево-то есть?
- Есть, - рассеянно ответил Николай, позабыв о том, что табака-то у него как раз и не было.
Через полчаса возвратился старший лейтенант. Взглянув на чистую бумагу, лежавшую перед Николаем, и на нетронутый обед, он недовольно поморщился.
- Зря, Косаренко, замыкаешься, - сказал он, присаживаясь напротив. Москвы тебе все равно не видать - никто тебя туда не вызовет. Выход один: сообщить обо всем здесь. Так будет лучше для тебя. Поверь, я знаю, что говорю.
Николай продолжал молчать, мучаясь от жестокой внутренней борьбы: что делать?
- Ну-ну, подумай еще. - Старший лейтенант придвинул к себе лампу и развернул газету.
- Мне выйти-то можно?
- Конечно! - ответил оперуполномоченный и крикнул в соседнюю комнату: Осокин! - А когда на пороге в почтительной позе застыл юркий боец, распорядился: - Покажи нашему гостю уборную...
Выйдя во двор, Николай тоскливым взглядом окинул вызвездившееся небо и с отчаянной решимостью подумал: "Ладно, будь что будет!.."
- Ну что, надумал? - спросил его Семиреков, когда он возвратился в дом.
Вздохнув, Николай кивнул в знак согласия.
- Только писать, гражданин оперуполномоченный я не буду: коротко не смогу, а длинно - стоит ли? Договоримся так: я начну рассказывать, а вы уж записывайте, что надо. Можно ведь так?
24
- До мая сорок второго года жизнь моя, гражданин следователь, складывалась не так уж плохо. Во всяком случае, не имел причин жаловаться на судьбу свою. Это, конечно, не означает, что у меня вовсе не было горестей и печалей. Но в главном, решающем, в том, что делает человека счастливым, я был, как говорится, на высоте. С детства мечтал стать кадровым военным и стал им. С трудностями, правда, и немалыми... До службы в армии я успел закончить Острогожское педучилище и работал сельским учителем. Тогда же встретил девушку Олю... Поженились, у нас появился ребенок - сынишка Владик. Казалось, чего бы еще надо?.. А меня неудержимо тянуло в Красную Армию. Пошел в военкомат, но там категорически отказали: учителей на службу не берем - их и так не хватает... Но я добился своего... На Дальнем Востоке служил связистом. Тосковал, конечно, по Оле и сынишке, и здорово, однако, не жалел, что по своей воле с ними разлучился. Ну, служу, время идет, а сам мечтаю: вот если бы попасть в военное училище... Чтоб не распространяться на этот счет, скажу: через год я уже был курсантом Рязанского пехотного... В сороковом окончил его с отличием и, наверное, поэтому меня направили не в обычный полевой полк, а в Лепельское училище, командиром курсантского взвода. Не скрою, страшновато было - учить других, но, поверьте, я старался... Не прошло и полгода, как меня сначала выдвинули командиром роты, потом начальником учебной части батальона, а в мае сорок второго я уже носил три кубаря старшего лейтенанта. Стоял вопрос о посылке меня в академию... Как видите, моя военная карьера складывалась не так уж плохо... К тому времени у нас с Олей второй ребенок появился - Валюша... Разрешите закурить? Благодарю... В начале войны училище было передислоцировано в Череповец. Не мне вам говорить о том, какое это было тяжелое для Родины время. Курсанты с тревогой спрашивали нас, своих старших товарищей и воспитателей: почему наша армия отступает? Почему? Готовясь к боям, будущие командиры хотели знать правду и только правду. Я, как и другие мои товарищи, отвечал им в том смысле, что враг очень силен и опасен и что победа над ним потребует немало крови. Чтобы одолеть его, надо хорошо постичь науку побеждать и не жалеть себя... А житуха была нелегкой. Идешь, бывало, с курсантами в поле на тактические занятия, а ноги от слабости так и подламываются... Многие из нас подавали рапорты, чтобы на фронт отправили, но нам и думать об этом запрещали. Наш долг, говорили нам, готовить командные кадры для фронта. И мы готовили, не считаясь с лишениями. Да и постыдно было бы считаться с житейскими невзгодами, хорошо зная, что наши сверстники в боях и кровь свою проливают, и умирают геройской смертью. Но были среди нас и такие людишки, которые собственную утробу ценили выше чести, совести и долга... Захожу как-то в курсантскую столовую, а мне дежурный докладывает: так, мол, и так, сегодня два килограмма мяса и килограмм масла недоложили в котел. Начальство взяло. Спрашиваю: кто? Замялся дежурный, не сразу назвал прохвостов, но все же назвал. Один из них, Глобов, оказался моим непосредственным командиром, другой, Стряпухин, был не менее опасен, - работал в Особом отделе... И все же я пошел к одному из них - Глобову. Он понял меня по-своему и предложил вместе пастись в курсантской столовой. У тебя, говорит, тоже семья, твои детишки тоже есть просят... А мы, говорит, как-никак офицеры... Я сказал, что раз мы советские офицеры, то не должны обкрадывать своих подчиненных это большая подлость и уголовное преступление. И если вы не прекратите воровства, я доложу командованию... Задыхаясь от злости, Глобов предупредил: "Запомни, Кравцов, кто станет на нашем пути, рога обломаем!" Жалею об одном - о том, что не отправил докладную записку начальнику училища. Понадеялся, дурак, что воры образумятся, устыдятся... И поплатился за это, и еще как!
Николай замолк, подошел к скамейке, на которой стояло ведро с водой, жадно попил. Потом, уже не спрашивая разрешения, взял из портсигара на столе сигаретку и, осторожно разминая ее, продолжал:
- Уже на другой день после разговора с Глобовым было срочно созвано партийное собрание батальона. Оно длилось недолго и закончилось тем, что у меня же отобрали кандидатскую карточку... Молча расходились мои товарищи, а я продолжал сидеть. Вдруг на мое плечо кто-то опустил тяжелую руку. Я оглянулся и встретился со злобно торжествующим взглядом Стряпухина. Обвинение предъявили через две недели: статья пятьдесят восьмая, пункт десять, часть вторая... Разумеется, я не чувствовал и не признавал за собой никакой вины, ни малой ни большой... Судили меня в начале сентября. Когда вышли за ворота тюрьмы, конвоир спросил меня, хорошо ли я знаю город. Я ответил, что да, Череповец знаю хорошо. "Тогда путь выбирай сам, - сказал конвоир, - нам надо в Дом Красной Армии". Я удивился - зачем туда? Оказывается, там будет заседать военный трибунал... Но почему именно в Доме Красной Армии? Неужели будут судить показательным, в присутствии всего командного состава училища? Лучше это или хуже?.. Убежать разве? В конце концов это не так уж и трудно: резко повернуться назад, выхватить у конвоира винтовку и - даешь свободу!.. Нет, думаю, до суда этого делать никак нельзя: бежать - значит, признать себя виновным, хотя бы и косвенно. Кто знает, может, военный трибунал и сам выпустит меня на свободу. Убедится в том, что я злостно оклеветан и оправдает. Вот если трибунал безвинно осудит, тогда другое дело. Тогда уж ничего другого не останется, кроме побега... По улицам Череповца я шел, опустив голову, - слишком трудно, гражданин следователь, невозможно было смотреть людям в глаза: в каждом взгляде - ненависть и презрение. Уже почти год шла война - и какая! - враг почти рядом, каждый честный человек готов на все ради победы, а тут - на тебе - ведут арестованного молодого человека в военной форме без знаков отличия. Ясное дело: либо шпион, либо дезертир... Стыд и позор жгли мое сердце... Возле городского сада встретилась группа командиров-сослуживцев. Они о чем-то разговаривали, но, увидев меня в сопровождении конвоира, сразу же смолкли. Двое из них сделали вид, что ничего не произошло, и отвернулись, остальные невольно замедлили шаг, а старший лейтенант Сойников, шедший позади всех, сжал руки и украдкой приветственно ими потряс... Я, гражданин следователь, с благодарностью принял этот трогательный знак внимания - ведь он означал, что далеко не все считают меня подлецом... И словно бы луч солнца пробил толщу черной тучи - слабая до этого надежда на благополучный исход начала во мне быстро крепнуть, перерастая, в уверенность: справедливость рано или поздно восторжествует!.. И вот тут-то я увидел - кого бы вы думали, гражданин следователь? - своего бывшего начальника Глобова. Когда наши взгляды встретились, оторопевший Глобов даже растерянно остановился. Остановился и я. Что уж было в моем взгляде, не знаю, только Глобов испуганно начал пятиться, говоря: "Но-но, ты не очень!" Я предупредил его: "Трепещи, подлая душонка! Мы еще встретимся и не в таков обстановке..." И пошел дальше! Мысли мои были заняты предстоящим событием, а ноги сами шли туда, куда рвалось мое сердце... Вот она, так хорошо знакомая улица Володарского, по которой я каждый день ходил на службу. А вот и двухэтажный дом начсостава... Сердце мое обдало жаром, когда я увидел черноглазого карапуза, скакавшего на палке с дощечкой-саблей в руке, - это был мой Владик!.. Я окликнул его. Сынишка остановился, недоверчиво оглядел меня, не узнавая, а потом, как вскрикнет: "Папа, папочка!" И - на шею ко мне... Для конвоира это было неожиданно, но он все понял и сказал: "Подложил ты мне свинью. Ну да чего теперь об этом. Заходи!" Несу на руках сынишку и спрашиваю, дома ли мама. Оказывается, болеет дочка, и она в аптеку пошла. Вдруг сын как обухом по голове ударил: "Папа, а правда, что ты - шпион?" В груди у меня закололи иголочки, а в глазах потемнело. Я с трудом произнес:
- Что ты, сынок!..
- И не фашист?
- Да нет же!..
- А ребята говорят: твой папа фашист и шпион.
- Врут они, сынок, не верь им...
По ступенькам лестничного пролета я поднимался медленно, - будто пьяный...
За дверями слышался надрывный детский плач. Опустив сынишку, я заспешил... В качке надрывалась моя дочурка. Кое-как успокоив ее, ходя с ней по комнате, заглянул в обе кастрюли на плите - в одной было немного супа. В кухонном столе лежало полбуханки хлеба. Я разрезал ее на две части, одну половииу положил на место, а вторую протянул конвоиру:
- Возьми, браток...
- Ты в своем уме? - запротестовал он. - Ни в коем разе!
- Но мне больше нечем тебя отблагодарить...
- Да ничего и не нужно... Ты уж тово... Не обессудь, потому как, сам понимаешь, никакого права не имею... Мне и так несдобровать... Надо уходить...
- Да-да, конечно... Владик, скажешь маме, меня повели в Дом Красной Армии.
- Зачем?
- Там будет заседать трибунал...
- А что это - трибунал?
- Суд такой... Ну, прощай, сынок! Будут тебе плохое говорить про папу не верь, никому не верь! Расти честным и слушайся маму...
- А ты когда вернешься?
- Не знаю, сынок, не знаю...
И вот мы, гражданин следователь, снова на улице. Шел я, как лунатик... Уже неподалеку от Дома Красной Армии вдруг слышу истошный крик. "Коля, Коленька!" Это была Оля... Она прижалась к моей груди и без звучно заплакала. Я глухо сказал:
- Прости меня, Оля.
- За что? Ты ни в чем не виноват! - заверила она. - А злые люди... Придет время, Коленька, - отольются им наши горькие слезы!
- Все, наверное, отвернулись от тебя?
- Не все, но многие.
- Терпи.
- Стараюсь.
- Детишек береги. И себя, конечно, тоже.
- За нас не беспокойся.- не пропадем!
- Родным не сообщай, что со мной!
- Хорошо.
Такой вот, гражданин следователь, она и осталась в моей памяти непреклонной, верной и верящей... Эта короткая встреча дала мне многое. Я еще и еще раз убедился: никто так не знает меня, как Оля, и никто, как она, не убежден в моей невиновности. Теперь мне за свой тыл можно было не беспокоиться. Оля тоже будет мужественно противостоять тому, что нас ожидает...
У входа в Дом офицеров нас встретил старшина, молча завел в одну из комнат. Членов трибунала еще не было. Комната по форме и по размерам походила на школьный класс, из которого вынесли парты. Справа стол, накрытый красной скатертью, испятнанной чернилами, - он тоже чем-то напоминал учительский, - а возле него три или четыре табурета. Позади стола, на стене, где обычно висит классная доска, - цветной портрет товарища Сталина. У левой стены - одинокий табурет. Я догадался - для меня, и, не дожидаясь распоряжения конвоира, направился к нему. Старенький табурет подо мной скрипнул. Я, товарищ капитан, не верю ни в бога ни в черта, но этот скрип почему-то воспринял как обнадеживающий. Я поднял глаза и встретился со взглядом портрета... Мне вдруг почудился всегда спокойный и уверенный голос товарища Сталина: "Как же ты, Кравцов, дожил до такой жизни, а?.." И, сам не зная почему, я опустил голову. Выстрелом над ухом прозвучали слова: "Встать, суд идет!"
Я встал и с тревожным любопытством разглядывал членов военного трибунала. Первым переступил порог щупленький военный юрист с двумя "шпалами" на петлицах - председатель трибунала. За ним шел высокий медлительный политрук в очках, потом лейтенант с усиками и, наконец, миловидная девушка в форме бойца - секретарь... Не буду пересказывать формальные вопросы, которые мне были заданы. Когда с ними было покончено, председатель спросил, признаю ли я себя виновным в том, что среди личного состава училища проводил пораженческую агитацию, восхвалял немецко-фашистскую армию, и противодействовал мероприятиям партии и правительства по разгрому врага?
- Нет, не признаю! - ответил я.
- Я советовал бы вам быть предельно откровенным - это облегчит вашу участь.
- Мне нечего скрывать, как и не в чем признаваться.
С самого начала ареста, гражданин следователь, я с нетерпением ждал суда. Я надеялся, что судьи легко убедятся в том, что предъявленное мне обвинение во вражеской деятельности - нелепость. Но когда председатель трибунала начал меня допрашивать, надежда моя сразу пропала. Я понял: мои судьи озабочены не своим священным долгом перед законом и совестью установить истину, а совсем иными соображениями, не имеющими никакого отношения к советскому правосудию. Мне стало ясно, что уже никто и ничто не отвратит ужасную предопределенность - судьба моя решена. Поэтому на вопросы отвечал без всякого интереса, не стараясь, даже доказывать их откровенную тенденциозность. Правда, одну такую попытку все же сделал - это когда был вызван курсант Ульяновский, основной свидетель обвинения. Низенький, лощеный. Ульяновский вошел пружинящим шагом и подчеркнуто подобострастно вытянулся перед трибуналом.
- Свидетель Ульяновский, вы знаете подсудимого?
Ульяновский посмотрел на меня блудливым взглядом и заискивающе ответил:
- Так точно! Это бывший начальник учебной части нашего батальона Кравцов.
- Что вы можете рассказать трибуналу о его преступной деятельности?
- А то, товарищи члены военного трибунала, что он вел вражеские разговоры.
- Какие же именно?
- Да вот, к примеру, взять хотя бы Сталинские премии... Кравцову, видите ли, не по нутру решения Советского правительства по этому важнейшему политическому вопросу... Говорит: зачем Сталинские премии присуждать вертихвосткам балеринам? Другое дело, когда конструкторам оружия или там ученым... По Кравцову выходит, будто наше родное Советское правительство само не знает, кому надо присуждать, а кому не надо...
- Подсудимый Кравцов, вы подтверждаете показания свидетеля?
- Да.
- Свидетель Ульяновский, что вам еще известно?
- А то, что Кравцов не раз говорил: если-де так будем драпать, то скоро окажемся за Уралом. Опять же Кравцов часто утверждал: нам-де не мешает поучиться у врагов организации взаимодействия родов войск...
- Подсудимый Кравцов, вы подтверждаете показания свидетеля?
- Да. И не вижу в них для себя ничего предосудительного и тем более преступного. Владимир Ильич учит: нельзя победить врага, не зная его сильных и слабых сторон, что и у врага не зазорно перенимать опыт.
- Я попросил бы вас, подсудимый Кравцов, не пытаться оправдывать свои преступные действия ссылками на высказывания вождя. Это кощунство!.. Ульяновский, у вас все?
- Так точно! Больше, к сожалению, ничего не могу сообщить.
- Вы свободны.
Тогда я сказал, что у меня есть вопрос к свидетелю. Судьи переглянулись, и председатель остановил Ульяновского.
- Скажите, Ульяновский, с какого времени вы курсант Лепельского пехотного училища?
- Ну, больше года, и что?
- А сколько за это время было выпусков?
- Ну, два.
- Почему вам, как всем курсантам, не присваивают звания и не отправляют вас на фронт?
- Про это командование батальона знает...
- Я тоже входил в это командование и хорошо знаю, зачем и почему Глобов пригревает вас своим крылом... Вы его холуй! Вы спекулируете краденной у курсантов махоркой, чтоб обеспечить ему сытую жизнь. Вспомните, сколько раз я говорил вам: прекратите!..
Председатель сурово прервал меня:
- Я запрещаю распространяться о вещах, не имеющих отношения к вашим преступным действиям! Свидетель Ульяновский, вы свободны!.. Подсудимый Кравцов, вам предоставляется последнее слово!
И я, товарищ старший лейтенант, так сказал: "В ваших глазах я государственный преступник, но вы ошибаетесь! Я был, есть и буду честным советским человеком! Пошлите меня на фронт - я докажу это! Не совершайте надо мной суда неправого!..
Когда судьи ушли, мною овладело странное чувство безразличия, и думал я не о том, каков будет приговор, - жестокий или мягкий, а о том, что приговор этот - отбывать не буду. Ни за что на свете! Даже если ради этого придется пойти на самую крайнюю меру протеста... И вот его объявили, этот приговор: десять лет лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях с последующим поражением в правах сроком на пять лет... Десять лет... Закончится война, живые герои возвратятся к мирному труду, а я... За эти годы Владик станет отроком, а Валя пойдет в третий класс. Спросят: "А почему ты, папа, не воевал с фашистами?.." А может, и папой не назовут... И тогда, гражданин старший лейтенант, я решил - бежать! С мыслью о побеге ложился спать, с этой же мыслью и просыпался. Кошмарные, изнуряющие сны тоже были связаны со страстной мечтой о свободе. Я знал, что побег неимоверно труден и опасен, но это меня не остановило... Не буду рассказывать о подробностях, скажу только, что 25 ноября сорок второго года я бежал из исправительно-трудового лагеря на Урале, а через неделю, второго декабря, на станции Лежа под Вологдой выдал себя милиционеру за дезертира Косаренко Ивана Дмитриевича, был судим и в штрафной роте искупил "вину"... Ну а об остальном вы уже знаете...
- С чем, товарищ капитан? - почему-то с неосознанной тревогой спросил Николай, радуясь и страшась одновременно.
- А не догадываешься? - Комбат улыбнулся одними усталыми глазами спать ему приходилось мало.
Николай, конечно же, догадывался, но не верил, что ответ из Москвы пришел так быстро. А о том, на что намекал комбат, он попросту и не подумал.
- Эх ты, герой! - засмеялся комбат, обнажая точеные зубы. - Я же тебя к ордену представил... Ты сегодняшнюю газету-то "На разгром врага" читал?
- Нет.
- Вот так да! А тебя там так расписали... Огурцов! - комбат обратился к своему ординарцу. - Ну-ка найди и вручи Косаренко газету!.. А ты отправляйся в штаб дивизии - тебя туда вызывали. Как возвратишься оттуда, сразу же ко мне. Расскажешь, что и как...
- Слушаюсь, товарищ капитан!
Небольшая заметка в красноармейской газете, которую принес ординарец, более или менее точно передала смысл того, что произошло с Николаем позапрошлой ночью, но так как в ней речь шла о рядовом Косаренко, Николай прочитал ее довольно равнодушно. По той же причине не очень осчастливило его и сообщение комбата о представлении к боевому ордену. Вот если бы наградили не Косаренко Ивана, а Кравцова Николая...
При всем том, он явственно ощущал предчувствие каких-то новых перемен в своем теперешнем положении. Что эти перемены наступят, что скоро опять он станет самим собою, Николай теперь не сомневался. Вопрос стоял так: хуже или лучше ему будет после этих перемен? Кем он потом станет, когда они произойдут, тем ли, кем был всю свою сознательную жизнь, или, наоборот, тем, кем его сделали после ареста в мае прошлого, сорок второго, года?..
Штаб дивизии, куда пришел Николай, размещался в поселке меж двух лесистых сопок. Поселок был небольшой: десятка три рубленых домов, вытянувшихся в одну искривленную улочку вдоль распадка, по которому текла быстрая каменистая речка.
Николай уже почти полгода не видел нормального человеческого жилья и теперь с любопытством разглядывал дома, украшенные резьбой, и добротные хозяйственные пристройки к ним. "Просторно люди живут", - думал он.
Разыскав дом, где находился дежурный по штабу дивизии, Николай доложил пожилому майору, что прибыл по вызову. Жестом посадив его на скамейку, майор кому-то позвонил, сказав скучноватым голосом, что рядовой Косаренко прибыл, и склонился над топографической картой.
Минут через пять вошел смуглолицый симпатичный старший лейтенант в ладно пригнанной шинели, начищенных до блеска хромовых сапогах и поношенной довоенной фуражке. Взглянув на Николая черными глазами, он спросил:
- Косаренко?
- Так точно. - Николай встал по стойке "смирно".
- Я оперуполномоченный Особого отдела Семиреков. Следуй за мной!
От этих слов в груди Николая сразу похолодело, и неясное предчувствие больших перемен вдруг сразу переросло в уверенность: начинается новая, быть может, еще более тяжкая, чем до сих пор, полоса его незадачливой жизни...
Пришли в соседний дом. В большой комнате старший лейтенант разделся, повесил шинель на деревянный костыль и предложил раздеться Николаю. Потом сел за дубовый стол, не прикрытый скатертью, а Николаю указал на табурет возле него. Сидели друг против друга. Ничего хорошего не ожидавший Николай подумал: "Как на допросе..."
Старший лейтенант почему-то не спешил начинать разговор, тянул время, по-видимому, давая возможность солдату освоиться с обстановкой.
- Куришь? - наконец произнес он, протягивая через стол портсигар, искусно сделанный из самолетного дюралюминия.
- Спасибо, - поблагодарил Николай, беря сигарету с внутренней настороженностью.
- В красноармейской газете рассказывается об умелых и смелых действиях пулеметчика Косаренко, - заговорил следователь, сбивая на бумажку пепел с сигареты, - не про тебя ли это?
- Про меня, - ответил Николай, радуясь тому, что офицер прочитал заметку, которая ему на пользу.
- Молодец, хорошо воюешь, - похвалил старший лейтенант и, расспросив, откуда он родом, давно ли на фронте, вдруг задал вопрос, который прояснил Николаю причину, по которой он оказался перед ним:
- Скажи, товарищ Косаренко, а что ты хотел сообщить товарищу Сталину?
Стараясь не выдать своего волнения, Николай ответил не очень вежливо:
- Да уж это, товарищ старший лейтенант, мое личное дело.
- Вот как! Но я с тобой согласиться не могу, - мягко, без обиды на невежливость рядового возразил офицер. - Желание встретиться лично с товарищем Сталиным прямо касается нас, работников органов государственной безопасности. Хороши бы мы были, если бы не знали, кто и почему обращается к Верховному Главнокомандующему. Так что, если у тебя есть какая-то важная тайна, которая может пойти на пользу нашей победе, ты не имеешь права скрывать ее от нас, работников Особого отдела "Смерш".
Вздохнув, разочарованный Николай молчал. Ему стало ясно, что ни о каком вызове в Москву не может быть и речи, что от него теперь не отстанут до тех пор, пока не добьются признания в том, по какой причине он писал свое загадочное для них письмо. Как же теперь быть? Откровенно рассказать этому симпатичному старшему лейтенанту всю горькую и горестную правду о себе, ничего не утаивая, а там будь что будет или, напротив, прикинуться этаким простачком, который под настроение и по глупости отправил в Кремль письмо, толком не отдавая себе отчета, для чего он это делает. Но оперуполномоченный старший лейтенант вряд ли поверит в эту несерьезную, по-детски наивную придумку.
И в общем-то Николай не ошибался, думая так. Старший лейтенант и в самом деле был опытным чекистом и, конечно же, догадывался о том, что происходит в душе сидевшего перед ним бойца, судя по всему, неглупого и отважного, коль скоро в описанном газетой бою действовал похвально, решительно и умело. Такой боец не стал бы обращаться по пустякам к самому товарищу Сталину - знал бы, что Верховный Главнокомандующий по горло занят организацией сил и средств для разгрома фашистских орд.
- Давай так, товарищ Косаренко, договоримся. Вот тебе бумага и чернила. Кратко изложи, что именно томит твою душу. Ты же не можешь не понимать: в любом случае Иосиф Виссарионович лично не станет заниматься твоим делом, а поручит кому-нибудь из нашего брата, работников госбезопасности. Так не лучше ли не в Москве, а здесь, на месте, освободиться от всего того, что, как ты пишешь, мешает тебе во всю силу биться с фашистами? Или ты доверяешь только московским чекистам?
- Да нет, почему же, - возразил Николай.
- Тогда смело открывай свою душу, а я не буду тебе мешать, сказал следователь и вышел.
Облокотившись о стол Николай долго сидел неподвижно, мучительно раздумывая.
Пока его не арестовали и даже не обезоружили - он пришел с карабином, пока особистам еще ничего не известно о том, кто он и как попал в действующую армию, не лучше ли незаметно уйти? Старший лейтенант прошел куда-то мимо окон, и, стало быть, появилась возможность скрыться.
А где? И главное - зачем?
Ведь одно дело - совершить побег из мест заключения и объявить себя дезертиром, чтоб под чужой фамилией и штрафником попасть на фронт, другое бежать с фронта, чтобы стать настоящим дезертиром. Одно дело - погибнуть от вражеской пули, другое - от своей, советской, и все под той же чужой фамилией.
Нет, такой позорной смертью Николай умирать не хотел.
Но и признаваться было страшно: ведь его снова будет судить военный трибунал - он это хорошо знал, - опять же по 58-й статье, только по другому пункту - по 14-ому, контрреволюционный саботаж, выразившийся в уклонении от отбытия наказания за политическое преступление.
И так худо, и этак не лучше.
Когда за окном вечерние сумерки стали фиолетовыми, в комнату вошел юркий боец с двумя котелками.
- Это тебе, - сказал он начальственно покровительственным тоном, ставя котелки на стол. - Тут вот рисовый суп, а это пшенная каша со "вторым фронтом"... Ешь, пока не остыло!
Боец занавесил оба окна плащ-палаткой, зажег керосиновую лампу и, пред тем как уйти, спросил:
- У тебя курево-то есть?
- Есть, - рассеянно ответил Николай, позабыв о том, что табака-то у него как раз и не было.
Через полчаса возвратился старший лейтенант. Взглянув на чистую бумагу, лежавшую перед Николаем, и на нетронутый обед, он недовольно поморщился.
- Зря, Косаренко, замыкаешься, - сказал он, присаживаясь напротив. Москвы тебе все равно не видать - никто тебя туда не вызовет. Выход один: сообщить обо всем здесь. Так будет лучше для тебя. Поверь, я знаю, что говорю.
Николай продолжал молчать, мучаясь от жестокой внутренней борьбы: что делать?
- Ну-ну, подумай еще. - Старший лейтенант придвинул к себе лампу и развернул газету.
- Мне выйти-то можно?
- Конечно! - ответил оперуполномоченный и крикнул в соседнюю комнату: Осокин! - А когда на пороге в почтительной позе застыл юркий боец, распорядился: - Покажи нашему гостю уборную...
Выйдя во двор, Николай тоскливым взглядом окинул вызвездившееся небо и с отчаянной решимостью подумал: "Ладно, будь что будет!.."
- Ну что, надумал? - спросил его Семиреков, когда он возвратился в дом.
Вздохнув, Николай кивнул в знак согласия.
- Только писать, гражданин оперуполномоченный я не буду: коротко не смогу, а длинно - стоит ли? Договоримся так: я начну рассказывать, а вы уж записывайте, что надо. Можно ведь так?
24
- До мая сорок второго года жизнь моя, гражданин следователь, складывалась не так уж плохо. Во всяком случае, не имел причин жаловаться на судьбу свою. Это, конечно, не означает, что у меня вовсе не было горестей и печалей. Но в главном, решающем, в том, что делает человека счастливым, я был, как говорится, на высоте. С детства мечтал стать кадровым военным и стал им. С трудностями, правда, и немалыми... До службы в армии я успел закончить Острогожское педучилище и работал сельским учителем. Тогда же встретил девушку Олю... Поженились, у нас появился ребенок - сынишка Владик. Казалось, чего бы еще надо?.. А меня неудержимо тянуло в Красную Армию. Пошел в военкомат, но там категорически отказали: учителей на службу не берем - их и так не хватает... Но я добился своего... На Дальнем Востоке служил связистом. Тосковал, конечно, по Оле и сынишке, и здорово, однако, не жалел, что по своей воле с ними разлучился. Ну, служу, время идет, а сам мечтаю: вот если бы попасть в военное училище... Чтоб не распространяться на этот счет, скажу: через год я уже был курсантом Рязанского пехотного... В сороковом окончил его с отличием и, наверное, поэтому меня направили не в обычный полевой полк, а в Лепельское училище, командиром курсантского взвода. Не скрою, страшновато было - учить других, но, поверьте, я старался... Не прошло и полгода, как меня сначала выдвинули командиром роты, потом начальником учебной части батальона, а в мае сорок второго я уже носил три кубаря старшего лейтенанта. Стоял вопрос о посылке меня в академию... Как видите, моя военная карьера складывалась не так уж плохо... К тому времени у нас с Олей второй ребенок появился - Валюша... Разрешите закурить? Благодарю... В начале войны училище было передислоцировано в Череповец. Не мне вам говорить о том, какое это было тяжелое для Родины время. Курсанты с тревогой спрашивали нас, своих старших товарищей и воспитателей: почему наша армия отступает? Почему? Готовясь к боям, будущие командиры хотели знать правду и только правду. Я, как и другие мои товарищи, отвечал им в том смысле, что враг очень силен и опасен и что победа над ним потребует немало крови. Чтобы одолеть его, надо хорошо постичь науку побеждать и не жалеть себя... А житуха была нелегкой. Идешь, бывало, с курсантами в поле на тактические занятия, а ноги от слабости так и подламываются... Многие из нас подавали рапорты, чтобы на фронт отправили, но нам и думать об этом запрещали. Наш долг, говорили нам, готовить командные кадры для фронта. И мы готовили, не считаясь с лишениями. Да и постыдно было бы считаться с житейскими невзгодами, хорошо зная, что наши сверстники в боях и кровь свою проливают, и умирают геройской смертью. Но были среди нас и такие людишки, которые собственную утробу ценили выше чести, совести и долга... Захожу как-то в курсантскую столовую, а мне дежурный докладывает: так, мол, и так, сегодня два килограмма мяса и килограмм масла недоложили в котел. Начальство взяло. Спрашиваю: кто? Замялся дежурный, не сразу назвал прохвостов, но все же назвал. Один из них, Глобов, оказался моим непосредственным командиром, другой, Стряпухин, был не менее опасен, - работал в Особом отделе... И все же я пошел к одному из них - Глобову. Он понял меня по-своему и предложил вместе пастись в курсантской столовой. У тебя, говорит, тоже семья, твои детишки тоже есть просят... А мы, говорит, как-никак офицеры... Я сказал, что раз мы советские офицеры, то не должны обкрадывать своих подчиненных это большая подлость и уголовное преступление. И если вы не прекратите воровства, я доложу командованию... Задыхаясь от злости, Глобов предупредил: "Запомни, Кравцов, кто станет на нашем пути, рога обломаем!" Жалею об одном - о том, что не отправил докладную записку начальнику училища. Понадеялся, дурак, что воры образумятся, устыдятся... И поплатился за это, и еще как!
Николай замолк, подошел к скамейке, на которой стояло ведро с водой, жадно попил. Потом, уже не спрашивая разрешения, взял из портсигара на столе сигаретку и, осторожно разминая ее, продолжал:
- Уже на другой день после разговора с Глобовым было срочно созвано партийное собрание батальона. Оно длилось недолго и закончилось тем, что у меня же отобрали кандидатскую карточку... Молча расходились мои товарищи, а я продолжал сидеть. Вдруг на мое плечо кто-то опустил тяжелую руку. Я оглянулся и встретился со злобно торжествующим взглядом Стряпухина. Обвинение предъявили через две недели: статья пятьдесят восьмая, пункт десять, часть вторая... Разумеется, я не чувствовал и не признавал за собой никакой вины, ни малой ни большой... Судили меня в начале сентября. Когда вышли за ворота тюрьмы, конвоир спросил меня, хорошо ли я знаю город. Я ответил, что да, Череповец знаю хорошо. "Тогда путь выбирай сам, - сказал конвоир, - нам надо в Дом Красной Армии". Я удивился - зачем туда? Оказывается, там будет заседать военный трибунал... Но почему именно в Доме Красной Армии? Неужели будут судить показательным, в присутствии всего командного состава училища? Лучше это или хуже?.. Убежать разве? В конце концов это не так уж и трудно: резко повернуться назад, выхватить у конвоира винтовку и - даешь свободу!.. Нет, думаю, до суда этого делать никак нельзя: бежать - значит, признать себя виновным, хотя бы и косвенно. Кто знает, может, военный трибунал и сам выпустит меня на свободу. Убедится в том, что я злостно оклеветан и оправдает. Вот если трибунал безвинно осудит, тогда другое дело. Тогда уж ничего другого не останется, кроме побега... По улицам Череповца я шел, опустив голову, - слишком трудно, гражданин следователь, невозможно было смотреть людям в глаза: в каждом взгляде - ненависть и презрение. Уже почти год шла война - и какая! - враг почти рядом, каждый честный человек готов на все ради победы, а тут - на тебе - ведут арестованного молодого человека в военной форме без знаков отличия. Ясное дело: либо шпион, либо дезертир... Стыд и позор жгли мое сердце... Возле городского сада встретилась группа командиров-сослуживцев. Они о чем-то разговаривали, но, увидев меня в сопровождении конвоира, сразу же смолкли. Двое из них сделали вид, что ничего не произошло, и отвернулись, остальные невольно замедлили шаг, а старший лейтенант Сойников, шедший позади всех, сжал руки и украдкой приветственно ими потряс... Я, гражданин следователь, с благодарностью принял этот трогательный знак внимания - ведь он означал, что далеко не все считают меня подлецом... И словно бы луч солнца пробил толщу черной тучи - слабая до этого надежда на благополучный исход начала во мне быстро крепнуть, перерастая, в уверенность: справедливость рано или поздно восторжествует!.. И вот тут-то я увидел - кого бы вы думали, гражданин следователь? - своего бывшего начальника Глобова. Когда наши взгляды встретились, оторопевший Глобов даже растерянно остановился. Остановился и я. Что уж было в моем взгляде, не знаю, только Глобов испуганно начал пятиться, говоря: "Но-но, ты не очень!" Я предупредил его: "Трепещи, подлая душонка! Мы еще встретимся и не в таков обстановке..." И пошел дальше! Мысли мои были заняты предстоящим событием, а ноги сами шли туда, куда рвалось мое сердце... Вот она, так хорошо знакомая улица Володарского, по которой я каждый день ходил на службу. А вот и двухэтажный дом начсостава... Сердце мое обдало жаром, когда я увидел черноглазого карапуза, скакавшего на палке с дощечкой-саблей в руке, - это был мой Владик!.. Я окликнул его. Сынишка остановился, недоверчиво оглядел меня, не узнавая, а потом, как вскрикнет: "Папа, папочка!" И - на шею ко мне... Для конвоира это было неожиданно, но он все понял и сказал: "Подложил ты мне свинью. Ну да чего теперь об этом. Заходи!" Несу на руках сынишку и спрашиваю, дома ли мама. Оказывается, болеет дочка, и она в аптеку пошла. Вдруг сын как обухом по голове ударил: "Папа, а правда, что ты - шпион?" В груди у меня закололи иголочки, а в глазах потемнело. Я с трудом произнес:
- Что ты, сынок!..
- И не фашист?
- Да нет же!..
- А ребята говорят: твой папа фашист и шпион.
- Врут они, сынок, не верь им...
По ступенькам лестничного пролета я поднимался медленно, - будто пьяный...
За дверями слышался надрывный детский плач. Опустив сынишку, я заспешил... В качке надрывалась моя дочурка. Кое-как успокоив ее, ходя с ней по комнате, заглянул в обе кастрюли на плите - в одной было немного супа. В кухонном столе лежало полбуханки хлеба. Я разрезал ее на две части, одну половииу положил на место, а вторую протянул конвоиру:
- Возьми, браток...
- Ты в своем уме? - запротестовал он. - Ни в коем разе!
- Но мне больше нечем тебя отблагодарить...
- Да ничего и не нужно... Ты уж тово... Не обессудь, потому как, сам понимаешь, никакого права не имею... Мне и так несдобровать... Надо уходить...
- Да-да, конечно... Владик, скажешь маме, меня повели в Дом Красной Армии.
- Зачем?
- Там будет заседать трибунал...
- А что это - трибунал?
- Суд такой... Ну, прощай, сынок! Будут тебе плохое говорить про папу не верь, никому не верь! Расти честным и слушайся маму...
- А ты когда вернешься?
- Не знаю, сынок, не знаю...
И вот мы, гражданин следователь, снова на улице. Шел я, как лунатик... Уже неподалеку от Дома Красной Армии вдруг слышу истошный крик. "Коля, Коленька!" Это была Оля... Она прижалась к моей груди и без звучно заплакала. Я глухо сказал:
- Прости меня, Оля.
- За что? Ты ни в чем не виноват! - заверила она. - А злые люди... Придет время, Коленька, - отольются им наши горькие слезы!
- Все, наверное, отвернулись от тебя?
- Не все, но многие.
- Терпи.
- Стараюсь.
- Детишек береги. И себя, конечно, тоже.
- За нас не беспокойся.- не пропадем!
- Родным не сообщай, что со мной!
- Хорошо.
Такой вот, гражданин следователь, она и осталась в моей памяти непреклонной, верной и верящей... Эта короткая встреча дала мне многое. Я еще и еще раз убедился: никто так не знает меня, как Оля, и никто, как она, не убежден в моей невиновности. Теперь мне за свой тыл можно было не беспокоиться. Оля тоже будет мужественно противостоять тому, что нас ожидает...
У входа в Дом офицеров нас встретил старшина, молча завел в одну из комнат. Членов трибунала еще не было. Комната по форме и по размерам походила на школьный класс, из которого вынесли парты. Справа стол, накрытый красной скатертью, испятнанной чернилами, - он тоже чем-то напоминал учительский, - а возле него три или четыре табурета. Позади стола, на стене, где обычно висит классная доска, - цветной портрет товарища Сталина. У левой стены - одинокий табурет. Я догадался - для меня, и, не дожидаясь распоряжения конвоира, направился к нему. Старенький табурет подо мной скрипнул. Я, товарищ капитан, не верю ни в бога ни в черта, но этот скрип почему-то воспринял как обнадеживающий. Я поднял глаза и встретился со взглядом портрета... Мне вдруг почудился всегда спокойный и уверенный голос товарища Сталина: "Как же ты, Кравцов, дожил до такой жизни, а?.." И, сам не зная почему, я опустил голову. Выстрелом над ухом прозвучали слова: "Встать, суд идет!"
Я встал и с тревожным любопытством разглядывал членов военного трибунала. Первым переступил порог щупленький военный юрист с двумя "шпалами" на петлицах - председатель трибунала. За ним шел высокий медлительный политрук в очках, потом лейтенант с усиками и, наконец, миловидная девушка в форме бойца - секретарь... Не буду пересказывать формальные вопросы, которые мне были заданы. Когда с ними было покончено, председатель спросил, признаю ли я себя виновным в том, что среди личного состава училища проводил пораженческую агитацию, восхвалял немецко-фашистскую армию, и противодействовал мероприятиям партии и правительства по разгрому врага?
- Нет, не признаю! - ответил я.
- Я советовал бы вам быть предельно откровенным - это облегчит вашу участь.
- Мне нечего скрывать, как и не в чем признаваться.
С самого начала ареста, гражданин следователь, я с нетерпением ждал суда. Я надеялся, что судьи легко убедятся в том, что предъявленное мне обвинение во вражеской деятельности - нелепость. Но когда председатель трибунала начал меня допрашивать, надежда моя сразу пропала. Я понял: мои судьи озабочены не своим священным долгом перед законом и совестью установить истину, а совсем иными соображениями, не имеющими никакого отношения к советскому правосудию. Мне стало ясно, что уже никто и ничто не отвратит ужасную предопределенность - судьба моя решена. Поэтому на вопросы отвечал без всякого интереса, не стараясь, даже доказывать их откровенную тенденциозность. Правда, одну такую попытку все же сделал - это когда был вызван курсант Ульяновский, основной свидетель обвинения. Низенький, лощеный. Ульяновский вошел пружинящим шагом и подчеркнуто подобострастно вытянулся перед трибуналом.
- Свидетель Ульяновский, вы знаете подсудимого?
Ульяновский посмотрел на меня блудливым взглядом и заискивающе ответил:
- Так точно! Это бывший начальник учебной части нашего батальона Кравцов.
- Что вы можете рассказать трибуналу о его преступной деятельности?
- А то, товарищи члены военного трибунала, что он вел вражеские разговоры.
- Какие же именно?
- Да вот, к примеру, взять хотя бы Сталинские премии... Кравцову, видите ли, не по нутру решения Советского правительства по этому важнейшему политическому вопросу... Говорит: зачем Сталинские премии присуждать вертихвосткам балеринам? Другое дело, когда конструкторам оружия или там ученым... По Кравцову выходит, будто наше родное Советское правительство само не знает, кому надо присуждать, а кому не надо...
- Подсудимый Кравцов, вы подтверждаете показания свидетеля?
- Да.
- Свидетель Ульяновский, что вам еще известно?
- А то, что Кравцов не раз говорил: если-де так будем драпать, то скоро окажемся за Уралом. Опять же Кравцов часто утверждал: нам-де не мешает поучиться у врагов организации взаимодействия родов войск...
- Подсудимый Кравцов, вы подтверждаете показания свидетеля?
- Да. И не вижу в них для себя ничего предосудительного и тем более преступного. Владимир Ильич учит: нельзя победить врага, не зная его сильных и слабых сторон, что и у врага не зазорно перенимать опыт.
- Я попросил бы вас, подсудимый Кравцов, не пытаться оправдывать свои преступные действия ссылками на высказывания вождя. Это кощунство!.. Ульяновский, у вас все?
- Так точно! Больше, к сожалению, ничего не могу сообщить.
- Вы свободны.
Тогда я сказал, что у меня есть вопрос к свидетелю. Судьи переглянулись, и председатель остановил Ульяновского.
- Скажите, Ульяновский, с какого времени вы курсант Лепельского пехотного училища?
- Ну, больше года, и что?
- А сколько за это время было выпусков?
- Ну, два.
- Почему вам, как всем курсантам, не присваивают звания и не отправляют вас на фронт?
- Про это командование батальона знает...
- Я тоже входил в это командование и хорошо знаю, зачем и почему Глобов пригревает вас своим крылом... Вы его холуй! Вы спекулируете краденной у курсантов махоркой, чтоб обеспечить ему сытую жизнь. Вспомните, сколько раз я говорил вам: прекратите!..
Председатель сурово прервал меня:
- Я запрещаю распространяться о вещах, не имеющих отношения к вашим преступным действиям! Свидетель Ульяновский, вы свободны!.. Подсудимый Кравцов, вам предоставляется последнее слово!
И я, товарищ старший лейтенант, так сказал: "В ваших глазах я государственный преступник, но вы ошибаетесь! Я был, есть и буду честным советским человеком! Пошлите меня на фронт - я докажу это! Не совершайте надо мной суда неправого!..
Когда судьи ушли, мною овладело странное чувство безразличия, и думал я не о том, каков будет приговор, - жестокий или мягкий, а о том, что приговор этот - отбывать не буду. Ни за что на свете! Даже если ради этого придется пойти на самую крайнюю меру протеста... И вот его объявили, этот приговор: десять лет лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях с последующим поражением в правах сроком на пять лет... Десять лет... Закончится война, живые герои возвратятся к мирному труду, а я... За эти годы Владик станет отроком, а Валя пойдет в третий класс. Спросят: "А почему ты, папа, не воевал с фашистами?.." А может, и папой не назовут... И тогда, гражданин старший лейтенант, я решил - бежать! С мыслью о побеге ложился спать, с этой же мыслью и просыпался. Кошмарные, изнуряющие сны тоже были связаны со страстной мечтой о свободе. Я знал, что побег неимоверно труден и опасен, но это меня не остановило... Не буду рассказывать о подробностях, скажу только, что 25 ноября сорок второго года я бежал из исправительно-трудового лагеря на Урале, а через неделю, второго декабря, на станции Лежа под Вологдой выдал себя милиционеру за дезертира Косаренко Ивана Дмитриевича, был судим и в штрафной роте искупил "вину"... Ну а об остальном вы уже знаете...