Страница:
Примешайте к легкомысленной и повинующейся всякому толчку толпе этих личностей, — они и сообщат ей её жестокость и сумасшествие. Что же тогда удивительного в том, что поступки этой толпы жестоки?
Там, где, благодаря беспорядку, никто не начальствует и никто не повинуется, дикие страсти могут проявляться так же свободно, как и самые возвышенные чувства; но, к несчастью, герои, в которых нет недостатка, бессильны удержать убийц. Последние приводят толпу в движение; большинство же, составленное из позволяющих увлекать себя автоматов, не в силах им противиться.
Чтобы понять увеличение жестокости истинных преступников и всеобщее возбуждение, — прибавьте к нравственному опьянению, являющемуся результатом численности, и физическое опьянение, происходящее от выпитого в изобилии вина, а также оргии над трупами, — и вы сразу поймёте, почему «из жестокосердной твари появится Дантовский демон, зверский и в тоже время утончённый, не только разрушитель, но и находчивый, и сметливый палач, хвастающийся и довольный теми страданиями, которые он доставляет другим» (Тэн).
"Во время многих часов пальбы, — писал Тэн, — пробуждается стремление к убийству, и желание убивать, обратившееся в idйe fixe, надолго остаётся в толпе, которой не удалось сделать что-либо преступное. Достаточно одного только вопля, чтобы она приняла уже какое-нибудь решение; когда станет убивать хоть один, все захотят делать то же. Те, кто был без оружия, — рассказывает один офицер, — бросали в меня камни; женщины скрежетали зубами и угрожали мне кулаками. Уже двое из моих солдат были убиты позади меня… Наконец я очутился в нескольких сотнях шагов от городской ратуши, когда перед моими глазами появилась насаженная на пику голова, которую мне показывали, говоря, что она принадлежит губернатору Делонэ. Последний, выходя из дому, получил удар шпаги в правое плечо, затем его потащили на улицу Сен-Антуан, где вся толпа стала рвать у него волосы, угощая его ударами. Под аркою Сен-Жан он был уже сильно изранен. Вокруг него раздавались голоса: «Перерезать ему горло! Повесить его! привязать к конскому хвосту!» Тогда, потеряв всякую надежду и желая сократить свои мучения, Делонэ закричал: «Кто же наконец убьёт меня!» и, отбиваясь, ударил в живот одного из тех, которые его держали. В один миг он был истыкан штыками; его потащили к пруду и мёртвому стали наносить удары, крича: «Вот паршивое чудовище, которое нам изменило!» — Народ требует его голову, чтобы показать её обществу, и вот слышатся приглашения тому, кто получил удар ногой, отрубить голову у обидчика. Обиженный, повар без места, простой зевака, пришедший в Бастилию посмотреть, что там происходит, думает, что поступок этот весьма патриотичен, ибо таково всеобщее желание, и надеется получить, может быть, медаль за уничтожение подобного чудовища. Данной ему саблей он ударяет по обнажённой шее; но так как сабля плохо отточена и не режет, то он вынимает из кармана маленькой нож с чёрной рукояткой и, умея в качестве повара обращаться с мясом, счастливо доводит операцию до конца. Затем, насадив голову на вилы и сопутствуемый более, чем 200 вооружённых людей, не считая простого народа, он двигается в путь. На улице Сен-Онорэ повар прикрепляет к голове два объявления, чтобы яснее указать, кому она принадлежит. Слышатся шуточки. Пройдя по Палероялю, кортеж приближается к Новому мосту, перед статуей Генриха IV наклоняют трижды голову, говоря ей: «Приветствуй своего господина!» Но это — уже последнее издевательство"…
Когда толпа дошла до того состояния, что ей уже мало убивать, когда она хочет, чтобы смерть сопровождалась самыми жестокими муками и самой ужасной гнусностью, когда кровавый инстинкт достиг у неё этой степени жестокости, то в ней не преминет проснуться также и похоть. Жестокость и похоть это — пара, усиливающая друг друга. Подобно субъекту, который унижает поэзию любви муками и кровью,[18] и толпа увеличивает подлость убийства проступками против нравственности, и это низкое умопомешательство, произведённое похотью и видом крови, оканчивается подчас самой гнусной подлостью и каннибальством.
Все чудовища, которые ползали скованные на дне человеческой души, подымаются в одно мгновение из глубины человека; подымаются не только злобные инстинкты с их скрежетом зубов, но и гнусные помыслы с их пеною у рта, и эти две стаи, соединившись, остервеняются на женщин, которых славная или постыдная известность заставляет обратить на них внимание: на мадам Ламбаль, подругу королевы, на Деруэ, вдову известного отравителя, на цветочницу из Палерояля, изуродовавшую весьма жестоко, благодаря ревности, своего любовника, французского гвардейца. В этих случаях с жестокостью соединяется и похоть, присоединяя таким образом к мучениям — оскорбления, и к угрозам против жизни — угрозы против нравственности. Во время убийства мадам Ламбаль, умершей очень скоро, живодёры эти могли осквернить один только труп; но для Деруэ, и особенно для цветочницы, они с жестокостью Нерона придумали огненные ложа ирокезов. От ирокезов до каннибализма — очень малое расстояние: были случаи, что некоторые переходили и его.
"В Аббэ старик-солдат, — писал Тэн, — по имени Дамэн, вонзил саблю в бок помощника генерала де Лален, погрузил в отверстие руку, вырвал сердце, поднёс его ко рту и стал его разрывать. Кровь, говорит очевидец, текла по его губам, образуя нечто вроде усов. В Форсе была разорвана на части мадам Ламбаль; я не могу описать того, что делал с её головою парикмахер Шарло; скажу только, что другой, из улицы Сен-Антуан, нёс её сердце и кусал его зубами".
Здесь можно повторить то, что сказал М. Дюкан по поводу одного аналогичного случая, что это были сумасшедшие, и что их место — в Шарантоне, в отделении для буйных.
Мы не говорим о нравственной испорченности прирождённого преступника, которая не повреждает его интеллектуальных способностей; здесь речь идёт о настоящем умопомешательстве, выделяющем из среды ему подобных того, кто совершает такие гнусные поступки. — Что толпа находилась в состоянии такого именно умопомешательства, мы имеем доказательства не только в гнусности преступлений, ею совершаемых, но и в той ничтожной степени рассудка, которую она проявляет перед их совершением. Толпа предпочитает убить своих друзей (или по крайней мере тех, кого она считает такими) вместе с врагами, чем ждать, пока они отойдут в сторону.
"Во время расстрела заложников, — рассказывает Дюкан, — один из коммунаров хватал каждого попа поперёк тела и перебрасывал через стену. Последний поп оказал сопротивление и упал, увлекая за собою федералиста. Нетерпеливые убийцы не желали ждать и… убили своего товарища так же быстро, как и попа".
Это — абсолютно безумное преступление, не имеющее ни причины, ни цели; это — не рассуждающее и ничего не понимающее бешенство, естественное последствие опьянения кровью и выстрелами, криками и вином; это — как говорят вышедшие из сражения арабы — пороховое безумие; это — безумие, скажем мы, возвращающее человеку его атавистические влечения, так как оно проявляется даже в самых низких животных, вышедших из битвы.
"Часто случается, — говорит Форель, — что муравьи-амазонки охватываются таким бешенством, что кусают все попадающееся им в челюсти: личинок, своих товарищей, даже своих рабов, которые пытаются их успокоить и стараются держать их своими лапками до тех пор, пока не исчезнет их гнев".
Толпа тоже доходит до этого, и это уже последняя фаза её умственной и нравственной испорченности.
IV.
Глава третья. Юридические выводы.
Там, где, благодаря беспорядку, никто не начальствует и никто не повинуется, дикие страсти могут проявляться так же свободно, как и самые возвышенные чувства; но, к несчастью, герои, в которых нет недостатка, бессильны удержать убийц. Последние приводят толпу в движение; большинство же, составленное из позволяющих увлекать себя автоматов, не в силах им противиться.
Чтобы понять увеличение жестокости истинных преступников и всеобщее возбуждение, — прибавьте к нравственному опьянению, являющемуся результатом численности, и физическое опьянение, происходящее от выпитого в изобилии вина, а также оргии над трупами, — и вы сразу поймёте, почему «из жестокосердной твари появится Дантовский демон, зверский и в тоже время утончённый, не только разрушитель, но и находчивый, и сметливый палач, хвастающийся и довольный теми страданиями, которые он доставляет другим» (Тэн).
"Во время многих часов пальбы, — писал Тэн, — пробуждается стремление к убийству, и желание убивать, обратившееся в idйe fixe, надолго остаётся в толпе, которой не удалось сделать что-либо преступное. Достаточно одного только вопля, чтобы она приняла уже какое-нибудь решение; когда станет убивать хоть один, все захотят делать то же. Те, кто был без оружия, — рассказывает один офицер, — бросали в меня камни; женщины скрежетали зубами и угрожали мне кулаками. Уже двое из моих солдат были убиты позади меня… Наконец я очутился в нескольких сотнях шагов от городской ратуши, когда перед моими глазами появилась насаженная на пику голова, которую мне показывали, говоря, что она принадлежит губернатору Делонэ. Последний, выходя из дому, получил удар шпаги в правое плечо, затем его потащили на улицу Сен-Антуан, где вся толпа стала рвать у него волосы, угощая его ударами. Под аркою Сен-Жан он был уже сильно изранен. Вокруг него раздавались голоса: «Перерезать ему горло! Повесить его! привязать к конскому хвосту!» Тогда, потеряв всякую надежду и желая сократить свои мучения, Делонэ закричал: «Кто же наконец убьёт меня!» и, отбиваясь, ударил в живот одного из тех, которые его держали. В один миг он был истыкан штыками; его потащили к пруду и мёртвому стали наносить удары, крича: «Вот паршивое чудовище, которое нам изменило!» — Народ требует его голову, чтобы показать её обществу, и вот слышатся приглашения тому, кто получил удар ногой, отрубить голову у обидчика. Обиженный, повар без места, простой зевака, пришедший в Бастилию посмотреть, что там происходит, думает, что поступок этот весьма патриотичен, ибо таково всеобщее желание, и надеется получить, может быть, медаль за уничтожение подобного чудовища. Данной ему саблей он ударяет по обнажённой шее; но так как сабля плохо отточена и не режет, то он вынимает из кармана маленькой нож с чёрной рукояткой и, умея в качестве повара обращаться с мясом, счастливо доводит операцию до конца. Затем, насадив голову на вилы и сопутствуемый более, чем 200 вооружённых людей, не считая простого народа, он двигается в путь. На улице Сен-Онорэ повар прикрепляет к голове два объявления, чтобы яснее указать, кому она принадлежит. Слышатся шуточки. Пройдя по Палероялю, кортеж приближается к Новому мосту, перед статуей Генриха IV наклоняют трижды голову, говоря ей: «Приветствуй своего господина!» Но это — уже последнее издевательство"…
Когда толпа дошла до того состояния, что ей уже мало убивать, когда она хочет, чтобы смерть сопровождалась самыми жестокими муками и самой ужасной гнусностью, когда кровавый инстинкт достиг у неё этой степени жестокости, то в ней не преминет проснуться также и похоть. Жестокость и похоть это — пара, усиливающая друг друга. Подобно субъекту, который унижает поэзию любви муками и кровью,[18] и толпа увеличивает подлость убийства проступками против нравственности, и это низкое умопомешательство, произведённое похотью и видом крови, оканчивается подчас самой гнусной подлостью и каннибальством.
Все чудовища, которые ползали скованные на дне человеческой души, подымаются в одно мгновение из глубины человека; подымаются не только злобные инстинкты с их скрежетом зубов, но и гнусные помыслы с их пеною у рта, и эти две стаи, соединившись, остервеняются на женщин, которых славная или постыдная известность заставляет обратить на них внимание: на мадам Ламбаль, подругу королевы, на Деруэ, вдову известного отравителя, на цветочницу из Палерояля, изуродовавшую весьма жестоко, благодаря ревности, своего любовника, французского гвардейца. В этих случаях с жестокостью соединяется и похоть, присоединяя таким образом к мучениям — оскорбления, и к угрозам против жизни — угрозы против нравственности. Во время убийства мадам Ламбаль, умершей очень скоро, живодёры эти могли осквернить один только труп; но для Деруэ, и особенно для цветочницы, они с жестокостью Нерона придумали огненные ложа ирокезов. От ирокезов до каннибализма — очень малое расстояние: были случаи, что некоторые переходили и его.
"В Аббэ старик-солдат, — писал Тэн, — по имени Дамэн, вонзил саблю в бок помощника генерала де Лален, погрузил в отверстие руку, вырвал сердце, поднёс его ко рту и стал его разрывать. Кровь, говорит очевидец, текла по его губам, образуя нечто вроде усов. В Форсе была разорвана на части мадам Ламбаль; я не могу описать того, что делал с её головою парикмахер Шарло; скажу только, что другой, из улицы Сен-Антуан, нёс её сердце и кусал его зубами".
Здесь можно повторить то, что сказал М. Дюкан по поводу одного аналогичного случая, что это были сумасшедшие, и что их место — в Шарантоне, в отделении для буйных.
Мы не говорим о нравственной испорченности прирождённого преступника, которая не повреждает его интеллектуальных способностей; здесь речь идёт о настоящем умопомешательстве, выделяющем из среды ему подобных того, кто совершает такие гнусные поступки. — Что толпа находилась в состоянии такого именно умопомешательства, мы имеем доказательства не только в гнусности преступлений, ею совершаемых, но и в той ничтожной степени рассудка, которую она проявляет перед их совершением. Толпа предпочитает убить своих друзей (или по крайней мере тех, кого она считает такими) вместе с врагами, чем ждать, пока они отойдут в сторону.
"Во время расстрела заложников, — рассказывает Дюкан, — один из коммунаров хватал каждого попа поперёк тела и перебрасывал через стену. Последний поп оказал сопротивление и упал, увлекая за собою федералиста. Нетерпеливые убийцы не желали ждать и… убили своего товарища так же быстро, как и попа".
Это — абсолютно безумное преступление, не имеющее ни причины, ни цели; это — не рассуждающее и ничего не понимающее бешенство, естественное последствие опьянения кровью и выстрелами, криками и вином; это — как говорят вышедшие из сражения арабы — пороховое безумие; это — безумие, скажем мы, возвращающее человеку его атавистические влечения, так как оно проявляется даже в самых низких животных, вышедших из битвы.
"Часто случается, — говорит Форель, — что муравьи-амазонки охватываются таким бешенством, что кусают все попадающееся им в челюсти: личинок, своих товарищей, даже своих рабов, которые пытаются их успокоить и стараются держать их своими лапками до тех пор, пока не исчезнет их гнев".
Толпа тоже доходит до этого, и это уже последняя фаза её умственной и нравственной испорченности.
IV.
Рядом с этой многочисленной толпой, не знающей границ и опускающейся с головокружительной быстротой до самой последней степени зверства, мы здесь воскресим в памяти деяния других толп, устоявших против чрезвычайно могущественных толчков, гнавших их к преступлению.
Это сравнение не окажется бесполезным.
"В половине мая 1750 г., — говорится в Histoire du dixhuitiиme siиcle, — полиция с большой свирепостью стала усмирять одно из тех периодических восстаний нищих, которые были тогда в ходу. Несколько детей — без всякой видимой причины такого варварства — было вырвано из рук матерей; тогда последние стали оглашать публичные места криками отчаяния. Собирается толпа народа; возбуждение растёт; отовсюду показываются осиротелые матери. Одни рассказывают, что полицейские агенты требовали денег за возвращение их детей; другие — пускаются в догадки относительно ожидающей их малюток участи. В народе стала циркулировать гнусная сказка: Людовика XV превращали в Ирода, говоря, что он тоже желает произвести убиение невинных младенцев; шла молва, что доктора советовали ему для поправления потраченного на разгул здоровья принимать ванну из человеческой крови. Поэтому народонаселение начинает вести войну с полицейскими чинами; один из них был убит, многие получили побои. Отель префекта полиции был окружён со всех сторон; сам он удрал через сад. Бешенство толпы достигло своего апогея; поговаривали уже о том, чтобы взять приступом стену, как вдруг один из полицейских офицеров, более неустрашимый, чем его начальник, внезапно открыл ворота. При виде этого народ остановился и не коснулся открытого дома: он отхлынул и, спустя немного, побежал по направлению к Вандомской площади".
Жиске (Memoires, ч. II, стр. 129) рассказывает подобный же случай, имевший место в Париже в 1832 г., когда холера опустошала город: «…двое неблагоразумных пустились бежать, преследуемые тысячами взбешённых людей, обвинявших их в том, что они дали детям отравленную тартинку. Оба преследуемые второпях бросились на гауптвахту, где и укрылись; но караульная в одно мгновенье была окружена толпой; посыпались угрозы, и никто тогда не был бы в силах остановить убийство двух несчастных, если бы полицейскому комиссару Жакмену и старому гражданскому чиновнику Генрики, находившимся там, не пришла в голову счастливая мысль разделить между собою тартинку и съесть её на глазах всей толпы. Это присутствие духа возбудило тотчас же в толпе смех, взамен ярости. Так мало нужно подчас, чтобы довести её до бешенства или… успокоить».
Это поведение, говорит Лакретель, вполне понятно, если рассудить, что подобно тому, как волков можно обратить в бегство несколькими ударами кремня по огниву, точно так же и душевные движения, являющиеся благодаря некоторой жестокости или безумию, могут быть уничтожены при первом проявлении спокойствия и энергии.
Совершенно верно, что такое поведение вполне понятно; но только способ, которым его объясняет Лакретель, вполне непонятен.
На предыдущих страницах мы видели, могут ли разрушительные массовые движения уступать влиянию спокойствия и энергии. К несчастью, это бывает очень редко, а если и случается, то причина этого не зависит от какого-либо внешнего влияния, которое внезапно побеждает и укрощает толпу, но заключается в свойствах, присущих самой толпе.
Во время великой революции 1793 года и мелкого мятежа 1750 года мотивы, вследствие которых толпа ажитировалась, были неодинаковы, но в психологическом отношении их можно считать сходными.
Я даже полагаю, что мнение народа, будто у него крадут детей для жестокой прихоти короля, гораздо легче толкало его к преступлению, чем абстрактная идея политической реформы, как бы последняя ни была желательна. Итак, внешний возбудитель, толкавший обе толпы к преступлению, был один и тот же в обоих случаях; но результаты были неодинаковы. Почему же? — Потому, что обе толпы антропологически были отличны друг от дружки. Это — единственный ответ, который может быть дан логически.
Скопища, загромождавшие парижские улицы в 1793 г., состояли по большей части из людей, готовых на всевозможные излишества; они состояли ещё из сумасшедших и всякого рода выродков, очень легко возбуждаемых, которых, благодаря психической слабости, можно было очень легко увлечь на все крайности. Между тем, толпа, принимавшая участие в мятеже 1750 года, состояла исключительно из простонародья, рабочих, отцов и матерей, боявшихся за жизнь своих детей…
Эта толпа, сделавшаяся мятежной, благодаря весьма серьёзному мотиву, и выведенная из себя, могла бы, под влиянием численности, дойти до преступлений. Но она внезапно успокоилась, видя доверие и храбрость офицера, и испугалась низкого, чуть-чуть было ею не совершённого преступления.
Такое осмысленное поведение, какое мы видели у толпы, имеет место и по отношению к отдельному лицу, именно у преступника в состоянии аффекта. Его гнев исчезает, и оружие вываливается у него из рук, если вы предстанете перед ним беззащитными или каким-нибудь другим способом сумеете успокоить его и привести в нормальное состояние; и это потому, что преступление, которое он собирался совершить, было следствием минутного умопомешательства; когда оно прошло, у него не хватило духа совершить насилие: он более не в состоянии его сделать.
Эта способность опомниться, которая невозможна у прирождённого преступника, тем паче невозможна у толпы, содержащей настоящих преступников и достигшей высшей степени безумия. Думать, будто её можно укротить спокойствием и энергией, совершенно то же, что полагать, будто можно укротить спокойствием и энергией убийцу, нападающего на вас ночью среди дороги, или буйного сумасшедшего, который вам угрожает. Сентябрьские убийцы 1793 г. в Париже «не были в состоянии удержаться» от насилия, сказал историк, и героически-спокойное поведение их жертв не могло уменьшить их жажды крови. Нет сомнений, что до такого состояния их довело опьянение этими ужасными минутами; но, кроме того, быть палачами заставляла этих людей их физиологическая и психологическая организация.
Мне пришли на память два новых случая, могущие служить неопровержимым доказательством только что сказанного: два случая, тождественные по своим причинам, но противоположные по результатам: первый, имевший место во время стачек в Деказвиле в 1886 г., второй — римские события 8-го февраля 1889 г.
26-го января 1886 г. рабочие в Деказвильских копях решили приостановить работы.
Предводительствуемые Беделем, приглашённым ими старым рудокопом, они отправились искать инженера Ватрена, главного директора копей, заставили его выйти из канцелярии и с криками потащили в мэрию. Там рабочие изложили программу своих требований.
Первым условием была — немедленная отставка Ватрена. Последний отказался исполнить это требование, считая своей прямой обязанностью оставаться на своём посту. Когда он вышел из мэрии, 1800 забастовавших рабочих встретили его криками, предвещавшими недоброе.
Тогда Ватрен скрывается в ближайшем доме и подымается во второй этаж. Толпа начинает кидать в оконные стёкла камнями; к стене приставляется лестница, по которой подымается несколько рабочих. Другие, сорвав дверь, врываются в дом, подобно бешеному потоку, прорвавшему плотину. Впереди их — рудокоп с верёвкой в руке. Ватрен, слыша, что толпа уже поднимается, храбро, с не покидавшим его во весь тот день хладнокровием, открывает дверь комнаты и появляется один среди нападающих. Этот спокойный и энергичный поступок должен бы, по Лакретелю, усмирить толпу; но, к несчастью, в этом случае толпа не состояла из таких, которые могли бы раскаяться и разойтись.
Бедель ударом палки обнажает у Ватрена лобную кость; инженер Шабу тщетно старается защитить Ватрена: другой рабочий, Бассинэ, пускает ему в голову комнатную дверь. Тогда деказвильский мэр умоляет Ватрена уступить и подписать отставку. Последний, почти потеряв сознание и ничего не видя от натёкшей ему на глаза крови, позволяет увлечь себя к столу, где и приготовляется писать. Мэр подбегает к окну и, надеясь успокоить толпу, объявляет, что Ватрен подписывает отставку.
Ответом на его слова был бешеный крик: «Не нужна нам его отставка; давай сюда его шкуру!»
Ватрен был схвачен тремя рудокопами, которые поднесли его к окну и выбросили головой вниз на улицу. Упав на мостовую, он раскроил себе череп. Толпа тотчас окружила его, стала топтать ногами, рвать с него одежду, рвать волосы… наконец удалось вырвать умирающего из рук этих диких зверей и перенести в госпиталь. К полночи Ватрен был мёртв. Кто же были его убийцами? Честные ли работники, ведшие до сих пор образцовую жизнь и обращённые внезапно в жестоких злодеев, благодаря неизвестному и могущественному влиянию численности? Вот кто был в числе убийц: Грантер, рабочий с весьма дурной репутацией: «совиная голова, дрянной малый, колотивший нещадно свою жену»; Шапсаль, трижды приговорённый к наказанию за нанесение побоев и ран и один раз — за воровство; Блан, обвинявшийся тоже в нанесении побоев и ран; «плоская голова, с челюстями хищного зверя»; Луи Бедель, один раз присуждённый к наказанию за воровство и дважды за нанесение побоев и ран. Последний предлагал даже «убить кого угодно за 50 франков»; он хотел образовать шайку «для грабежа по деревням». Едва он успел совершить своё преступление, как отправился в кофейню играть в карты.
Всё это — субъекты, имевшие в самих себе причину совершенных ими крайностей, которым народное возбуждение дало только возможность развернуться.
Поведение рабочих в Риме в 1889 г. было совершенно отлично от поведения деказвильских рудокопов.
Они были доведены до отчаяния экономическим кризисом, продолжавшимся очень долгое время и по-видимому не желавшим исчезать. Возбуждаемые и находясь под влиянием речей, с которым к ним обращались их вожди и которыми они побуждали их требовать силою того, чего они не могли получить, указывая спокойно на свои желания и нужды, они после полудня 8-го февраля 1889 г., вооружившись палками, рабочими инструментами и камнями, прошли от моста Ripetta до Испанской площади, без труда прогнав нескольких полицейских сержантов, тщетно пытавшихся удержать их на другой стороне моста. Рабочих было немного; но так как они не встречали препятствий, то внушали серьёзный страх.
При их приближении окна и двери запирались; те, кто был на улицах, скрылись в домах, дав рабочим возможность доходить до каких угодно крайностей. Страх, который показывали жители, естественно возбуждал большую смелость в рабочих, которые стали бросать камни по фонарям и разбивать витрины магазинов.
С Испанской площади они перешли в улицу Четырёх Фонтанов, направляясь к площади Виктора-Эммануила с глухим шумом толпы, ожидающей только удобного случая, чтобы бурно проявить скрытые в ней в продолжении долгого времени чувства. Дойдя до галереи королевы Маргариты, рабочие вступили в неё с угрозами, думая проникнуть в кафе «du Grand Oprйe» и разграбить его. Один офицер, случайно находившийся у дверей, обнажил саблю и крикнул толпе разойтись. Рабочих было около 1000, и к тому же у них в руках было оружие; тем не менее не было пущено даже ни одного камня, не было оказано никакой попытки к сопротивлению: они все удалились, продолжая свой путь, и, немного спустя, разошлись по домам.
В этом случае, как и в том, который передан Лакретелем, спокойной храбрости одного было достаточно, чтобы заставить толпу понять всю гнусность поступка, который она хотела совершить; и подобно пьяному человеку, которому вылили на голову ушат холодной воды, она возвращается к своим нормальным чувствам.
Против 32-х рабочих, которые собственно были виноваты в этих буйствах, был возбуждён процесс о разграблении и погроме; но прошлое всех подсудимых было безупречно. В этом, по-моему, и нужно искать причину того, что они хотя и были в состоянии разбить несколько фонарей или витрин, но не допустили увлечь себя до убийства, подобно деказвильским рабочим.
В ноябре 1831 г. рабочие, служившие на лионских шёлковых фабриках, потребовали увеличения заработной платы, на что не получили удовлетворения. Тогда они произвели стачку и восстали против полиции, которая имела неблагоразумие вмешаться в их дело. По странному стечению обстоятельств они стали хозяевами города и заставили войска удалиться в Макон. Были сооружены баррикады, и произошло сражение с солдатами: весь город был охвачен паникой. Но лишь только рабочие почувствовали себя хозяевами, как совершенно успокоились, точно по волшебству: не был разграблен ни один магазин; ни в одном доме не было тронуто имущество, и когда, спустя несколько дней, войска с герцогом Орлеанским и маршалом Сультом во главе вошли в город, то нашли его весьма спокойным; сами рабочие, раскаиваясь, так сказать, в своих поступках, не оказали никакого сопротивления водворению властей туда, откуда они были ими изгнаны.
Таким образом, мне кажется ясным, что антропологический состав толпы оказывает известное влияние на поступки, которые она совершает; толпа хороших людей может пойти по дурной дороге, но она никогда не дойдёт до той степени испорченности, до какой может дойти толпа дурных людей.
Необходимо ещё прибавить, касаясь антропологического состава толпы, что не только присутствие в толпе настоящих преступников, но даже и таких лиц, которые, будучи честными, имеют слабое отвращение к крови и на которых её пролитие не оказывает большого впечатления, может иметь роковой исход. Многие из них, находясь в миролюбивой и честной среде, дали бы вполне законный исход своим наклонностям, занимаясь известными ремёслами или профессиями, которые для человека чувствительного и сострадательного кажутся жестокими, как например профессии мясника, солдата или хирурга. Раз они находятся в толпе, то ясно, что им будет легче, чем другим, совершить какое-нибудь преступление.
"Известно, — писал Проаль, — что во время различных революций, обагрявших кровью Францию, особенно выходящую из ряда жестокость выказывали преимущественно мясники, и что при Карле VI они проливали кровь ручьями".
Одним из самых горячих революционеров 1793 г. был мясник Лежандр, которому Ланжюинэ сказал: «прежде чем убить меня, сделай так, чтобы я превратился в быка».
Даже и среди индивидуальных преступников большая часть состоит из тех лиц, которые занимаются жестокими профессиями и ремёслами.
"Между наиболее новыми «распарывателями» женщин, — писал Кор, — нужно упомянуть Авинена, ремеслом мясника, Биллуара, старого солдата, и Лебьеза, ех-студента медицины. Гюи Патен в одном из своих писем к Спону рассказывает о дерзкой краже у герцогини Орлеанской, сопровождавшейся исчезновением из дома камердинера; тело его нашли в отхожем месте, разрубленным на четыре части. Убийцами и ворами оказались два лакея, бывшие раньше цирюльниками".
Сю на своём Шуринере в «Парижских Тайнах» замечательно удачно изобразил это влияние ужасного ремесла мясника на человеческие чувства. Впрочем, уже много раз было сделано наблюдение, что все вообще профессии, внушающие презрение к жизни (собственной или чужой, человеческой или животного), порождают или, вернее, развивают кровавые инстинкты. Доказательством этому может служить ремесло солдата. Что касается известных храбрецов и героев, то разве в них нет наклонностей преступника! Разве Ричард Львиное Сердце не ел мяса сарацин и не находил его нежными сладким ?
Но, признавая силу и значение всех этих более или менее значительных предрасположений к преступлениям, мы не можем не видеть, что если порядочные люди портятся, а дурные и жестокие одерживают верх и имеют возможность действовать, — то это зависит также от духа толпы. При всём том, мы не разрешили ещё чисто юридического вопроса: какова должна быть ответственность за преступления, совершённые под влиянием целой разъярённой толпы? В следующей главе мы попытаемся его разрешить.
Это сравнение не окажется бесполезным.
"В половине мая 1750 г., — говорится в Histoire du dixhuitiиme siиcle, — полиция с большой свирепостью стала усмирять одно из тех периодических восстаний нищих, которые были тогда в ходу. Несколько детей — без всякой видимой причины такого варварства — было вырвано из рук матерей; тогда последние стали оглашать публичные места криками отчаяния. Собирается толпа народа; возбуждение растёт; отовсюду показываются осиротелые матери. Одни рассказывают, что полицейские агенты требовали денег за возвращение их детей; другие — пускаются в догадки относительно ожидающей их малюток участи. В народе стала циркулировать гнусная сказка: Людовика XV превращали в Ирода, говоря, что он тоже желает произвести убиение невинных младенцев; шла молва, что доктора советовали ему для поправления потраченного на разгул здоровья принимать ванну из человеческой крови. Поэтому народонаселение начинает вести войну с полицейскими чинами; один из них был убит, многие получили побои. Отель префекта полиции был окружён со всех сторон; сам он удрал через сад. Бешенство толпы достигло своего апогея; поговаривали уже о том, чтобы взять приступом стену, как вдруг один из полицейских офицеров, более неустрашимый, чем его начальник, внезапно открыл ворота. При виде этого народ остановился и не коснулся открытого дома: он отхлынул и, спустя немного, побежал по направлению к Вандомской площади".
Жиске (Memoires, ч. II, стр. 129) рассказывает подобный же случай, имевший место в Париже в 1832 г., когда холера опустошала город: «…двое неблагоразумных пустились бежать, преследуемые тысячами взбешённых людей, обвинявших их в том, что они дали детям отравленную тартинку. Оба преследуемые второпях бросились на гауптвахту, где и укрылись; но караульная в одно мгновенье была окружена толпой; посыпались угрозы, и никто тогда не был бы в силах остановить убийство двух несчастных, если бы полицейскому комиссару Жакмену и старому гражданскому чиновнику Генрики, находившимся там, не пришла в голову счастливая мысль разделить между собою тартинку и съесть её на глазах всей толпы. Это присутствие духа возбудило тотчас же в толпе смех, взамен ярости. Так мало нужно подчас, чтобы довести её до бешенства или… успокоить».
Это поведение, говорит Лакретель, вполне понятно, если рассудить, что подобно тому, как волков можно обратить в бегство несколькими ударами кремня по огниву, точно так же и душевные движения, являющиеся благодаря некоторой жестокости или безумию, могут быть уничтожены при первом проявлении спокойствия и энергии.
Совершенно верно, что такое поведение вполне понятно; но только способ, которым его объясняет Лакретель, вполне непонятен.
На предыдущих страницах мы видели, могут ли разрушительные массовые движения уступать влиянию спокойствия и энергии. К несчастью, это бывает очень редко, а если и случается, то причина этого не зависит от какого-либо внешнего влияния, которое внезапно побеждает и укрощает толпу, но заключается в свойствах, присущих самой толпе.
Во время великой революции 1793 года и мелкого мятежа 1750 года мотивы, вследствие которых толпа ажитировалась, были неодинаковы, но в психологическом отношении их можно считать сходными.
Я даже полагаю, что мнение народа, будто у него крадут детей для жестокой прихоти короля, гораздо легче толкало его к преступлению, чем абстрактная идея политической реформы, как бы последняя ни была желательна. Итак, внешний возбудитель, толкавший обе толпы к преступлению, был один и тот же в обоих случаях; но результаты были неодинаковы. Почему же? — Потому, что обе толпы антропологически были отличны друг от дружки. Это — единственный ответ, который может быть дан логически.
Скопища, загромождавшие парижские улицы в 1793 г., состояли по большей части из людей, готовых на всевозможные излишества; они состояли ещё из сумасшедших и всякого рода выродков, очень легко возбуждаемых, которых, благодаря психической слабости, можно было очень легко увлечь на все крайности. Между тем, толпа, принимавшая участие в мятеже 1750 года, состояла исключительно из простонародья, рабочих, отцов и матерей, боявшихся за жизнь своих детей…
Эта толпа, сделавшаяся мятежной, благодаря весьма серьёзному мотиву, и выведенная из себя, могла бы, под влиянием численности, дойти до преступлений. Но она внезапно успокоилась, видя доверие и храбрость офицера, и испугалась низкого, чуть-чуть было ею не совершённого преступления.
Такое осмысленное поведение, какое мы видели у толпы, имеет место и по отношению к отдельному лицу, именно у преступника в состоянии аффекта. Его гнев исчезает, и оружие вываливается у него из рук, если вы предстанете перед ним беззащитными или каким-нибудь другим способом сумеете успокоить его и привести в нормальное состояние; и это потому, что преступление, которое он собирался совершить, было следствием минутного умопомешательства; когда оно прошло, у него не хватило духа совершить насилие: он более не в состоянии его сделать.
Эта способность опомниться, которая невозможна у прирождённого преступника, тем паче невозможна у толпы, содержащей настоящих преступников и достигшей высшей степени безумия. Думать, будто её можно укротить спокойствием и энергией, совершенно то же, что полагать, будто можно укротить спокойствием и энергией убийцу, нападающего на вас ночью среди дороги, или буйного сумасшедшего, который вам угрожает. Сентябрьские убийцы 1793 г. в Париже «не были в состоянии удержаться» от насилия, сказал историк, и героически-спокойное поведение их жертв не могло уменьшить их жажды крови. Нет сомнений, что до такого состояния их довело опьянение этими ужасными минутами; но, кроме того, быть палачами заставляла этих людей их физиологическая и психологическая организация.
Мне пришли на память два новых случая, могущие служить неопровержимым доказательством только что сказанного: два случая, тождественные по своим причинам, но противоположные по результатам: первый, имевший место во время стачек в Деказвиле в 1886 г., второй — римские события 8-го февраля 1889 г.
26-го января 1886 г. рабочие в Деказвильских копях решили приостановить работы.
Предводительствуемые Беделем, приглашённым ими старым рудокопом, они отправились искать инженера Ватрена, главного директора копей, заставили его выйти из канцелярии и с криками потащили в мэрию. Там рабочие изложили программу своих требований.
Первым условием была — немедленная отставка Ватрена. Последний отказался исполнить это требование, считая своей прямой обязанностью оставаться на своём посту. Когда он вышел из мэрии, 1800 забастовавших рабочих встретили его криками, предвещавшими недоброе.
Тогда Ватрен скрывается в ближайшем доме и подымается во второй этаж. Толпа начинает кидать в оконные стёкла камнями; к стене приставляется лестница, по которой подымается несколько рабочих. Другие, сорвав дверь, врываются в дом, подобно бешеному потоку, прорвавшему плотину. Впереди их — рудокоп с верёвкой в руке. Ватрен, слыша, что толпа уже поднимается, храбро, с не покидавшим его во весь тот день хладнокровием, открывает дверь комнаты и появляется один среди нападающих. Этот спокойный и энергичный поступок должен бы, по Лакретелю, усмирить толпу; но, к несчастью, в этом случае толпа не состояла из таких, которые могли бы раскаяться и разойтись.
Бедель ударом палки обнажает у Ватрена лобную кость; инженер Шабу тщетно старается защитить Ватрена: другой рабочий, Бассинэ, пускает ему в голову комнатную дверь. Тогда деказвильский мэр умоляет Ватрена уступить и подписать отставку. Последний, почти потеряв сознание и ничего не видя от натёкшей ему на глаза крови, позволяет увлечь себя к столу, где и приготовляется писать. Мэр подбегает к окну и, надеясь успокоить толпу, объявляет, что Ватрен подписывает отставку.
Ответом на его слова был бешеный крик: «Не нужна нам его отставка; давай сюда его шкуру!»
Ватрен был схвачен тремя рудокопами, которые поднесли его к окну и выбросили головой вниз на улицу. Упав на мостовую, он раскроил себе череп. Толпа тотчас окружила его, стала топтать ногами, рвать с него одежду, рвать волосы… наконец удалось вырвать умирающего из рук этих диких зверей и перенести в госпиталь. К полночи Ватрен был мёртв. Кто же были его убийцами? Честные ли работники, ведшие до сих пор образцовую жизнь и обращённые внезапно в жестоких злодеев, благодаря неизвестному и могущественному влиянию численности? Вот кто был в числе убийц: Грантер, рабочий с весьма дурной репутацией: «совиная голова, дрянной малый, колотивший нещадно свою жену»; Шапсаль, трижды приговорённый к наказанию за нанесение побоев и ран и один раз — за воровство; Блан, обвинявшийся тоже в нанесении побоев и ран; «плоская голова, с челюстями хищного зверя»; Луи Бедель, один раз присуждённый к наказанию за воровство и дважды за нанесение побоев и ран. Последний предлагал даже «убить кого угодно за 50 франков»; он хотел образовать шайку «для грабежа по деревням». Едва он успел совершить своё преступление, как отправился в кофейню играть в карты.
Всё это — субъекты, имевшие в самих себе причину совершенных ими крайностей, которым народное возбуждение дало только возможность развернуться.
Поведение рабочих в Риме в 1889 г. было совершенно отлично от поведения деказвильских рудокопов.
Они были доведены до отчаяния экономическим кризисом, продолжавшимся очень долгое время и по-видимому не желавшим исчезать. Возбуждаемые и находясь под влиянием речей, с которым к ним обращались их вожди и которыми они побуждали их требовать силою того, чего они не могли получить, указывая спокойно на свои желания и нужды, они после полудня 8-го февраля 1889 г., вооружившись палками, рабочими инструментами и камнями, прошли от моста Ripetta до Испанской площади, без труда прогнав нескольких полицейских сержантов, тщетно пытавшихся удержать их на другой стороне моста. Рабочих было немного; но так как они не встречали препятствий, то внушали серьёзный страх.
При их приближении окна и двери запирались; те, кто был на улицах, скрылись в домах, дав рабочим возможность доходить до каких угодно крайностей. Страх, который показывали жители, естественно возбуждал большую смелость в рабочих, которые стали бросать камни по фонарям и разбивать витрины магазинов.
С Испанской площади они перешли в улицу Четырёх Фонтанов, направляясь к площади Виктора-Эммануила с глухим шумом толпы, ожидающей только удобного случая, чтобы бурно проявить скрытые в ней в продолжении долгого времени чувства. Дойдя до галереи королевы Маргариты, рабочие вступили в неё с угрозами, думая проникнуть в кафе «du Grand Oprйe» и разграбить его. Один офицер, случайно находившийся у дверей, обнажил саблю и крикнул толпе разойтись. Рабочих было около 1000, и к тому же у них в руках было оружие; тем не менее не было пущено даже ни одного камня, не было оказано никакой попытки к сопротивлению: они все удалились, продолжая свой путь, и, немного спустя, разошлись по домам.
В этом случае, как и в том, который передан Лакретелем, спокойной храбрости одного было достаточно, чтобы заставить толпу понять всю гнусность поступка, который она хотела совершить; и подобно пьяному человеку, которому вылили на голову ушат холодной воды, она возвращается к своим нормальным чувствам.
Против 32-х рабочих, которые собственно были виноваты в этих буйствах, был возбуждён процесс о разграблении и погроме; но прошлое всех подсудимых было безупречно. В этом, по-моему, и нужно искать причину того, что они хотя и были в состоянии разбить несколько фонарей или витрин, но не допустили увлечь себя до убийства, подобно деказвильским рабочим.
В ноябре 1831 г. рабочие, служившие на лионских шёлковых фабриках, потребовали увеличения заработной платы, на что не получили удовлетворения. Тогда они произвели стачку и восстали против полиции, которая имела неблагоразумие вмешаться в их дело. По странному стечению обстоятельств они стали хозяевами города и заставили войска удалиться в Макон. Были сооружены баррикады, и произошло сражение с солдатами: весь город был охвачен паникой. Но лишь только рабочие почувствовали себя хозяевами, как совершенно успокоились, точно по волшебству: не был разграблен ни один магазин; ни в одном доме не было тронуто имущество, и когда, спустя несколько дней, войска с герцогом Орлеанским и маршалом Сультом во главе вошли в город, то нашли его весьма спокойным; сами рабочие, раскаиваясь, так сказать, в своих поступках, не оказали никакого сопротивления водворению властей туда, откуда они были ими изгнаны.
Таким образом, мне кажется ясным, что антропологический состав толпы оказывает известное влияние на поступки, которые она совершает; толпа хороших людей может пойти по дурной дороге, но она никогда не дойдёт до той степени испорченности, до какой может дойти толпа дурных людей.
Необходимо ещё прибавить, касаясь антропологического состава толпы, что не только присутствие в толпе настоящих преступников, но даже и таких лиц, которые, будучи честными, имеют слабое отвращение к крови и на которых её пролитие не оказывает большого впечатления, может иметь роковой исход. Многие из них, находясь в миролюбивой и честной среде, дали бы вполне законный исход своим наклонностям, занимаясь известными ремёслами или профессиями, которые для человека чувствительного и сострадательного кажутся жестокими, как например профессии мясника, солдата или хирурга. Раз они находятся в толпе, то ясно, что им будет легче, чем другим, совершить какое-нибудь преступление.
"Известно, — писал Проаль, — что во время различных революций, обагрявших кровью Францию, особенно выходящую из ряда жестокость выказывали преимущественно мясники, и что при Карле VI они проливали кровь ручьями".
Одним из самых горячих революционеров 1793 г. был мясник Лежандр, которому Ланжюинэ сказал: «прежде чем убить меня, сделай так, чтобы я превратился в быка».
Даже и среди индивидуальных преступников большая часть состоит из тех лиц, которые занимаются жестокими профессиями и ремёслами.
"Между наиболее новыми «распарывателями» женщин, — писал Кор, — нужно упомянуть Авинена, ремеслом мясника, Биллуара, старого солдата, и Лебьеза, ех-студента медицины. Гюи Патен в одном из своих писем к Спону рассказывает о дерзкой краже у герцогини Орлеанской, сопровождавшейся исчезновением из дома камердинера; тело его нашли в отхожем месте, разрубленным на четыре части. Убийцами и ворами оказались два лакея, бывшие раньше цирюльниками".
Сю на своём Шуринере в «Парижских Тайнах» замечательно удачно изобразил это влияние ужасного ремесла мясника на человеческие чувства. Впрочем, уже много раз было сделано наблюдение, что все вообще профессии, внушающие презрение к жизни (собственной или чужой, человеческой или животного), порождают или, вернее, развивают кровавые инстинкты. Доказательством этому может служить ремесло солдата. Что касается известных храбрецов и героев, то разве в них нет наклонностей преступника! Разве Ричард Львиное Сердце не ел мяса сарацин и не находил его нежными сладким ?
Но, признавая силу и значение всех этих более или менее значительных предрасположений к преступлениям, мы не можем не видеть, что если порядочные люди портятся, а дурные и жестокие одерживают верх и имеют возможность действовать, — то это зависит также от духа толпы. При всём том, мы не разрешили ещё чисто юридического вопроса: какова должна быть ответственность за преступления, совершённые под влиянием целой разъярённой толпы? В следующей главе мы попытаемся его разрешить.