III.

   Мне кажется, что заключение, к которому мы пришли, до сих пор является само по себе совершенно ясным и логически вытекающим из фактов. Если при гипнотическом внушении, самом сильном и могущественном из всех внушений, нельзя достичь полного уничтожения человеческой индивидуальности, а только одного лишь её ослабления, то на гораздо большем основании мы можем сказать, что эта индивидуальность сохранится в состоянии бодрствования, даже если бы внушение достигло самой высшей степени, как например среди толпы.
   Преступление, совершённое индивидом среди разъярённой толпы, всегда будет таким образом иметь часть своих мотивов (как бы они ни были малы) в физиологической и психологической организации его виновника. Следовательно, последний всегда будет за него в ответе пред законом.
   Истинно честный человек не будет повиноваться преступным приказаниям гипнотизёра и точно также не попадёт в тот водоворот эмоций, куда влечёт его толпа.
   "Когда природа прочно построила умственный организм, — говорит Томази, — то мы бываем потрясены всевозможными случайностями, но не склоняемся перед ними".
   Должны ли мы отсюда вывести, что те, которые совершают какое-либо преступление, находясь под влиянием народной ярости, все без исключения настоящие преступники?
   Это было бы большой ошибкой. В толпе часто находятся прирождённые преступники, но мы не можем говорить, что все, совершающие, благодаря влиянию толпы, какое-либо преступление, были таковыми. Мы скажем только, что они — слабы.
   Всякий получает от природы известный характер, дающий известный отпечаток, известную физиономию его поведению и служащий, так сказать, внутренним импульсом, по которому человек и поступает в своей жизни. Чем более глубок и силён этот импульс, чем характер твёрже и цельнее, тем скорее человек будет поступать сообразно с ним, не подчиняясь внешним влияниям; точно также и ружейной пуле тем труднее уклониться от принятого направления под влиянием встречных препятствий, чем больше была та начальная скорость, с которой она была выброшена.
   К несчастию, могучие натуры, выходящие с победой из всех соблазнов, избегающие всякого уклонения с принятого ими однажды направления, весьма редки. Если, как говорит Бальзак, существуют люди-дубы и люди-кустарники, то последние, конечно, составляют большинство. Для большей части людей жизнь является целым рядом уступок, так как, не имея силы принудить среду приспособиться к себе, они принуждены сами приспособляться к среде.
   В этом обширном классе слабых личностей существуют бесконечные переходы от таких, которых Бенедикт назвал неврастеничными, не оказывающих никакого сопротивления внешним импульсам, до таких, которых Серги отметил именем низкопоклонников, из подлости подчиняющихся чужой воле и ради выгоды поворачивающихся туда, куда дует ветер; от добрых, но трусливых и легковерных существ, принимающих какую угодно предлагаемую им идею, до людей, меняющихся, благодаря непостоянству и раздражительности их темперамента.
   Воля, говорит Рибо, подобно уму, имеет своих идиотов и своих гениев со всеми возможными, как в той, так и в другой крайности, оттенками.
   Но слабость характера, как бы она ни была достойна презрения, как бы она ни была велика, имеет в общем следующий неминуемый результат: она делает человека более или менее податливым относительно внушений, исходящих из окружающей Среды.
   "В каждом действии лица со слабой волей часть его поступков, — говорит Рибо, — определяемая индивидуальным характером, минимальна, между тем как часть, обусловливаемая внешними обстоятельствами, максимальна".
   Поместите этих людей в благоприятную среду, подвергните влиянию хороших внушений, и они останутся честными, по крайней мере перед лицом закона; наоборот, если их поместить в неблагоприятную среду. окружить вредными внушениями, то они превратятся в случайных преступников или преступников в состоянии аффекта.
   Слабость характера заставляет их легко впитывать в себя всё, что их окружает: как доброе, так и дурное, причём при одном образе жизни внешние обстоятельства управляют ими легче, чем при другом.
   Итак, если подобные метаморфозы происходят в мирной, регулярной, нормальной жизни, то что же будет происходить среди толпы, где в одно мгновение концентрируется такая масса внушений, какой никогда не бывает во всяком другом случае? Не очевидно ли, что все эти личности уступят, и что совершат преступление даже те честные, но слабые люди, которые может быть завтра же обнаружат громадный альтруизм на том же основании, на каком сегодня они позволяют себя увлечь потоком ненависти?
   "В 1870 г. я видел, — говорит Жоли, — как толпа преследовала карету одного генерала, желая во что бы то ни стало выведать у него какой-то политический секрет. В толкотне этой я заметил одного знакомого мне молодого человека, энтузиаста, но тихого и порядочного, трудолюбивого и доброго, безусловно честного. Этот последний вдруг стал громко требовать револьвер, желая стрелять в упорствующего генерала. Если бы у него в руках было оружие, я не ручаюсь за то, что могло бы произойти".
   Как вели бы себя те, которые находились бы в таких же условиях, как и этот молодой человек? Что делали бы они, имея в руках оружие? Можно ли за это назвать их злыми?
   Нет, скажем мы: они — только слабохарактерные люди. В них находятся, но только весьма поверхностно, чувства жалости и честности. Более новые слои характера, составляющие физическое основание этих чувств, не могли накопиться в достаточном количестве и покрыть совершенно старые пласты, представляющие из себя остатки самых отдалённых образований. Какого-нибудь происшествия, какой-нибудь случайности, глубоко потрясших этих индивидов, вполне достаточно, чтобы изменить их характер. Пласты последнего перемешиваются беспорядочно: более глубокие, подымаясь сразу на поверхность, допускают проявление самых грубых и жестоких инстинктов.
   В толпе, благодаря революции, происходит то же, и что в частной жизни — благодаря эволюции. Коренное изменение характера, начавшееся на первых порах медленно, под влиянием дурных примеров или благодаря развращённому товарищу, — который заставил вас упасть в бездну порока, открыл вам дорогу туда, откуда нет возврата, — увеличивается всё более и более, пока совершенно не изменит человека, пока не уничтожит его характера; — всё это происходит в толпе в течение нескольких мгновений.
   Кроме постепенного и медленного падения, делающего честного ещё человека случайным преступником, а впоследствии и преступником по привычке, в толпе существует мгновенное падение, делающее честного человека преступником в состоянии аффекта.
   Вот почему, по моему мнению, большая часть индивидов, находящихся в толпе, доходит до преступления.
   Если это так, то какова должна быть самая подходящая социальная реакция?
   Прежде чем ответить на этот вопрос, нам нужно будет заняться некоторым другим фактором преступлений толпы, самым важным с психологической точки зрения: я говорю о мотиве, благодаря которому совершается данное преступление.
   В начале второй главы мы сказали уже несколько слов о том постоянном душевном состоянии большинства, которое даёт возможность заметить, что испытываемые им несправедливости и горе образуют отдалённое и неопределённое предрасположение к тем преступлениям, которые может совершить толпа. Здесь мы должны ближе изучить условия, определяющие коллективные преступления.
   Толпа не образуется без причины. Отдельные личности не соединяются без всякой цели. Однако, эта всегда существующая цель является принадлежностью лишь немногих личностей; большая часть собирается вокруг первой группы только в силу внушения.
   Не пробовали ли вы остановиться среди улицы, пристально смотря на какое-нибудь окно, вообще на какую-нибудь точку, или опереться на перила моста, чтобы посмотреть на протекающую под ним воду? В несколько мгновений около вас образуется маленькая кучка народа, и между зеваками вы слышите голоса: «Вот здесь!.. Где!.. вот на дне… его уже нет…»
   Внушение бывает до того сильно, что подчас многие видят то, чего нет на самом деле.
   Тоже самое происходит и в том случае, когда цель какого-нибудь собрания важная и серьёзная.
   Демонстрации образуются всегда меньшим числом людей, чем то, которое в конце концов принимает в них участие. В этом случае подражательное внушение оказывает своё влияние не только непосредственно, в том смысле, что к первой группе демонстраторов присоединяются из любопытства уличные праздношатающиеся, но и косвенным образом, в том смысле, что большинство, узнав из газет или каким-либо иным образом, что такая то демонстрация будет в такой-то день и в таком то месте, скажет себе: — нужно будет пойти посмотреть! — и пойдёт туда на самом деле.
   Таким образом, во всех сборищах — лиц, знающих истинную их цель, очень мало: большинство идёт, как оно само выражается, посмотреть.
   В этом и заключается психологическое условие первых моментов образования толпы; не следует однако полагать, что так дело продолжается долго. Мало-помалу, по мере того, как демонстрация увеличивается и раздалось уже несколько криков или, если речь идёт о митинге, по мере того, как речи ораторов зажигают аудиторию, в разнородном агрегате толпы происходит довольно странное явление: разнородность заменяется почти совершенной однородностью. Более трусливые, видя, что дело становится серьёзным, удаляются при первом удобном случае; те же, которые остались, волей-неволей доходят до одной и той же степени возбуждённости: мотив, соединивший несколько первых индивидов, становится известным всем, проникает в ум каждого, и тогда толпа приобретает единодушие.
   Итак, каковы бы ни были поступки, которые совершат впоследствии члены столь сплочённой с этого времени толпы, скреплённой, так сказать, одной общей идеей, — легко понять, что для определения величины требуемой против неё социальной реакции нужно прежде всего дать себе ясный отчёт в тех мотивах, которые обусловливали её поведение. Если народ, собравшись в 1750 г. в Париже перед полицейским домом с тем, чтобы протестовать против чудовищной жестокости, приписывавшейся Людовику ХV, и убил нескольких правительственных агентов, то можно ли считать это убийство более простительным, чем все те, которые были совершены во время Французской Революции, благодаря одной только непонятной жажде крови? Бороться против несправедливости и гнусности и даже дойти в это время до преступления — совершенно другое дело, чем грабить и убивать, благодаря какой-нибудь ничтожной причине или с чисто безнравственной целью.
   Таким образом, как для коллективного, так и для индивидуального преступления, мотив, по которому оно совершается, является одним из самых важных пунктов, которыми измеряется степень личной ответственности. Это тем более важно, что мотив, существуя в нескольких индивидах ещё до возбуждения толпы и распространяясь понемногу на всех, раньше даже, чем внушение достигнет самой большей степени, является ощущением, которое с большей справедливостью можно приписать каждой отдельной личности, и в котором от неё можно потребовать почти полного отчёта.
   То, что мы сказали здесь относительно непредвиденных преступлений толпы, ещё более приложимо к предумышленным преступлениям большого числа лиц.
   Толпа не всегда собирается с тем, чтобы чего-нибудь требовать или против чего-нибудь протестовать; преступление не всегда появляется вдруг, благодаря возбуждению или вследствие психологического брожения, о котором мы говорили выше. Иногда бывает так, что несколько индивидов соединяются с определённой целью произвести в толпе смятение и совершить преступления.
   Такого рода пример нам представляет собрание не имевших занятий рабочих в Риме 1-го мая 1891 года. Нет сомнения в том, что несколько анархистов отправились, вооружённые, на площадь св. Иерусалимского креста, думая пустить в ход своё оружие. Один городской сержант был убит ударом кинжала в позвоночный столб, и много лиц ранено. Необходимо конечно допустить, что влияние численности, замечательные речи, которые были произнесены, и все другие обстоятельства, увеличивающие интенсивность душевных движений толпы, могли бы увлечь виновных даже к ещё большему, толкнуть их на такие крайности, которых они не хотели бы и сами; но ясно, что всё-таки в подобных случаях социальная реакция должна быть гораздо строже, чем в других, так как здесь дело идёт не о неожиданных преступлениях: толпа не произвела преступления, она только дала удобный случай, чтобы его можно было совершить.
   Понятно, что эти юридические выводы могут быть приложимы только к тем, у которых существовала идея преступления до начала смятения; что же касается других, не имевших определённого плана, то для них имеют силу заключения, сделанные относительно не предумышленного преступления.
   Тоже самое рассуждение можно приложить ещё к одной форме коллективного преступления, по счастью неизвестной в Европе, но весьма распространённой во многих странах Америки: я говорю о законе Линча. Можно составить себе идею об увеличении в последние годы числа казнённых по закону Линча, посмотрев на прилагаемую таблицу:
   Судьи Линча ещё до совершения преступления знают, что они его совершат: они соединяются даже исключительно с этой целью. Поэтому безразлично, перейдут ли они впоследствии, благодаря вышеотмеченному явлению коллективной психологии, за пределы своего желания, или нет: они хотели, и хотели совершенно сознательно, если не подробностей, то по крайней мере сущности совершенного ими преступления. Поэтому они могут привести с своей стороны только весьма слабое оправдание.
   Однако, повторяю, даже и в том случае, когда преступление предумышленно, не следует забывать его мотивов. Суд Линча (перед которым я вовсе не чувствую ужаса, проявляющегося у многих, хотя я первый признаю, что это — варварская форма сокращённого судопроизводства, не дающая никакой гарантии в справедливости приговора суда Линча), повторяю я, может быть вызван взрывом негодования против какого-нибудь ужасного преступления; в этом случае виновники хотя и должны быть осуждены, но заслуживают большого снисхождения. В наше время самосуд запрещён законом: но в некоторых случаях последний осуждает и всепрощающую кротость. Сын, убивший того, кто оскорбил его мать, есть человек, которого закон может наказать, но которому весь мир протянет руку. Конечно для суда Линча нет достаточно веских извинений, но нельзя отрицать и того, что часто чувства, из которых исходят судьи Линча, высоконравственны; варварство проявляется только в форме.
   Наоборот, бывают варварские расправы Линча, облечённые в варварскую форму и исходящие из низких чувств, против них закон должен направить самое строгое преследование.
   Оставим однако в стороне эти виды предумышленного коллективного преступления, заслуживающего подробного изучения, но не входящего в нашу задачу, и вернёмся к неожиданным преступлениям толпы. Посмотрим, каково будет наказание, или лучше, социальная реакция для уничтожения этих преступлений, не забывая в то же время дать себе отчёт в мотивах, вызвавших эти преступления.
   Позитивная школа, по моему мнению, не может дать здесь решительного ответа; ещё менее может она дать какую-нибудь формулу, которая была бы приложима ко всем случаям.
   В толпе, как мы уже видели, могут быть преступники прирождённые и преступники случайные; не то важно, что они совершили одно и тоже преступление. По нашему мнению, наказание должно быть налагаемо не только сообразно со степенью объективной важности преступления, но также сообразуясь со степенью опасности, которую представляет из себя его виновник; степень же опасности можно измерить только для каждого отдельного случая.
   К этому нужно прибавить, что для коллективных преступлений не всегда возможно руководиться общими правилами, которые устанавливаются для индивидуального преступления, сообразно с тем, как оно было совершено.
   Один преступник например, убивающий без всякой видимой причины, — с жестокостью, выражаясь классически, — всегда должен быть подвергнут максимальному наказанию, так как a priori можно утверждать, что он, судя по его преступлению, или преступник прирождённый, или сумасшедший.
   Если бы тот же принцип приложить к коллективному преступлению, то подчас явились бы большие неточности. Какой-нибудь человек, находясь среди толпы, может совершить много убийств, не будучи преступником от рождения. К такого рода крайностям его может толкнуть нравственное опьянение, которое делает его своей жертвой: только после совершения преступления такой субъект начинает понимать, как бы проснувшись от долгого сна, до каких крайностей он себя допустил. В нём просыпается искреннее и мучительное раскаяние, неизвестное преступнику от рождения.
   Тэн рассказывает, что во время революции 1793 г. один из таких людей убил в продолжение одного дня 5 священников и впоследствии умер от стыда и угрызений совести.
   Как нервный кризис, в который впадает загипнотизированный, совершив в состоянии гипноза фиктивное преступление, служит доказательством его органического отвращения к совершенному поступку, точно также угрызения совести и раскаяние после реального преступления доказывают, что человек не совсем испорчен. Для подобных проступков смертная казнь была бы несправедливой карой.
   Таким образом отвлечённо нельзя установить никакого абсолютного правила.
   Здесь более, чем в каком-либо другом месте, нам нужно держаться самого главного принципа нашей школы: указать на форму и количество реакции, сообразуясь с характером каждого отдельного преступника.
   Позитивная школа видит, рассматривает и терпеливо исследует бесчисленные причины преступлений толпы; — все это ей нужно для того, чтобы с большей компетентностью рассуждать об этом вопросе; но в ней нет никакого стремления дать, на основании изучения этих причин, какой-нибудь более общий вывод, настолько точный, чтобы он мог иметь значение во всех возможных случаях.[20] Что касается нынешнего состояния знания, то, так как классическая школа пользуется ещё большим почётом, дать такое общее правило является необходимостью.
   «Правило это, — сказал я в первом издании моей книжки, — должно быть таким, какое предложено Пюльезе, а именно: постановить, чтобы преступления, совершённые среди толпы, всегда рассматривались, как совершенные индивидами, несущими только половинную ответственность». Я сам понимал нелепость такого рода извинения отдельного умственного недостатка, так как в приноровленной к этому случаю формуле нет справедливости.[21] Последнее особенно резко бросается в глаза, потому что формула эта относится не только к случайному преступнику (по отношению к которому она была бы справедлива по своим последствиям), но и к преступнику прирождённому, для которого она совершенно несправедлива и является одной из тех поблажек, которые ему подчас делает закон. При всём том я не мог найти лучшей формулы.
   Гарофало, разбирая моё сочинение, нашёл лёгкое средство согласовать идеи позитивной школы со статьями закона.
   "Я полагаю, — писал он, — что именно относительно того предмета, о котором идёт речь, современное законодательство и применяется некоторым образом практически к различию, устанавливаемому Сигеле между прирождённым преступником и случайным, виновными в одних и тех же преступлениях, совершенных под влиянием толпы. В самом деле, если это различие возможно, то почему бы не наложить наказания во всей его жестокости на прирождённого преступника и, между тем, снисходительно относиться к преступнику в состоянии страсти, принимая во внимание отдельный умственный недостаток или какие-нибудь другие оправдания?
   Почему Сигеле провозглашает полуответственность для тех, кто выбросил из окна Ватрена, имея в руках доказательства того, что они — прирождённые преступники?
   Известно, что современное законодательство не принимает во внимание признаваемых нашей школой категорий загипнотизированных преступников. Но так как оно признает всякие снисхождения и оправдания, хотя это и не чисто научно, то на практике случается весьма часто, что на виновников одного и того же преступления смотрят совершенно различно, сообразно с индивидуальным характером каждого (что ежедневно случается с судьями, с властями, с присяжными)".
   Мне остаётся только согласиться с этими словами, заметив между прочим, что предложение Гарофало встретит некоторые затруднения. Так как смягчающие вину обстоятельства, вытекающие из того факта, что преступление совершено под влиянием ярости целой толпы, весьма обобщены нами, то судья может быть поймёт не всегда, почему они должны быть приложимы к одному (случайному преступнику) или неприложимы к другому (преступнику прирождённому). Если какой-нибудь мошенник и какой-нибудь честный человек, будучи одинаково возбуждены, ответят на возбуждение одинаковым преступлением, то мы можем легко увидеть разницу в наказании, так как обращаем внимание на преступника, а не на преступление, но иные судьи, обращающие внимание только на преступление, будут уверены, что для того чтобы логично выполнить свой долг, необходимо назначить одно и тоже наказание.
   Будем, однако, довольствоваться надеждой на то, что здравый смысл судей применит наши идеи к преступлениям толпы, и что они глубоко проникнут в законы. В ожидании этого, изучение явлений коллективного преступления будет приготовлением почвы для законодательных реформ. «Целью и обязанностью писателя, — сказал Филанжиери, — должно быть сообщение полезного материала тем, которые стоят у руля правления».

Дополнение. Деспотизм большинства и коллективная психология.

   По всей вероятности читатель (если только у него хватило терпения дойти до этого места) не забыл теории подражания-внушения, развитой нами под влиянием Тарда в первой главе этого сочинения.
   Мне кажется, что эта теория, приложенная к конституционному праву, могла бы пролить свет на принцип преимущества, оказываемого большинству, — принцип, служащий ныне основанием политической жизни цивилизованных стран.
   Вот почему я прибавляю в виде дополнения эти краткие замечания, желая только слегка коснуться вопроса, заслуживающего, по моему мнению, более подробного изучения.
   Против деспотизма большинства храбро борются, хотя и с разных точек зрения, два отряда мыслителей: один может быть более многочисленный и, следовательно, сильный, это — индивидуалисты, другой я назову аристократами, отложив на некоторое время объяснение этого слова.
   Индивидуалисты, исходя от Ст. Милля и Спенсера, стремятся, как указывает само их название, к единственной цели, справедливой и, по-моему, неоспоримой: увеличить права личности за счёт прав государства, расширяющихся ежедневно всё более и более.
   "В прошлом функцией либерализма, — пишет Спенсер, — было — наложить границы на могущество королей; функцией настоящего либерализма в будущем — будет ограничение могущества парламента".
   До него Ст. Милль произнёс слова, относящиеся хотя и к другому случаю, однако выражающие мысль, аналогичную мысли Спенсера:
   «Если бы весь человеческий род, исключая одного человека, имел одно и то же мнение, а этот человек держался противоположного мнения, то человечество не имело бы права заставить его молчать, точно так же, как и этот человек не имел бы права (если бы был в состоянии) заставить молчать человечество».
   Итак, Спенсер и Милль желают уважения к меньшинству, чему, я уверен, никто не станет противоречить. Можно спорить о свойствах тех границ, которые нужно наложить на права большинства, но никто не осмелится отвергать того, что наложить их необходимо.
   Оба цитируемые мною автора, а с ними, понятно, и их ученики, вовсе не уничтожают арифметического принципа, на котором зиждется вся наша политика; они допускают, что численность должна быть единственным судьёй во всех решениях, которые имеют право принять государство и, следовательно, парламент; они желали только уменьшить, насколько возможно, функции, возложенные на государство, а следовательно — и решения, которые оно должно принимать, с тем чтобы предоставить личности как можно более свободы и удобств.