Когда мы вернулись в бухту, капитан Криш уже ожидал нас.
— Видно, торговля была довольно успешной? — спросил он.
— Разве это столь очевидно? — удивился я.
— Вы были в смятении, когда прибыли сюда. Отсюда же вы уезжаете с улыбками на лице! Разве не очевидно, что торговля была удачной?
В первый же вечер нашего обратного плавания в Маннеран Швейц пригласил меня в свою каюту. Он вытащил кувшин с порошком и взломал печать. Я смотрел, как он осторожно пересыпает порошок в небольшие пакеты, примерно такие же, как первый, в котором находилась первая моя порция. Он работал молча, почти не глядя на меня и заполнил пакетов семьдесят-восемьдесят. Закончив расфасовку, он отсчитал дюжину пакетов и отодвинул их в сторону. Указывая на оставшиеся, он сказал:
— Это для вас. Спрячьте их хорошенько среди багажа, если не хотите прибегать к своему влиянию на таможенников, чтобы в сохранности привезти их.
— Вы дали мне в раз пять больше, чем взяли себе, — запротестовал я.
— Вам этот порошок нужен больше, чем мне, — усмехнулся землянин.
— Видно, торговля была довольно успешной? — спросил он.
— Разве это столь очевидно? — удивился я.
— Вы были в смятении, когда прибыли сюда. Отсюда же вы уезжаете с улыбками на лице! Разве не очевидно, что торговля была удачной?
В первый же вечер нашего обратного плавания в Маннеран Швейц пригласил меня в свою каюту. Он вытащил кувшин с порошком и взломал печать. Я смотрел, как он осторожно пересыпает порошок в небольшие пакеты, примерно такие же, как первый, в котором находилась первая моя порция. Он работал молча, почти не глядя на меня и заполнил пакетов семьдесят-восемьдесят. Закончив расфасовку, он отсчитал дюжину пакетов и отодвинул их в сторону. Указывая на оставшиеся, он сказал:
— Это для вас. Спрячьте их хорошенько среди багажа, если не хотите прибегать к своему влиянию на таможенников, чтобы в сохранности привезти их.
— Вы дали мне в раз пять больше, чем взяли себе, — запротестовал я.
— Вам этот порошок нужен больше, чем мне, — усмехнулся землянин.
45
Я не понимал, что он имел в виду, пока мы снова не оказались в Маннеране. Мы высадились в Хилминоре, расстались с капитаном Кришем, прошли формальную проверку (как доверчивы были еще совсем недавно таможенники!) и на своем автомобиле отправились в столицу. Въехав в Маннеран-сити со стороны шумарского шоссе, мы проследовали мимо рынков и магазинов, расположенных прямо на открытом воздухе, где тысячи маннеранцев толкались, торговались друг с другом, спорили между собой. Я видел, как ревностно спорили покупатель и торговец, как тщательно они заключали сделки и потом заполняли бланки для договоров. Я видел их лица, сосредоточенные, настороженные, их тусклые, недобрые глаза. И я думал о средстве, которое было со мной и говорил себе: «Если б я только мог растопить лед их сердец!» Я представлял себе, как хожу среди них, этих чужеземцев, отвожу в сторону то одного, то другого, и ласково шепчу каждому: «Я — принц из Саллы и высокопоставленный чиновник Портового Суда, который оставил все свои дела только для того, чтобы дать счастье людям. Я покажу вам, как испытать радость с помощью самообнажения. Верьте мне — я люблю вас!» Без сомнения, многие будут шарахаться от меня, как только поймут, о чем я им толкую, многие могут сразу же оттолкнуть меня, напуганные непристойным словом «я», другие же, выслушав, начнут плевать мне в лицо и назовут сумасшедшим, а некоторые даже позовут полицию. Но, вероятно, будут и такие, кто ощутит соблазн и пойдет со мной в какое-нибудь укромное место, где мы сможем разделить снадобье из Шумара. Я буду открывать одну душу за другой, пока в Маннеране таких, как я, не станет десять — двадцать — сто — целое тайное сообщество самообнажающихся, узнающих друг друга по теплу и любви, излучаемым их взглядами, не боящихся произнести слова «я» и «мне» перед другими посвященными, отказавшихся не только от тусклого синтаксиса, но и от дурмана самоотречения, выражающегося витиеватыми и нескладными фразами. А затем я еще раз зафрахтую корабль капитана Криша, возвращусь с пакетами белого порошка и продолжу свою деятельность в Маннеране. Я и те, кто последует за мной, мы снова и снова будем подходить то к одному, то к другому и, улыбаясь, будем шептать: «Я покажу вам, как найти радость в откровении. Верьте мне — я люблю вас!»
В этих видениях Швейцу не было места. Это чужая для него планета и не его дело — преобразовывать ее. Все, что интересовало его — это удовлетворение личных духовных запросов, жажда постичь божественное. Он уже идет по этому пути и сам завершит его, без чьей-либо помощи. Швейцу не нужно бродить по городу, соблазняя незнакомцев. Именно поэтому он и отдал мне большую часть купленного нами порошка, ибо я был новым пророком, мессией откровенности, и Швейц понял это значительно раньше, чем я. До сих пор ведущая роль принадлежала ему, я же был в его тени. Теперь он уже не будет затмевать меня. Вооруженный своими пакетиками, чудесными пакетиками, волшебными пакетиками, я один, один начну изменять нашу планету!
Это была как раз та роль, к которой я всегда стремился. Всю свою жизнь я находился в тени то одного, то другого человека, и поэтому, несмотря на все свои умственные способности и физическую силу я привык считать себя человеком второразрядным. Вероятно, это нормально для второго сына септарха. Сначала был мой отец, с которым я даже не мечтал сравняться ни по власти, ни по могуществу. Затем появился Стиррон, чье восшествие на престол привело к моему добровольному изгнанию. Затем мой хозяин на лесоповале в Глине, затем Сегворд Хелалам, затем… Швейц. У всех этих людей была цель в жизни и они решительно шли к ней. Они знали свое место в жизни и держались за него, в то время как я частенько пребывал в смятении. Теперь же, когда прошла добрая половина жизни, наконец и я могу проявить себя. У меня появилась цель! Божественное провидение привело меня сюда, сделало меня тем, кем я стал, подготовило мой дух для осуществления великой миссии. И я с радостью взялся за нее.
В этих видениях Швейцу не было места. Это чужая для него планета и не его дело — преобразовывать ее. Все, что интересовало его — это удовлетворение личных духовных запросов, жажда постичь божественное. Он уже идет по этому пути и сам завершит его, без чьей-либо помощи. Швейцу не нужно бродить по городу, соблазняя незнакомцев. Именно поэтому он и отдал мне большую часть купленного нами порошка, ибо я был новым пророком, мессией откровенности, и Швейц понял это значительно раньше, чем я. До сих пор ведущая роль принадлежала ему, я же был в его тени. Теперь он уже не будет затмевать меня. Вооруженный своими пакетиками, чудесными пакетиками, волшебными пакетиками, я один, один начну изменять нашу планету!
Это была как раз та роль, к которой я всегда стремился. Всю свою жизнь я находился в тени то одного, то другого человека, и поэтому, несмотря на все свои умственные способности и физическую силу я привык считать себя человеком второразрядным. Вероятно, это нормально для второго сына септарха. Сначала был мой отец, с которым я даже не мечтал сравняться ни по власти, ни по могуществу. Затем появился Стиррон, чье восшествие на престол привело к моему добровольному изгнанию. Затем мой хозяин на лесоповале в Глине, затем Сегворд Хелалам, затем… Швейц. У всех этих людей была цель в жизни и они решительно шли к ней. Они знали свое место в жизни и держались за него, в то время как я частенько пребывал в смятении. Теперь же, когда прошла добрая половина жизни, наконец и я могу проявить себя. У меня появилась цель! Божественное провидение привело меня сюда, сделало меня тем, кем я стал, подготовило мой дух для осуществления великой миссии. И я с радостью взялся за нее.
46
У меня была знакомая девушка, которой я покровительствовал. Она говорила, что является незаконнорожденной дочерью герцога Конгоройского, зачатой им во время одного из его официальных визитов в Маннеран еще в годы правления моего отца. Возможно, это было правдой. Она, во всяком случае, верила в это. Дважды или трижды в месяц я навещал ее на часок-другой, когда совсем одуревал от своей будничной работы либо от скуки, которая буквально душила меня. Девушка была простой, но отзывчивой, мягкой, нетребовательной. Я не скрывал от нее, кто я такой, но никогда не изливал перед нею свою душу и не ожидал подобного и от нее. Разумеется, и речи не могло быть о любви между нами. Она стала первой, кому я дал снадобье, смешав его с золотистым вином.
— Мы выпьем это вместе, — сказал я, и когда она спросила у меня, что это такое, ответил, что это очень сблизит нас.
Тогда она спросила, как воздействует этот напиток на нас, спросила просто из любопытства. И я объяснил:
— Оно откроет друг перед другом наши души. Оно сделает прозрачным все стены, разъединяющие нас.
Она не возражала, не взывала к Завету и не осуждала зло откровенности. Она поступила так, как ей было велено, убежденная, что я ничего плохого ей не сделаю. Мы вместе приняли снадобье и долго лежали обнаженные, прижавшись друг к другу, пока не почувствовали, как бьются вместе наши сердца.
— О! — воскликнула девушка. — Все это так необычно!
Но эти новые ощущения не испугали ее. Наши души растворились одна в другой, затем нас охватила буря взаимных чувств, и никакие запреты Завета уже не могли сдержать напор нашей любви.
— Мы выпьем это вместе, — сказал я, и когда она спросила у меня, что это такое, ответил, что это очень сблизит нас.
Тогда она спросила, как воздействует этот напиток на нас, спросила просто из любопытства. И я объяснил:
— Оно откроет друг перед другом наши души. Оно сделает прозрачным все стены, разъединяющие нас.
Она не возражала, не взывала к Завету и не осуждала зло откровенности. Она поступила так, как ей было велено, убежденная, что я ничего плохого ей не сделаю. Мы вместе приняли снадобье и долго лежали обнаженные, прижавшись друг к другу, пока не почувствовали, как бьются вместе наши сердца.
— О! — воскликнула девушка. — Все это так необычно!
Но эти новые ощущения не испугали ее. Наши души растворились одна в другой, затем нас охватила буря взаимных чувств, и никакие запреты Завета уже не могли сдержать напор нашей любви.
47
В Судебной Палате Порта служил один клерк, некто Улман, человек вдвое моложе меня, очень многообещающий, который очень мне нравился. Он знал об истинном моем могуществе в Маннеране, о моем происхождении, однако вовсе не испытывал страха передо мною. Его уважение ко мне было вызвано только моими способностями, моими возможностями оценивать и разрешать самые сложные задачи, связанные с деятельностью Палаты. Однажды я задержал его после работы и позвал к себе в кабинет после того, как остальные сотрудники разошлись.
— Есть одно лекарство из Шумара, — начал я, — которое позволяет разуму одного человека свободно проникнуть в сознание другого.
Он улыбнулся и сказал, что слышал о нем и знает, что его трудно достать и опасно употреблять.
— Никакой опасности нет! — возразил я. — Что же касается того, как его достать… — я вытащил один из своих пакетиков. Он продолжал улыбаться, хотя щеки у него слегка порозовели.
Мы вместе приняли порошок у меня в кабинете. Через несколько часов, когда мы уходили домой, я дал ему несколько пакетиков, чтобы он предложил порошок своим друзьям.
— Есть одно лекарство из Шумара, — начал я, — которое позволяет разуму одного человека свободно проникнуть в сознание другого.
Он улыбнулся и сказал, что слышал о нем и знает, что его трудно достать и опасно употреблять.
— Никакой опасности нет! — возразил я. — Что же касается того, как его достать… — я вытащил один из своих пакетиков. Он продолжал улыбаться, хотя щеки у него слегка порозовели.
Мы вместе приняли порошок у меня в кабинете. Через несколько часов, когда мы уходили домой, я дал ему несколько пакетиков, чтобы он предложил порошок своим друзьям.
48
В Каменном Соборе я осмелился заговорить с одним чужеземцем, невысоким толстяком в одежде принца, возможно, членом семьи одного из септархов. У него были ясные спокойные глаза добропорядочного человека. Весь вид его говорил о том, что он довольно часто заглядывал в свой душевный мир и был вполне удовлетворен тем, что там видел. Но когда я заговорил с ним, он оттолкнул меня и отругал с такой яростью, что гнев, охвативший его, заразил и меня. Я едва не ударил его в слепом бешенстве.
«Самообнажающийся! Самообнажающийся!»
Этот крик эхом прокатился по священному зданию, и многие посетители вышли из комнат, где они размышляли, чтобы узнать, что произошло. Никогда еще мне не было так стыдно, как тогда. Моя возвышенная миссия предстала передо мной в совершенно новом свете — я увидел ее как нечто грязное, а себя как жалкого, подкрадывающегося исподтишка пса, желающего выставить напоказ перед незнакомцами свою нечистую душу. Гнев мигом оставил меня, его место занял страх. Я скользнул, как воришка в тень и поскорее постарался выскочить через боковую дверь наружу, опасаясь ареста. Целую неделю я ходил озираясь. Но никто не преследовал меня, кроме разве что своей собственной совести.
«Самообнажающийся! Самообнажающийся!»
Этот крик эхом прокатился по священному зданию, и многие посетители вышли из комнат, где они размышляли, чтобы узнать, что произошло. Никогда еще мне не было так стыдно, как тогда. Моя возвышенная миссия предстала передо мной в совершенно новом свете — я увидел ее как нечто грязное, а себя как жалкого, подкрадывающегося исподтишка пса, желающего выставить напоказ перед незнакомцами свою нечистую душу. Гнев мигом оставил меня, его место занял страх. Я скользнул, как воришка в тень и поскорее постарался выскочить через боковую дверь наружу, опасаясь ареста. Целую неделю я ходил озираясь. Но никто не преследовал меня, кроме разве что своей собственной совести.
49
Опасность ареста миновала меня. Снова я почувствовал, насколько добродетельна моя миссия. Я ощутил только печаль, думая о человеке, который отказался от моего дара.
За последующую неделю я нашел трех незнакомых мне людей, согласившихся разделить со мной откровение. Теперь я изумлялся, как могло случиться, что сомнения едва не одолели меня. Однако самые мучительные сомнения были впереди…
За последующую неделю я нашел трех незнакомых мне людей, согласившихся разделить со мной откровение. Теперь я изумлялся, как могло случиться, что сомнения едва не одолели меня. Однако самые мучительные сомнения были впереди…
50
Я попытался теоретически обосновать необходимость использования наркотика и создать новую теологию любви и искренности. Я изучил Завет и многочисленные комментарии к нему, стараясь понять, почему первые поселенцы в Веладе обожествили недоверчивость и скрытность? Чего они боялись? Что они хотели утаить? Темные люди из сумрачных времен, в черепах которых копошились ядовитые змеи. Они были убеждены в собственных добродетелях и поступали из самых благих намерений. Не раскрывай своей души даже близким. Они не должны знать, что тебе на самом деле нужно. Ты должен быть открыт только перед богами. Так эти люди и жили сотни лет, не задавая вопросов, покорные и верные Завету. Для большинства из них приверженность Завету теперь обусловлена лишь воспитанием и щепетильностью: они сами не хотят слушать других и посвящать их в свои заботы, по этому так и живут с запертыми на замок душами. Их душевные раны кровоточат, а они разговаривают на языке, в котором нет места первому лицу.
Не пора ли создать новый Завет, утверждающий любовь и соучастие? Укрывшись дома, я мучительно пытался таковой написать. Что я мог сказать, чтобы поверили? Мы многого достигли, опираясь на старую мораль, но только за счет прискорбного отказа от самого себя. Уже нет тех опасностей, которыми была полна жизнь первых поселенцев, и от некоторых обычаев, ставших помехами, нужно отказаться. Общество должно развиваться, иначе оно начнет разрушаться. Любовь лучше, чем ненависть, а доверие лучше, чем подозрительность. Но многое из того, что я написал, не могло убедить даже меня самого. Почему я нападаю на установленный порядок? Из глубоких убеждений или просто ради удовольствия? Я — человек своего времени. Я крепко связан путами своего воспитания, хотя усиленно старался разорвать их. Старое мировоззрение вошло в противоречие с новым, еще не сформировавшимся. Я из одной крайности впадал в другую, стыдясь своей экзальтации. Когда я усердно трудился над введением к своему Новому Завету, в кабинет вошла Халум.
— Что ты пишешь? — приветливо спросила она.
Я прикрыл страницу чистым листом и смутился. Девушка стала извиняться.
— Тебе интересно? — как можно беззаботнее спросил я. — Это отчеты по службе. Так, пустяки. Обычная бюрократическая писанина.
В этот вечер, презирая себя, я сжег все, что успел написать.
Не пора ли создать новый Завет, утверждающий любовь и соучастие? Укрывшись дома, я мучительно пытался таковой написать. Что я мог сказать, чтобы поверили? Мы многого достигли, опираясь на старую мораль, но только за счет прискорбного отказа от самого себя. Уже нет тех опасностей, которыми была полна жизнь первых поселенцев, и от некоторых обычаев, ставших помехами, нужно отказаться. Общество должно развиваться, иначе оно начнет разрушаться. Любовь лучше, чем ненависть, а доверие лучше, чем подозрительность. Но многое из того, что я написал, не могло убедить даже меня самого. Почему я нападаю на установленный порядок? Из глубоких убеждений или просто ради удовольствия? Я — человек своего времени. Я крепко связан путами своего воспитания, хотя усиленно старался разорвать их. Старое мировоззрение вошло в противоречие с новым, еще не сформировавшимся. Я из одной крайности впадал в другую, стыдясь своей экзальтации. Когда я усердно трудился над введением к своему Новому Завету, в кабинет вошла Халум.
— Что ты пишешь? — приветливо спросила она.
Я прикрыл страницу чистым листом и смутился. Девушка стала извиняться.
— Тебе интересно? — как можно беззаботнее спросил я. — Это отчеты по службе. Так, пустяки. Обычная бюрократическая писанина.
В этот вечер, презирая себя, я сжег все, что успел написать.
51
В эти недели я совершил много поездок в неизвестные мне места. Друзья, туземцы, случайные знакомые, любовница — вот компания, с которой я путешествовал. Но за все это время я ни слова не сказал Халум о белом порошке. Испытать его действие вместе с ней было моим основным желанием. Именно ради этого я в первый раз прикоснулся к нему губами. А сейчас я боялся сделать ей такое предложение: вдруг, познав меня очень близко, она перестанет меня любить?
52
Несколько раз я был готов заговорить с ней об этом. И каждый раз, в самый последний момент сдерживал себя. Я не осмеливался приблизиться к ней. Если хотите, вы можете измерить степень моей искренности по той нерешительности, которую я тогда проявлял. Насколько чистым, вы можете спросить, было мое новое вероучение об открытости, если я чувствовал, что моя названая сестра будет выше такого общения? Но я не стану лукавить, что была какая-то последовательность в моих размышлениях. Мое освобождение от табу, тяготевшим над откровенностью, — это следствие внешнего толчка, а не внутреннего развития, и я был вынужден непрестанно бороться со старыми этическими представлениями. Хотя, разговаривая со Швейцем, я и произносил слова «я» и «мне», однако при этом всегда ощущал какую-то неловкость. Обрывки разорванных пут продолжали сковывать меня. Я любил Халум и желал, чтобы наши души соединились. В моих руках было средство, которое могло соединить нас. А я не решался. Да, не решался.
53
Двенадцатым из тех, с кем я разделил снадобье с Шумары, был мой побратим Ноим. Он часто приезжал ко мне и гостил иногда по целой неделе. Пришла зима, принеся снег в Глин, холодные дожди в Саллу и лишь туман в Маннеран, и северяне обожали приезжать в нашу теплую провинцию. Я не виделся с Ноимом с лета прошлого года, когда мы вместе охотились в Хашторах. В этом же году мы как-то потеряли интерес друг к другу. Место Ноима в моей жизни занял Швейц, и я почти не ощущал потребности в общении с побратимом.
Ноим теперь был довольно богатым землевладельцем в Салле: унаследовал земли семьи Кондоритов и родственников жены. Он пополнел, хотя и не стал толстым. У него было гладкое, даже несколько слащавое лицо, загорелая безупречная кожа, полные самодовольные губы; круглые насмешливые глаза отражали ум и проницательность этого человека. Ничто не ускользало от его внимания. Появившись у меня в доме, Ноим сразу же тщательно осмотрел меня, как бы подсчитывая мои зубы и морщинки у глаз, и после формальных братских приветствий, после передачи подарков его и Стиррона, после подписания соглашения между собой, между хозяином и гостем, он неожиданно спросил:
— У тебя неприятности, Кинналл?
— С чего ты это взял?
— У тебя заострилось лицо. У тебя какая-то странная улыбка. Улыбка человека, который хочет показаться беззаботным. У тебя красные глаза, и ты их стараешься отвести, словно не хочешь смотреть прямо на собеседника. Что-нибудь не так?
— Эти несколько месяцев были самыми счастливыми, — ответил я, возможно, даже слишком пылко.
Ноим не обратил внимание на мой ответ:
— У тебя неприятности с Лоимель?
— Пожалуйста, Ноим, ты даже не поверишь, как…
— Перемены написаны на твоем лице, — перебил он меня. — Неужели ты будешь отрицать, что в твоей жизни произошли перемены?
Я пожал плечами:
— Ну и что? А если и так?
— Изменения к худшему?
— Пожалуй, нет.
— Ты уклоняешься от вопросов, Кинналл. Для чего же тогда побратим, если не поделиться с ним своими заботами?
— Особых-то забот и нет, — настаивал я.
— Очень хорошо, — и он прекратил расспросы. Но я заметил, что в течение всего этого вечера побратим внимательно наблюдал за мной. А утром, за завтраком, он вновь вернулся к нашему разговору. Я ничего не мог скрыть от него. Мы сидели за бокалами голубого вина и беседовали об урожае в Салле, о новой программе Стиррона по преобразованию налогообложения, говорили о вновь возникших трениях между Саллой и Глином, о кровавых пограничных инцидентах, которые недавно стоили жизни моей сестре. И все это время Ноим наблюдал за мной. Халум завтракала с нами, и мы вспоминали о своем детстве, но и тогда Ноим не сводил с меня глаз. Глубина и сила его участия терзали меня. Вскоре он наверняка станет расспрашивать других, постарается выудить из разговоров с Лоимель или Халум какие-нибудь проясняющие подробности и может возбудить в них тревожное любопытство. Я не мог допустить этого. Ноим должен знать, что стало главным в жизни его побратима. Вечером того же дня, когда все разошлись, я отвел Ноима в свой кабинет, открыл тайник, где хранился белый порошок, и спросил, знает ли он что-нибудь о шумарском снадобье. Он сказал, что даже не слышал о нем. Я коротко описал ему действие порошка. Лицо его помрачнело, и он как-то внезапно стих.
— И часто ты употребляешь эту дрянь? — наконец вымолвил Ноим.
— Пока всего одиннадцать раз.
— Одиннадцать? И для чего, Кинналл?
— Чтобы лучше узнать, что из себя представляет собственная душа через восприятие других, — смело ответил я.
Ноим взорвался хохотом:
— Неужели самообнажение? Ну ты даешь, Кинналл!
— С годами вырабатываются странные привычки, брат.
— И с кем же ты играешь в эти игры?
— Их имена не имеют для тебя никакого значения, — уклонился я. — Ты не знаешь никого из них. Если говорить в общем, то это жители Маннерана, любители приключений, которые не боятся риска.
— Лоимель?
Теперь настала моя очередь смеяться.
— Она об этом даже и не помышляет.
— А Халум?
Я покачал головой:
— Хотелось бы набраться смелости и предложить ей попробовать. Но пока я все скрываю от нее. Из страха, ведь она слишком непорочна и к тому же легко ранима. Печально, не так ли, Ноим, что приходится скрывать нечто замечательное, нечто удивительное от своей названой сестры.
— И от названого брата тоже!
— Тебе об этом со временем было бы обязательно сказано. Может, попробуешь?
Глаза его сверкнули.
— И ты думаешь, надо попробовать? Нет, я не хочу!
Он непристойно выругался, что вызвало у меня всего лишь легкую усмешку.
— Есть надежда, что побратим разделит все, что довелось испытать. Сейчас это средство откроет пропасть между нами, ибо приходилось бывать в таких местах, где ты никогда не был. Понимаешь, Ноим?
Брат кивнул. Я ввел его в искушение — это было видно по его лицу. Он кусал губы и потирал мочку уха, и все, что происходило в его мозгу, было мне ясно, будто мы уже разделили с ним снадобье с Шумары. Из-за меня Ноим испытывал серьезное беспокойство: он понял, что я слишком далеко ушел от заповедей Завета и что, возможно, вскоре у меня будет крупнейший разлад как с самим собой, так и с законом. Однако ему не давало покоя собственное любопытство. Он сознавал, что предельная откровенность со своим побратимом
— не бог весть какой грех, и ему трудно было устоять против соблазна вступить в общение со мной под воздействием этого наркотика. К тому же он испытывал ревность: ведь я обнажал свою душу перед другими людьми, какими-то незнакомцами, а не перед ним. Скажу вам честно, когда потом душа Ноима была открыта передо мной, мои мысли о теперешнем состоянии брата подтвердились.
Несколько дней мы не говорили об этом. Ноим приходил ко мне на работу и с восхищением смотрел, как я управляюсь с делами. С делами высочайшей государственной важности! Он видел, как почтительно относились ко мне служащие. Брат встретился с тем самым Улманом, которому я давал снадобье и равнодушная фамильярность которого вызвала у него подозрение. Мы вместе наведались к Швейцу и опустошили не один графин доброго вина, обсуждая различные религиозные темы, добродушно и искренне переругиваясь, возбужденные хмельными напитками. («Вся моя жизнь, — сказал Швейц, — была поиском действительных причин того, что я понимал как иррациональное»). Ноим заметил некоторые грамматические вольности в речи Швейца. В другой вечер мы обедали в обществе маннеранских аристократов в роскошном доме свиданий на холме, с которого открывалась панорама города. Это были маленькие, похожие на птиц, мужчины, нарядно одетые, суетливые, и огромные молодые красавицы-жены. Ноиму быстро наскучили эти худосочные герцоги и бароны и их разговоры о торговле и драгоценностях. Но он сразу же насторожился, услышав о каком-то зелье, попавшем в столицу с южного материка, которое якобы способно распечатать сознание. На это я откликнулся только вежливым междометием, выражавшим удивление. Увидев мое лицемерие, Ноим свирепо сверкнул на меня глазами, и даже отказался от бокала нежного маннеранского брджи: столь натянутыми стали его нервы.
На следующий день мы вместе пошли в Каменный Собор, но не на исповедь, а просто чтобы посмотреть на древние реликвии, которые всегда интересовали Ноима. Нам повстречался исповедник Джидд и как-то странно мне улыбнулся. Я сразу же заметил, что Ноим стал прикидывать, не поймал ли я его в свои сети? Я видел, как в Ноиме закипает желание вернуться к тому разговору, но он никак не может решиться. Я же молчал. В конце концов накануне своего отъезда в Саллу Ноим не выдержал.
— Это твое снадобье… — начал он неуверенно.
Побратим сказал далее, что не сможет считать себя настоящим побратимом, если не отведает моего снадобья. Эти слова дались ему с огромным трудом: на верхней губе выступили капельки пота. Мы отправились в комнату, где нам никто не мог помешать, и я приготовил лекарство. Взяв в руки бокал, брат дерзко улыбнулся мне, но рука его тряслась так, что он едва не пролил зелье на пол.
Оно быстро подействовало на нас обоих.
В этот вечер была необычно высокая влажность, густой туман покрыл весь город и его окрестности. Казалось, он проник и в нашу комнату через полуоткрытое окно. Я видел, как дрожащие, мерцающие туманные сгустки танцевали между мной и Ноимом. Первые же ощущения, вызванные наркотиком, встревожили брата, но я объяснил, что так и должно быть: удвоенное сердцебиение, ватная голова, высокие зудящие звуки. Теперь мы были обнажены друг перед другом. Я изучал внутренний мир Ноима, познавал не только его сущность, но и его представления о самом себе, покрытые налетом стыда и презрения. Ноим яростно ненавидел свои воображаемые недостаткам, а их было немало. Он обвинял себя в лени, отсутствии самодисциплины и честолюбия, недостаточной набожности, небрежном отношении к высоким обязанностям, физической и душевной слабости. Почему он видел себя таким, я не мог понять. Рядом с этим вымышленным образом был настоящий Ноим — человек крутого нрава, преданный тем, кого любил, жесткий по отношению к глупости, проницательный, отзывчивый, энергичный. Контраст между выдуманным Ноимом и настоящим был ошеломляющим. Казалось, что он мог трезво судить обо всем на свете, кроме собственной личности. Я уже и раньше наблюдал подобные противоречия, экспериментируя с другими партнерами. Фактически такое презрительное отношение встречалось у всех, кроме Швейца: очевидно, он не имел воспитанной с детства склонности к самоуничтожению. Однако Ноим был слишком критичен к себе.
Как и прежде, я увидел собственный образ, отраженный в восприятиях Ноима, — гораздо более благородный Кинналл Дариваль, чем это казалось мне самому. Как он идеализировал меня! Я был воплощением всех его представлений об идеале, человеком действия и доблести, умевшим осуществлять свою власть и получать желаемое, я был врагом праздности, примером строжайшей внутренней самодисциплины и набожности. Однако на этом образе выделялись свежие пятна, ибо теперь я, осквернив Завет, не только занимался грязным душевным развратом с одним, другим, третьим, но и соблазнил своего побратима участвовать в преступном эксперименте. Увидел также Ноим истинную глубину моих чувств к Халум. Сделав это открытие, которое подтвердило его старые подозрения, он сразу же изменил мой образ, причем не в лучшую сторону.
Я же показал Ноиму, каким я его всегда видел: быстрым, умным, способным, показал ему также, каким он был на самом деле, и тот образ, который он создал о себе в своем разуме. Взаимное изучение длилось довольно долго. Я полагаю, этот процесс был чрезвычайно ценен для нас обоих: только мы как побратимы могли дать объективную картину того, что делалось в нашей душе. В этом у нас было огромное преимущество перед любой парой ранее незнакомых людей, объединившихся с помощью шумарского снадобья.
Возвратившись в реальность, я почувствовал себя взволнованным и изнуренным, но тем не менее, облагороженным и изменившимся.
Другое дело Ноим. Он выглядел холодным и опустошенным. Он не мог поднять на меня глаза. У него было такой безразличный вид, что я не стал ни о чем спрашивать, а просто молча ждал, пока брат придет в себя. В конце концов Ноим хрипло произнес:
— Это все?
— Да.
— Обещай одно, Кинналл. Согласен обещать?
Ноим теперь был довольно богатым землевладельцем в Салле: унаследовал земли семьи Кондоритов и родственников жены. Он пополнел, хотя и не стал толстым. У него было гладкое, даже несколько слащавое лицо, загорелая безупречная кожа, полные самодовольные губы; круглые насмешливые глаза отражали ум и проницательность этого человека. Ничто не ускользало от его внимания. Появившись у меня в доме, Ноим сразу же тщательно осмотрел меня, как бы подсчитывая мои зубы и морщинки у глаз, и после формальных братских приветствий, после передачи подарков его и Стиррона, после подписания соглашения между собой, между хозяином и гостем, он неожиданно спросил:
— У тебя неприятности, Кинналл?
— С чего ты это взял?
— У тебя заострилось лицо. У тебя какая-то странная улыбка. Улыбка человека, который хочет показаться беззаботным. У тебя красные глаза, и ты их стараешься отвести, словно не хочешь смотреть прямо на собеседника. Что-нибудь не так?
— Эти несколько месяцев были самыми счастливыми, — ответил я, возможно, даже слишком пылко.
Ноим не обратил внимание на мой ответ:
— У тебя неприятности с Лоимель?
— Пожалуйста, Ноим, ты даже не поверишь, как…
— Перемены написаны на твоем лице, — перебил он меня. — Неужели ты будешь отрицать, что в твоей жизни произошли перемены?
Я пожал плечами:
— Ну и что? А если и так?
— Изменения к худшему?
— Пожалуй, нет.
— Ты уклоняешься от вопросов, Кинналл. Для чего же тогда побратим, если не поделиться с ним своими заботами?
— Особых-то забот и нет, — настаивал я.
— Очень хорошо, — и он прекратил расспросы. Но я заметил, что в течение всего этого вечера побратим внимательно наблюдал за мной. А утром, за завтраком, он вновь вернулся к нашему разговору. Я ничего не мог скрыть от него. Мы сидели за бокалами голубого вина и беседовали об урожае в Салле, о новой программе Стиррона по преобразованию налогообложения, говорили о вновь возникших трениях между Саллой и Глином, о кровавых пограничных инцидентах, которые недавно стоили жизни моей сестре. И все это время Ноим наблюдал за мной. Халум завтракала с нами, и мы вспоминали о своем детстве, но и тогда Ноим не сводил с меня глаз. Глубина и сила его участия терзали меня. Вскоре он наверняка станет расспрашивать других, постарается выудить из разговоров с Лоимель или Халум какие-нибудь проясняющие подробности и может возбудить в них тревожное любопытство. Я не мог допустить этого. Ноим должен знать, что стало главным в жизни его побратима. Вечером того же дня, когда все разошлись, я отвел Ноима в свой кабинет, открыл тайник, где хранился белый порошок, и спросил, знает ли он что-нибудь о шумарском снадобье. Он сказал, что даже не слышал о нем. Я коротко описал ему действие порошка. Лицо его помрачнело, и он как-то внезапно стих.
— И часто ты употребляешь эту дрянь? — наконец вымолвил Ноим.
— Пока всего одиннадцать раз.
— Одиннадцать? И для чего, Кинналл?
— Чтобы лучше узнать, что из себя представляет собственная душа через восприятие других, — смело ответил я.
Ноим взорвался хохотом:
— Неужели самообнажение? Ну ты даешь, Кинналл!
— С годами вырабатываются странные привычки, брат.
— И с кем же ты играешь в эти игры?
— Их имена не имеют для тебя никакого значения, — уклонился я. — Ты не знаешь никого из них. Если говорить в общем, то это жители Маннерана, любители приключений, которые не боятся риска.
— Лоимель?
Теперь настала моя очередь смеяться.
— Она об этом даже и не помышляет.
— А Халум?
Я покачал головой:
— Хотелось бы набраться смелости и предложить ей попробовать. Но пока я все скрываю от нее. Из страха, ведь она слишком непорочна и к тому же легко ранима. Печально, не так ли, Ноим, что приходится скрывать нечто замечательное, нечто удивительное от своей названой сестры.
— И от названого брата тоже!
— Тебе об этом со временем было бы обязательно сказано. Может, попробуешь?
Глаза его сверкнули.
— И ты думаешь, надо попробовать? Нет, я не хочу!
Он непристойно выругался, что вызвало у меня всего лишь легкую усмешку.
— Есть надежда, что побратим разделит все, что довелось испытать. Сейчас это средство откроет пропасть между нами, ибо приходилось бывать в таких местах, где ты никогда не был. Понимаешь, Ноим?
Брат кивнул. Я ввел его в искушение — это было видно по его лицу. Он кусал губы и потирал мочку уха, и все, что происходило в его мозгу, было мне ясно, будто мы уже разделили с ним снадобье с Шумары. Из-за меня Ноим испытывал серьезное беспокойство: он понял, что я слишком далеко ушел от заповедей Завета и что, возможно, вскоре у меня будет крупнейший разлад как с самим собой, так и с законом. Однако ему не давало покоя собственное любопытство. Он сознавал, что предельная откровенность со своим побратимом
— не бог весть какой грех, и ему трудно было устоять против соблазна вступить в общение со мной под воздействием этого наркотика. К тому же он испытывал ревность: ведь я обнажал свою душу перед другими людьми, какими-то незнакомцами, а не перед ним. Скажу вам честно, когда потом душа Ноима была открыта передо мной, мои мысли о теперешнем состоянии брата подтвердились.
Несколько дней мы не говорили об этом. Ноим приходил ко мне на работу и с восхищением смотрел, как я управляюсь с делами. С делами высочайшей государственной важности! Он видел, как почтительно относились ко мне служащие. Брат встретился с тем самым Улманом, которому я давал снадобье и равнодушная фамильярность которого вызвала у него подозрение. Мы вместе наведались к Швейцу и опустошили не один графин доброго вина, обсуждая различные религиозные темы, добродушно и искренне переругиваясь, возбужденные хмельными напитками. («Вся моя жизнь, — сказал Швейц, — была поиском действительных причин того, что я понимал как иррациональное»). Ноим заметил некоторые грамматические вольности в речи Швейца. В другой вечер мы обедали в обществе маннеранских аристократов в роскошном доме свиданий на холме, с которого открывалась панорама города. Это были маленькие, похожие на птиц, мужчины, нарядно одетые, суетливые, и огромные молодые красавицы-жены. Ноиму быстро наскучили эти худосочные герцоги и бароны и их разговоры о торговле и драгоценностях. Но он сразу же насторожился, услышав о каком-то зелье, попавшем в столицу с южного материка, которое якобы способно распечатать сознание. На это я откликнулся только вежливым междометием, выражавшим удивление. Увидев мое лицемерие, Ноим свирепо сверкнул на меня глазами, и даже отказался от бокала нежного маннеранского брджи: столь натянутыми стали его нервы.
На следующий день мы вместе пошли в Каменный Собор, но не на исповедь, а просто чтобы посмотреть на древние реликвии, которые всегда интересовали Ноима. Нам повстречался исповедник Джидд и как-то странно мне улыбнулся. Я сразу же заметил, что Ноим стал прикидывать, не поймал ли я его в свои сети? Я видел, как в Ноиме закипает желание вернуться к тому разговору, но он никак не может решиться. Я же молчал. В конце концов накануне своего отъезда в Саллу Ноим не выдержал.
— Это твое снадобье… — начал он неуверенно.
Побратим сказал далее, что не сможет считать себя настоящим побратимом, если не отведает моего снадобья. Эти слова дались ему с огромным трудом: на верхней губе выступили капельки пота. Мы отправились в комнату, где нам никто не мог помешать, и я приготовил лекарство. Взяв в руки бокал, брат дерзко улыбнулся мне, но рука его тряслась так, что он едва не пролил зелье на пол.
Оно быстро подействовало на нас обоих.
В этот вечер была необычно высокая влажность, густой туман покрыл весь город и его окрестности. Казалось, он проник и в нашу комнату через полуоткрытое окно. Я видел, как дрожащие, мерцающие туманные сгустки танцевали между мной и Ноимом. Первые же ощущения, вызванные наркотиком, встревожили брата, но я объяснил, что так и должно быть: удвоенное сердцебиение, ватная голова, высокие зудящие звуки. Теперь мы были обнажены друг перед другом. Я изучал внутренний мир Ноима, познавал не только его сущность, но и его представления о самом себе, покрытые налетом стыда и презрения. Ноим яростно ненавидел свои воображаемые недостаткам, а их было немало. Он обвинял себя в лени, отсутствии самодисциплины и честолюбия, недостаточной набожности, небрежном отношении к высоким обязанностям, физической и душевной слабости. Почему он видел себя таким, я не мог понять. Рядом с этим вымышленным образом был настоящий Ноим — человек крутого нрава, преданный тем, кого любил, жесткий по отношению к глупости, проницательный, отзывчивый, энергичный. Контраст между выдуманным Ноимом и настоящим был ошеломляющим. Казалось, что он мог трезво судить обо всем на свете, кроме собственной личности. Я уже и раньше наблюдал подобные противоречия, экспериментируя с другими партнерами. Фактически такое презрительное отношение встречалось у всех, кроме Швейца: очевидно, он не имел воспитанной с детства склонности к самоуничтожению. Однако Ноим был слишком критичен к себе.
Как и прежде, я увидел собственный образ, отраженный в восприятиях Ноима, — гораздо более благородный Кинналл Дариваль, чем это казалось мне самому. Как он идеализировал меня! Я был воплощением всех его представлений об идеале, человеком действия и доблести, умевшим осуществлять свою власть и получать желаемое, я был врагом праздности, примером строжайшей внутренней самодисциплины и набожности. Однако на этом образе выделялись свежие пятна, ибо теперь я, осквернив Завет, не только занимался грязным душевным развратом с одним, другим, третьим, но и соблазнил своего побратима участвовать в преступном эксперименте. Увидел также Ноим истинную глубину моих чувств к Халум. Сделав это открытие, которое подтвердило его старые подозрения, он сразу же изменил мой образ, причем не в лучшую сторону.
Я же показал Ноиму, каким я его всегда видел: быстрым, умным, способным, показал ему также, каким он был на самом деле, и тот образ, который он создал о себе в своем разуме. Взаимное изучение длилось довольно долго. Я полагаю, этот процесс был чрезвычайно ценен для нас обоих: только мы как побратимы могли дать объективную картину того, что делалось в нашей душе. В этом у нас было огромное преимущество перед любой парой ранее незнакомых людей, объединившихся с помощью шумарского снадобья.
Возвратившись в реальность, я почувствовал себя взволнованным и изнуренным, но тем не менее, облагороженным и изменившимся.
Другое дело Ноим. Он выглядел холодным и опустошенным. Он не мог поднять на меня глаза. У него было такой безразличный вид, что я не стал ни о чем спрашивать, а просто молча ждал, пока брат придет в себя. В конце концов Ноим хрипло произнес:
— Это все?
— Да.
— Обещай одно, Кинналл. Согласен обещать?