Ноим, Халум и я родились на одной и той же неделе, и мой отец лично исполнил обряд побратимства. Церемония проводилась во дворце септарха, причем рядом стояли доверенные лица Ноима и Халум. Позже, когда мы подросли, наше побратимство было подтверждено в присутствии друг друга. Для этого меня возили в Маннеран, где я впервые увидел Халум. И с тех пор мы редко разлучались. Сегворд Хелалам не возражал против того, чтобы его дочь воспитывалась в Салле, так как надеялся, что ей удастся сделать блестящую партию, сочетавшись браком с кем-нибудь из выдающихся лиц при дворе моего отца. В этом ему пришлось разочароваться, поскольку Халум так и не вышла замуж и, насколько мне известно, до самой могилы оставалась девственницей.
Такая схема братских уз давала возможность хоть какого-то бегства от вынужденного одиночества, в котором положено жить нам — жителям Борсена.
Вам теперь не мешало бы узнать — даже если вы инопланетянин, — что давным-давно был установлен обычай, который запрещал нам открывать свою душу перед другими. Если позволить слишком много говорить о себе, то, как полагали наши предки, это неизбежно приведет к потворству собственным слабостям, к жалости к самому себе и к разрушению личности. Поэтому нас приучали с детства держать все при себе и, дабы тирания такого обычая была еще более жестокой, запрещалось даже пользоваться такими словами, как «я» или «себе» во время обычных вежливых разговоров. Если у нас и возникают проблемы, мы молча их улаживаем. Если нам присущи честолюбивые помыслы, мы их реализуем, не выставляя свои надежды напоказ. Если нас обуревают желания, мы стараемся удовлетворить их, самоотрекаясь, безлично. Из этих жестких правил делаются только два исключения. Можно открыто говорить только со своими исповедниками, являющимися церковными функционерами. Кроме того, мы можем, в определенных пределах, открываться своим побратимам. Таковы обычаи нашего Завета.
Допускается поверять почти все своим названым брату и сестре, но нас учили соблюдать при этом определенный этикет. Например, для воспитанного человека считается неподобающим говорить от первого лица даже со своим побратимом… Какие бы ни делались интимные признания, мы обязаны выражать их с помощью допускаемых грамматических средств, не прибегая к вульгаризмам «самообнажающихся» натур.
В нашем языке «обнажать» означает раскрывать себя перед другими, под чем подразумевается, что открывается душа, а не плоть. Это расценивается как вопиющая грубость и наказывается социальным остракизмом, если не суровее. «Самообнажающиеся» используют публично осуждаемые личные местоимения, присущие словарю обитателей дна общества. Как раз именно это я и делаю сейчас повсюду в тексте, который вы читаете. Хотя и разрешается обнажать свою душу побратиму, «самообнажающимся» считают кого-либо только тогда, когда он украшает свою речь непристойными «я» и «себе».
Кроме того, нас учили соблюдать взаимность во взаимоотношениях между побратимами. Мы не должны обременять их своими несчастьями, если сами не в состоянии облегчить их бремя подобным же образом. Дети часто поступают односторонне со своими побратимами. Один из них может подчинить себе своего побратима и болтать без умолку, не давая возможности тому высказать собственные тревоги. Но обычно это все довольно скоро приходит в состояние равновесия. Считается беспардонным нарушением правил приличия выказывать недостаточный интерес к своему побратиму. Я не знаю никого, даже среди самых слабоумных и эгоцентричных, кто был бы повинен в этом грехе.
Из всех запретов, касающихся побратимства, наиболее строго запрещена физическая близость названых братьев и сестер. На личную жизнь в общем-то накладывается мало ограничений, и только на одно мы не в состоянии отважиться. По мне этот запрет ударил особенно мучительно. Не потому, что я жаждал Ноима (подобных устремлений у меня никогда не было, да и среди всех нас влечение к своему полу распространенно мало). Зато Халум всегда была источником моих сокровенных желаний, но не могла утешить меня ни как жена, ни как любовница. Долгие часы сидели мы вместе, ее рука в моей, рассказывая то, чего никогда не сказали бы кому-нибудь другому. И как легко мне было бы прижать ее к себе, коснуться рукой ее трепещущей плоти. Но я никогда не пробовал сделать это. Воспитание и душевная закалка твердо удерживали меня. И даже после того как Швейц упоительной отравой своих речей изменил мою душу, я все еще продолжал считать тело ее священным. Но не стану отрицать своего вожделения к ней. Так же, как не могу забыть того потрясения, которое испытал в отрочестве, когда узнал, что из всех женщин Борсена мне отказано только в Халум, моей любимой Халум.
Я был чрезвычайно близок с Халум во всем, кроме физических отношений, и она была для меня идеальной названой сестрой. Искренняя, уступчивая, любящая, прямая, ясная, лучистая, восприимчивая. Она была не только красавицей — кареглазая, с кожей цвета сливок, темноволосая, нежная и стройная; она также имела замечательную душу, представляющую собой удивительную смесь чистоты и мудрости. Думая о ней, я всегда мысленно вижу лесную прогалину в горах, окруженную вечнозелеными деревьями с темной хвоей, покрытую только что выпавшим девственно белым снегом и… искристый ручей, танцующий среди залитых солнцем валунов, и все это такое чистое, незапятнанное, ни от чего не зависящее. Иногда, когда я бывал с нею, я ощущал свое тело невообразимо толстым и неуклюжим, безобразно волосатым и чересчур мускулистым. Однако Халум словом, улыбкой, взглядом умела показать, что я несправедлив к себе, что сила и мужественность составляют неотъемлемую принадлежность мужчины.
В равной степени я был близок и с Ноимом. Во многом он был полной мне противоположностью: стройным, хитрым, осторожным, расчетливым, тогда как я тяжеловесен, излишне прямолинеен и несдержан. Даже когда я весь светился от радости, он был с виду каким-то тусклым. С ним, так же как и с Халум, я часто ощущал себя неуклюжим (но не в физическом смысле, так как я довольно ловок и подвижен для мужчины моей комплекции). Точнее говоря, я ощущал свою духовную закостенелость. Мой названый брат был гибче, восприимчивее, хотя часто бывал в пессимистическом, почти подавленном настроении духа. Он смотрел на меня с такой же завистью, как и я на него. Он завидовал моей огромной силе и впоследствии как-то признался, что, глядя на меня, ощущает себя малодушным и ничтожным. Говоря о себе не прямо, а косвенно, он сознавался, что ленив, склонен к обману, суетен. Он часто ловил себя на том, что ежедневно совершает десятки низких поступков и что это настолько же не свойственно мне, насколько не свойственно человеку питаться собственной плотью.
Вы должны также понять, что Халум и Ноим по отношению друг к другу не были назваными сестрой и братом. Их связывали только общие для них обоих узы со мной. У Ноима была своя названая сестра, а именно Тирга, а у Халум была названой сестрой девушка из Маннерана по имени Нальд. Благодаря подобным узам Завет образует цепь, которая туго скрепляет все наше общество. У Тирги тоже есть названая сестра, а у Нальд соответственно — названый брат и так далее, и так далее. Таким образом составляется громадная, если не бесконечная, последовательность родственных связей. Очевидно, встречи с побратимами своих побратимов весьма часты, хотя на них не распространяются те привилегии, которые дает непосредственное братание. Я часто встречался и с Тиргой, и с Нальд, но обычно это было не более чем дружественное раскланивание, хотя Ноим и Халум относились друг к другу с очень большой теплотой. Я даже некоторое время подозревал, что они поженятся, однако это мало распространенное явление, хотя и непротивозаконное. Ноим все же почувствовал, что я буду очень обеспокоен, если мой побратим разделит ложе с моей названой сестрой, и сделал все, чтобы их дружба не переросла в любовь.
Теперь Халум спит вечным сном под надгробным камнем в Маннеране, Ноим стал совершенно чужим для меня, возможно даже, моим врагом, а я нахожусь сейчас в Выжженных Низинах, и красный песок бьет мне в лицо, когда я пишу эти строки.
Такая схема братских уз давала возможность хоть какого-то бегства от вынужденного одиночества, в котором положено жить нам — жителям Борсена.
Вам теперь не мешало бы узнать — даже если вы инопланетянин, — что давным-давно был установлен обычай, который запрещал нам открывать свою душу перед другими. Если позволить слишком много говорить о себе, то, как полагали наши предки, это неизбежно приведет к потворству собственным слабостям, к жалости к самому себе и к разрушению личности. Поэтому нас приучали с детства держать все при себе и, дабы тирания такого обычая была еще более жестокой, запрещалось даже пользоваться такими словами, как «я» или «себе» во время обычных вежливых разговоров. Если у нас и возникают проблемы, мы молча их улаживаем. Если нам присущи честолюбивые помыслы, мы их реализуем, не выставляя свои надежды напоказ. Если нас обуревают желания, мы стараемся удовлетворить их, самоотрекаясь, безлично. Из этих жестких правил делаются только два исключения. Можно открыто говорить только со своими исповедниками, являющимися церковными функционерами. Кроме того, мы можем, в определенных пределах, открываться своим побратимам. Таковы обычаи нашего Завета.
Допускается поверять почти все своим названым брату и сестре, но нас учили соблюдать при этом определенный этикет. Например, для воспитанного человека считается неподобающим говорить от первого лица даже со своим побратимом… Какие бы ни делались интимные признания, мы обязаны выражать их с помощью допускаемых грамматических средств, не прибегая к вульгаризмам «самообнажающихся» натур.
В нашем языке «обнажать» означает раскрывать себя перед другими, под чем подразумевается, что открывается душа, а не плоть. Это расценивается как вопиющая грубость и наказывается социальным остракизмом, если не суровее. «Самообнажающиеся» используют публично осуждаемые личные местоимения, присущие словарю обитателей дна общества. Как раз именно это я и делаю сейчас повсюду в тексте, который вы читаете. Хотя и разрешается обнажать свою душу побратиму, «самообнажающимся» считают кого-либо только тогда, когда он украшает свою речь непристойными «я» и «себе».
Кроме того, нас учили соблюдать взаимность во взаимоотношениях между побратимами. Мы не должны обременять их своими несчастьями, если сами не в состоянии облегчить их бремя подобным же образом. Дети часто поступают односторонне со своими побратимами. Один из них может подчинить себе своего побратима и болтать без умолку, не давая возможности тому высказать собственные тревоги. Но обычно это все довольно скоро приходит в состояние равновесия. Считается беспардонным нарушением правил приличия выказывать недостаточный интерес к своему побратиму. Я не знаю никого, даже среди самых слабоумных и эгоцентричных, кто был бы повинен в этом грехе.
Из всех запретов, касающихся побратимства, наиболее строго запрещена физическая близость названых братьев и сестер. На личную жизнь в общем-то накладывается мало ограничений, и только на одно мы не в состоянии отважиться. По мне этот запрет ударил особенно мучительно. Не потому, что я жаждал Ноима (подобных устремлений у меня никогда не было, да и среди всех нас влечение к своему полу распространенно мало). Зато Халум всегда была источником моих сокровенных желаний, но не могла утешить меня ни как жена, ни как любовница. Долгие часы сидели мы вместе, ее рука в моей, рассказывая то, чего никогда не сказали бы кому-нибудь другому. И как легко мне было бы прижать ее к себе, коснуться рукой ее трепещущей плоти. Но я никогда не пробовал сделать это. Воспитание и душевная закалка твердо удерживали меня. И даже после того как Швейц упоительной отравой своих речей изменил мою душу, я все еще продолжал считать тело ее священным. Но не стану отрицать своего вожделения к ней. Так же, как не могу забыть того потрясения, которое испытал в отрочестве, когда узнал, что из всех женщин Борсена мне отказано только в Халум, моей любимой Халум.
Я был чрезвычайно близок с Халум во всем, кроме физических отношений, и она была для меня идеальной названой сестрой. Искренняя, уступчивая, любящая, прямая, ясная, лучистая, восприимчивая. Она была не только красавицей — кареглазая, с кожей цвета сливок, темноволосая, нежная и стройная; она также имела замечательную душу, представляющую собой удивительную смесь чистоты и мудрости. Думая о ней, я всегда мысленно вижу лесную прогалину в горах, окруженную вечнозелеными деревьями с темной хвоей, покрытую только что выпавшим девственно белым снегом и… искристый ручей, танцующий среди залитых солнцем валунов, и все это такое чистое, незапятнанное, ни от чего не зависящее. Иногда, когда я бывал с нею, я ощущал свое тело невообразимо толстым и неуклюжим, безобразно волосатым и чересчур мускулистым. Однако Халум словом, улыбкой, взглядом умела показать, что я несправедлив к себе, что сила и мужественность составляют неотъемлемую принадлежность мужчины.
В равной степени я был близок и с Ноимом. Во многом он был полной мне противоположностью: стройным, хитрым, осторожным, расчетливым, тогда как я тяжеловесен, излишне прямолинеен и несдержан. Даже когда я весь светился от радости, он был с виду каким-то тусклым. С ним, так же как и с Халум, я часто ощущал себя неуклюжим (но не в физическом смысле, так как я довольно ловок и подвижен для мужчины моей комплекции). Точнее говоря, я ощущал свою духовную закостенелость. Мой названый брат был гибче, восприимчивее, хотя часто бывал в пессимистическом, почти подавленном настроении духа. Он смотрел на меня с такой же завистью, как и я на него. Он завидовал моей огромной силе и впоследствии как-то признался, что, глядя на меня, ощущает себя малодушным и ничтожным. Говоря о себе не прямо, а косвенно, он сознавался, что ленив, склонен к обману, суетен. Он часто ловил себя на том, что ежедневно совершает десятки низких поступков и что это настолько же не свойственно мне, насколько не свойственно человеку питаться собственной плотью.
Вы должны также понять, что Халум и Ноим по отношению друг к другу не были назваными сестрой и братом. Их связывали только общие для них обоих узы со мной. У Ноима была своя названая сестра, а именно Тирга, а у Халум была названой сестрой девушка из Маннерана по имени Нальд. Благодаря подобным узам Завет образует цепь, которая туго скрепляет все наше общество. У Тирги тоже есть названая сестра, а у Нальд соответственно — названый брат и так далее, и так далее. Таким образом составляется громадная, если не бесконечная, последовательность родственных связей. Очевидно, встречи с побратимами своих побратимов весьма часты, хотя на них не распространяются те привилегии, которые дает непосредственное братание. Я часто встречался и с Тиргой, и с Нальд, но обычно это было не более чем дружественное раскланивание, хотя Ноим и Халум относились друг к другу с очень большой теплотой. Я даже некоторое время подозревал, что они поженятся, однако это мало распространенное явление, хотя и непротивозаконное. Ноим все же почувствовал, что я буду очень обеспокоен, если мой побратим разделит ложе с моей названой сестрой, и сделал все, чтобы их дружба не переросла в любовь.
Теперь Халум спит вечным сном под надгробным камнем в Маннеране, Ноим стал совершенно чужим для меня, возможно даже, моим врагом, а я нахожусь сейчас в Выжженных Низинах, и красный песок бьет мне в лицо, когда я пишу эти строки.
10
После того как мой брат Стиррон стал септархом, я, как вы уже знаете, отправился в провинцию Глин. Не скажу, что я сбежал, так как никто открыто не принуждал меня покинуть свою родную землю. Назову поэтому мой отъезд тактическим шагом. Я уехал, чтобы избавить Стиррона от последующих затруднений. В противном случае так или иначе я должен был умереть, а это легло бы тяжким камнем на его душу. В одной провинции не могут жить в безопасности два сына умершего септарха.
Глин был избран мною, поскольку обычно изгнанники из Саллы перебираются в Глин. Кроме того, семья моей матери имела там и власть, и солидное состояние. Я думал — впоследствии наивность моих предложений стала очевидной, — что смогу из всего этого извлечь для себя кое-какую выгоду.
Когда я уезжал из Саллы, мне было без трех лун тринадцать лет. Это считается порогом зрелости. Рост у меня уже был почти такой же, как и сейчас, хотя тогда я был намного стройнее и далеко не так силен, как стал вскоре, да и борода моя пошла в полный рост попозже. Я немного знал историю и устройство общества, имел практическое представление об искусстве охоты и получил некоторую подготовку в области правосудия. К тому времени в моей постели побывала добрая дюжина девушек и трижды я познал, хоть и недолгие, но бурные томления несчастной любви.
Всю свою жизнь я строго соблюдал веления Завета, душой был чист, жил в мире с нашими богами и не нарушал наказов наших предков. В то время я самому себе казался искренним, смелым, способным, честным и неунывающим. Мне казалось, что весь мир широко распахнут передо мною и будущее всецело находится в моих руках. С высоты своих тридцати лет, сейчас я понимаю, что юноша, покидавший Саллу, был наивен, легковерен, слишком горяч, а ум его был неразвитым и негибким. В общем, совершенно посредственный человек, который бы чистил рыбу в какой-нибудь рыбацкой деревне, если бы не огромная удача родиться вельможей.
Родину я покидал ранней осенью. Весной вся Салла оплакивала смерть моего отца, а летом приветствовала восшествие на престол нового септарха. Урожай, как обычно, в Салле был плохим. Поля ее камнем и галькой были богаче, чем зерном. И, как всегда, Салла-Сити был переполнен разорившимися отцами семейств, надеющимися разжиться хоть чем-нибудь от щедрот нового септарха. Тягучее горячее марево заволакивало столицу изо дня в день, и уже клубились тяжелые осенние тучи, плывущие, как по расписанию, со стороны моря. Улицы были пыльными, деревья рано начали сбрасывать свою листву, оросительные каналы закупорило пометом крестьянского скота. Все это было плохими признаками для Саллы в начале правления септарха, а мне лишний раз напоминало, что наступила пора уходить. Даже в самые первые месяцы правления Стиррон не мог унять бешеного нрава, и многие неудачливые государственные советники были уже брошены в темницу. Пока что я был обласкан при дворе. Меня обхаживали и ублажали, засыпали мехами и обещали обширные угодья в горах. Но сколько это могло продолжаться, сколько?
Сейчас Стиррон все еще испытывал какие-то угрызения совести, продиктованные тем, что он унаследовал трон, а мне ничего не досталось. Пока брат относился ко мне очень мягко… Но как только наступит голодная и холодная зима, все может измениться! Завидуя моей свободе от ответственности за людские страдания, он свой гнев может обрушить на меня. Я достаточно хорошо знаю историю царственных династий. Братоубийства не раз случались прежде.
Поэтому я спешно подготавливался к бегству. Только Ноим и Халум были посвящены в мои планы. Я собрал те немногие вещи, которые были мне особенно дороги: обручальное кольцо, завещанное мне отцом, любимую охотничью куртку из желтой кожи и двойной амулет-камею с изображениями названых брата и сестры. От всех своих книг я отказался, так как книги можно достать в любом месте. Не взял я и гарпун птицерога, мой трофей в тот день, когда погиб отец… гарпун, который висел в моей спальне во дворце.
На моем счете значилась довольно крупная сумма денег, депонированных в Королевском банке Саллы. Как мне казалось, я поступил с ними довольно ловко. Сначала я перевел основную часть этих денег в шесть мелких провинциальных банков, причем это отняло у меня немало дней. Держателями новых вкладов стали Халум и Ноим. Затем Халум произвела изъятие, запросив, чтобы деньги были переведены в Торгово-Промышленный банк Маннерана на счет ее отца Сегворда Хелалама. Если перевод и будет обнаружен, Халум заявит, что отец ее потерпел некоторые денежные убытки и на короткий срок попросил у нее взаймы. Как только мои активы оказались на счету в Маннеране, отец Халум, согласно предварительной договоренности с дочерью, снова перевел деньги, на этот раз на мое имя в банк Глина. Таким окольным путем я получил в Глине свои деньги, не возбудив при этом интереса чиновников Казначейства, которых могло бы насторожить, что принц царствующего дома переводит унаследованные им деньги в соперничающую с Саллой провинцию на севере. Если бы Казначейство обеспокоилось утечкой капитала в Маннеран, допросило бы Халум и сделало запрос ее отцу, то в результате выяснилось бы, что Сегворд преуспевал в делах и не нуждался в «займе». Это, конечно же, привело бы к дальнейшему расследованию и, вероятно, к моему разоблачению. Но судьба ко мне благоволила. Все мои маневры остались незамеченными.
Наконец я пошел к брату испрашивать разрешения на отъезд из столицы, как того требовал придворный этикет.
Все это было очень тонким делом. С одной стороны, моя честь не позволяла мне лгать Стиррону. С другой же стороны, я не мог рассказать ему всей правды. Много часов я провел вместе с Ноимом, снова и снова повторяя свои беспомощные, сомнительные хитрости. Я был плохим учеником курса софистики. Ноим плевался, ругался, плакал от злости, всплескивал руками, каждый раз, когда ему удавалось своими хитроумными вопросами прорвать мою защиту.
— Ты не рожден быть лжецом, — сказал он, наконец, в отчаянии.
— Это правда, — согласился я. — У меня не было намерений стать лжецом.
Стиррон принял меня в северной Судебной Палате — темной, скромно обставленной комнате со стенами из неотесанного камня и узкими окнами, которая, главным образом, использовалась для встреч с деревенскими старостами. Не думаю, что он задался целью унизить меня этим. Просто брату случилось там быть, когда я послал к нему шталмейстера с запиской, где просил о встрече.
День клонился к закату, снаружи моросил противный дождь. Где-то в дальней башне звонарь инструктировал своих подмастерьев, и тяжкий колокольный звон, зловеще искаженный, вместе со сквозняком проникал через толстые стены. Стиррон был в официальном своем одеянии — широкой мантии из прочного меха песчаной кошки, узких красных шерстяных перчатках с крагами, высоких сапогах из зеленой кожи. На боку висела шпага Завета. На груди сверкал массивный кулон — знак высшей власти. Вокруг правого предплечья, если память мне не изменяет, красовался еще один знак власти. Из всех его регалий недоставало только короны. Я часто видел Стиррона, облаченного таким образом во время торжественных церемоний и официальных встреч. Но то, что он напялил на себя все эти знаки различия в обычный день, поразило меня своей претенциозностью и показалось несколько комичным. Неужели его положение кажется ему настолько непрочным, что без всего этого барахла он не ощущает себя на самом деле септархом? Неужели ему необходимо производить впечатление на собственного младшего брата? Или он, подобно ребенку, получает удовольствие от этих украшений? Но какова бы ни была причина, в характере моего брата обнажился некий изъян, выявилась порожденная внутренним самодовольством глупость. Меня поразило, что он казался не столько внушающим страх, сколько смешным. Вероятно, отправной точкой моего последующего бунта послужило именно то, что мне стоило больших усилий сдержать смех, увидев Стиррона во всем его царском великолепии.
Полгода на троне септарха оставили сильный след на его лице. Оно стало серым, левое веко, скорее всего от усталости, дергалось. Тесно сжав губы, он стоял в напряженной позе, причем одно плечо было выше другого. Хотя всего два года разделяли нас, я чувствовал себя мальчиком рядом с ним и удивлялся тому, как государственные заботы могут изменить внешний вид человека. Казалось, века прошли с той поры, когда мы со Стирроном смеялись в своих спальнях, шепча запретные слова, и обнажали друг перед другом свои созревающие тела, чтобы сравнить признаки возмужания. Теперь я выражал формальное почтение своему усталому царствующему брату, скрестив руки на груди, подогнув колени и склонив голову, бормоча при этом:
— Септарх-повелитель, долгих тебе лет жизни.
Стиррон, проявив при этом обычные человеческие чувства, встретил мое формальное обращение к нему братской улыбкой. Он, разумеется, сначала отвечал на мое приветствие надлежащим образом, то есть подняв руки ладонями наружу, но затем быстро пересек комнату и обнял меня. Однако в его жестах было что-то искусственное. Как будто он заранее отрепетировал дружескую встречу с родным братом. Освободив меня от своих объятий, он отошел немного в сторону и, глядя в окно, произнес:
— Пакостный день, не так ли? Ужасный год!
— Тяжела корона, Септарх-повелитель?
— Ты что не в состоянии обращаться к брату по имени?
— Не можешь скрыть своего тревожного состояния, Стиррон? Наверное, ты принимаешь проблемы Саллы слишком близко к сердцу.
— Народ голодает, — сказал он. — Разве можно притворяться, считая это безделицей?
— Народ всегда голодал и раньше, год за годом, — возразил я. — Но если септарх иссушит свою душу в тревоге об этом…
— Хватит, Кинналл, — прервал меня септарх. — Ты многое себе позволяешь!
Теперь в тоне его голоса не было и намека на братские чувства! Ему было трудно скрыть раздражение. Он был откровенно разгневан тем, что я заметил его усталость, хотя именно он начал наш разговор с жалоб. Похоже, наш разговор пошел совсем не в том направлении, чтобы принять интимный характер. Состояние нервов Стиррона вовсе не входило в сферу моих забот. В моем положении не я должен был утешать его. Для этого у него был побратим. Моя попытка проявить сочувствие была неуместной и неподобающей.
— Так что же тебе нужно? — грубо спросил он.
— Разрешение септарха-повелителя на отлучку из столицы.
Он мгновенно отвернулся от окна и пристально посмотрел на меня. Глаза его, до этого хмурые и вялые, сверкнули, стали жесткими и беспокойно забегали из стороны в сторону.
— Отлучиться? Куда же? И зачем?
— Чтобы сопровождать побратима Ноима до северной границы, — сказал я, стараясь не заикаться. — Ноим хочет посетить штаб-квартиру своего отца, генерала Луинна Кондорита, которого он не видел со дня коронации повелителя. Чувство любви и братские узы велят поехать с ним на север.
— Когда же ты собираешься отправиться в путь?
— Через три дня, если только это будет угодно септарху.
— И сколько будешь там находиться? — Стиррон прямо-таки обрушивал на меня поток вопросов.
— До первого зимнего снега.
— Слишком долго, слишком долго.
— Отлучку можно сократить.
— А должен ли ты вообще покидать столицу?
Колени мои задрожали. Мне с трудом удавалось оставаться спокойным.
— Стиррон, учти, что твой брат не покидал Саллу ни на один день с тех пор, как ты занял трон септарха. Подумай о том, как побратиму тяжело одному пересекать холмы севера.
— А ты учти, что являешься наследником главного септарха Саллы! — вскричал Стиррон. — И если с твоим братом случится что-то, пока ты будешь на севере, наша династия может прерваться.
Холод в его голосе, сменившийся свирепостью, с какой он вел допрос мгновением раньше, повергли меня в панику. Почему он так противится моему отъезду? Мое воспаленное воображение придумывало десятки причин явной враждебности брата. Он узнал о переводе моих вкладов и из этого сделал вывод, что я хочу сбежать в Глин? Или он вообразил, что Ноим и я с помощью войск отца Ноима хотим поднять мятеж на севере с целью посадить меня на трон? Или он уже решил арестовать и уничтожить меня, но для этого еще не наступило благоприятное время, и поэтому он не хочет отпускать меня туда, куда ему будет очень трудно дотянуться? Или? Но я мог до бесконечности умножать свои предположения. Мы, уроженцы Борсена, люди подозрительные, и наименее доверчивы те, на ком корона. Если Стиррон не отпустит меня из столицы, а было похоже, что дело идет к тому, мне не удастся благополучно осуществить свой план.
— Вряд ли есть причины предполагать, что произойдет какое-то несчастье! — как можно тверже сказал я. — Но даже если это и произойдет, то невелика задача вернуться с севера! Неужели ты серьезно опасаешься незаконного захвата власти?
— Приходится бояться чего угодно, Кинналл, и избегать малейшего риска.
Затем он долго поучал меня соблюдать предельную осторожность, говорил о честолюбивых замыслах тех, кто окружает трон, назвав нескольких вельмож как возможных предателей, а я-то считал их столпами нашей септархии. И пока он говорил, далеко преступая все ограничения, налагаемые Заветом (разве можно столь откровенно раскрывать передо мной свою нерешительность), я с удивлением понял, каким измученным и напуганным человеком стал мой брат за то недолгое время, которое прошло с момента его возведения на трон септарха. И я также понял, что разрешение на отлучку не будет мне даровано. Брат же все продолжал и продолжал свои откровенные признания. Не в силах скрыть свое волнение он потирал атрибуты власти, несколько раз хватался за скипетр, лежащий на старинном столе, покрытом сверху пластиком. Он поминутно подходил к окну и возвращался назад, не переставая при этом говорить, то повышая, то понижая голос. Я испугал его.
Он был мужчиной примерно моего роста и в то же время плотнее и сильнее, чем я. Всю жизнь я боготворил его, стараясь во всем быть на него похожим. Теперь же передо мной был растерявшийся человек, пропитанный страхом и совершающий грех «самообнажения», рассказывая мне об этом. Неужели одиночество, удел септархов, столь для него ужасно? На Борсене мы одиноки от самого рождения, живем в одиночестве и умираем в одиночестве. Почему же с ношением короны обычное бремя одиночества, которое мы взваливаем на себя каждодневно, воспринимается гораздо труднее? Стиррон рассказывал о заговорах с целью убийства, о назревающей революции среди крестьян, наводнивших город. Он даже намекнул на то, что смерть нашего отца не была несчастным случаем. Попробовал бы кто-нибудь так выдрессировать птицерога, чтобы он убил вполне определенного человека из группы в тринадцать человек! Такая нелепая мысль отвергалась мной всецело. Похоже, что ответственность, налагаемая на правителя, довела Стиррона до безумия. Я вспомнил о герцоге, который несколько лет назад, вызвав неудовольствие моего отца, на полгода был посажен в темницу, где подвергался пыткам каждый солнечный день. Он вошел в камеру заточения крепким и энергичным молодым человеком, а вышел из нее до такой степени развалиной, что гадил прямо под себя, не осознавая этого. Сколько времени понадобится Стиррону, чтобы дойти до такого же состояния? Возможно, подумал я, это даже хорошо, что он отказал мне в разрешении на отъезд, потому что лучше остаться в столице и быть готовым занять его место, если он совершенно не способен будет владеть своими чувствами.
Но в самом конце своих разглагольствований Стиррон еще больше удивил меня, когда хрипло прокричал:
— Дай клятву, Кинналл, что вернешься с севера как раз ко времени моей свадьбы!
Этого я не ожидал. Последние несколько минут я было уже начал разрабатывать новые планы, основываясь на том, что остаюсь в Салле. Теперь же, когда я получил разрешение покинуть столицу, во мне пропала уверенность в том, что следует уезжать, оставив Стиррона в столь жалком состоянии. Да к тому же он требует от меня вернуться к определенному сроку! Но как я могу дать септарху такое обещание, не солгав ему при этом? Этот грех я не готов был совершить. До сих пор я говорил брату, хоть частично, но правду. Я действительно намеревался направиться на север вместе с Ноимом и навестить там его отца. Я на самом деле оставался бы на севере до первого снега, хотя и не стал после этого возвращаться в столицу.
Стиррон должен был жениться через сорок дней на младшей дочери Бриггила, септарха юго-восточного округа Саллы. Этот брак был довольно искусным дипломатическим ходом. В табели о рангах, устанавливающей традиционный порядок старшинства, Бриггил являлся седьмым и самым последним из септархов. Но он был самым старым, самым мудрым и наиболее уважаемым из всех правителей этой области Борсена. Престиж Бриггила в сочетании с престижем выпавшего на долю Стиррона положения главного септарха чрезвычайно укрепил бы нашу династию. Естественно, в самом скором времени дочь Бриггила народит сыновей, освободив меня тем самым от сомнительных привилегий «условного наследника». Ее способность к деторождению была доказана соответствующей проверкой… Что же касается Стиррона, то по всей Салле были разбросаны его незаконнорожденные отпрыски. Мне отводилась определенная роль во время церемонии бракосочетания, как брату септарха. Вот поэтому Стиррон и настаивал на моем возвращении в Саллу через сорок дней.
Глин был избран мною, поскольку обычно изгнанники из Саллы перебираются в Глин. Кроме того, семья моей матери имела там и власть, и солидное состояние. Я думал — впоследствии наивность моих предложений стала очевидной, — что смогу из всего этого извлечь для себя кое-какую выгоду.
Когда я уезжал из Саллы, мне было без трех лун тринадцать лет. Это считается порогом зрелости. Рост у меня уже был почти такой же, как и сейчас, хотя тогда я был намного стройнее и далеко не так силен, как стал вскоре, да и борода моя пошла в полный рост попозже. Я немного знал историю и устройство общества, имел практическое представление об искусстве охоты и получил некоторую подготовку в области правосудия. К тому времени в моей постели побывала добрая дюжина девушек и трижды я познал, хоть и недолгие, но бурные томления несчастной любви.
Всю свою жизнь я строго соблюдал веления Завета, душой был чист, жил в мире с нашими богами и не нарушал наказов наших предков. В то время я самому себе казался искренним, смелым, способным, честным и неунывающим. Мне казалось, что весь мир широко распахнут передо мною и будущее всецело находится в моих руках. С высоты своих тридцати лет, сейчас я понимаю, что юноша, покидавший Саллу, был наивен, легковерен, слишком горяч, а ум его был неразвитым и негибким. В общем, совершенно посредственный человек, который бы чистил рыбу в какой-нибудь рыбацкой деревне, если бы не огромная удача родиться вельможей.
Родину я покидал ранней осенью. Весной вся Салла оплакивала смерть моего отца, а летом приветствовала восшествие на престол нового септарха. Урожай, как обычно, в Салле был плохим. Поля ее камнем и галькой были богаче, чем зерном. И, как всегда, Салла-Сити был переполнен разорившимися отцами семейств, надеющимися разжиться хоть чем-нибудь от щедрот нового септарха. Тягучее горячее марево заволакивало столицу изо дня в день, и уже клубились тяжелые осенние тучи, плывущие, как по расписанию, со стороны моря. Улицы были пыльными, деревья рано начали сбрасывать свою листву, оросительные каналы закупорило пометом крестьянского скота. Все это было плохими признаками для Саллы в начале правления септарха, а мне лишний раз напоминало, что наступила пора уходить. Даже в самые первые месяцы правления Стиррон не мог унять бешеного нрава, и многие неудачливые государственные советники были уже брошены в темницу. Пока что я был обласкан при дворе. Меня обхаживали и ублажали, засыпали мехами и обещали обширные угодья в горах. Но сколько это могло продолжаться, сколько?
Сейчас Стиррон все еще испытывал какие-то угрызения совести, продиктованные тем, что он унаследовал трон, а мне ничего не досталось. Пока брат относился ко мне очень мягко… Но как только наступит голодная и холодная зима, все может измениться! Завидуя моей свободе от ответственности за людские страдания, он свой гнев может обрушить на меня. Я достаточно хорошо знаю историю царственных династий. Братоубийства не раз случались прежде.
Поэтому я спешно подготавливался к бегству. Только Ноим и Халум были посвящены в мои планы. Я собрал те немногие вещи, которые были мне особенно дороги: обручальное кольцо, завещанное мне отцом, любимую охотничью куртку из желтой кожи и двойной амулет-камею с изображениями названых брата и сестры. От всех своих книг я отказался, так как книги можно достать в любом месте. Не взял я и гарпун птицерога, мой трофей в тот день, когда погиб отец… гарпун, который висел в моей спальне во дворце.
На моем счете значилась довольно крупная сумма денег, депонированных в Королевском банке Саллы. Как мне казалось, я поступил с ними довольно ловко. Сначала я перевел основную часть этих денег в шесть мелких провинциальных банков, причем это отняло у меня немало дней. Держателями новых вкладов стали Халум и Ноим. Затем Халум произвела изъятие, запросив, чтобы деньги были переведены в Торгово-Промышленный банк Маннерана на счет ее отца Сегворда Хелалама. Если перевод и будет обнаружен, Халум заявит, что отец ее потерпел некоторые денежные убытки и на короткий срок попросил у нее взаймы. Как только мои активы оказались на счету в Маннеране, отец Халум, согласно предварительной договоренности с дочерью, снова перевел деньги, на этот раз на мое имя в банк Глина. Таким окольным путем я получил в Глине свои деньги, не возбудив при этом интереса чиновников Казначейства, которых могло бы насторожить, что принц царствующего дома переводит унаследованные им деньги в соперничающую с Саллой провинцию на севере. Если бы Казначейство обеспокоилось утечкой капитала в Маннеран, допросило бы Халум и сделало запрос ее отцу, то в результате выяснилось бы, что Сегворд преуспевал в делах и не нуждался в «займе». Это, конечно же, привело бы к дальнейшему расследованию и, вероятно, к моему разоблачению. Но судьба ко мне благоволила. Все мои маневры остались незамеченными.
Наконец я пошел к брату испрашивать разрешения на отъезд из столицы, как того требовал придворный этикет.
Все это было очень тонким делом. С одной стороны, моя честь не позволяла мне лгать Стиррону. С другой же стороны, я не мог рассказать ему всей правды. Много часов я провел вместе с Ноимом, снова и снова повторяя свои беспомощные, сомнительные хитрости. Я был плохим учеником курса софистики. Ноим плевался, ругался, плакал от злости, всплескивал руками, каждый раз, когда ему удавалось своими хитроумными вопросами прорвать мою защиту.
— Ты не рожден быть лжецом, — сказал он, наконец, в отчаянии.
— Это правда, — согласился я. — У меня не было намерений стать лжецом.
Стиррон принял меня в северной Судебной Палате — темной, скромно обставленной комнате со стенами из неотесанного камня и узкими окнами, которая, главным образом, использовалась для встреч с деревенскими старостами. Не думаю, что он задался целью унизить меня этим. Просто брату случилось там быть, когда я послал к нему шталмейстера с запиской, где просил о встрече.
День клонился к закату, снаружи моросил противный дождь. Где-то в дальней башне звонарь инструктировал своих подмастерьев, и тяжкий колокольный звон, зловеще искаженный, вместе со сквозняком проникал через толстые стены. Стиррон был в официальном своем одеянии — широкой мантии из прочного меха песчаной кошки, узких красных шерстяных перчатках с крагами, высоких сапогах из зеленой кожи. На боку висела шпага Завета. На груди сверкал массивный кулон — знак высшей власти. Вокруг правого предплечья, если память мне не изменяет, красовался еще один знак власти. Из всех его регалий недоставало только короны. Я часто видел Стиррона, облаченного таким образом во время торжественных церемоний и официальных встреч. Но то, что он напялил на себя все эти знаки различия в обычный день, поразило меня своей претенциозностью и показалось несколько комичным. Неужели его положение кажется ему настолько непрочным, что без всего этого барахла он не ощущает себя на самом деле септархом? Неужели ему необходимо производить впечатление на собственного младшего брата? Или он, подобно ребенку, получает удовольствие от этих украшений? Но какова бы ни была причина, в характере моего брата обнажился некий изъян, выявилась порожденная внутренним самодовольством глупость. Меня поразило, что он казался не столько внушающим страх, сколько смешным. Вероятно, отправной точкой моего последующего бунта послужило именно то, что мне стоило больших усилий сдержать смех, увидев Стиррона во всем его царском великолепии.
Полгода на троне септарха оставили сильный след на его лице. Оно стало серым, левое веко, скорее всего от усталости, дергалось. Тесно сжав губы, он стоял в напряженной позе, причем одно плечо было выше другого. Хотя всего два года разделяли нас, я чувствовал себя мальчиком рядом с ним и удивлялся тому, как государственные заботы могут изменить внешний вид человека. Казалось, века прошли с той поры, когда мы со Стирроном смеялись в своих спальнях, шепча запретные слова, и обнажали друг перед другом свои созревающие тела, чтобы сравнить признаки возмужания. Теперь я выражал формальное почтение своему усталому царствующему брату, скрестив руки на груди, подогнув колени и склонив голову, бормоча при этом:
— Септарх-повелитель, долгих тебе лет жизни.
Стиррон, проявив при этом обычные человеческие чувства, встретил мое формальное обращение к нему братской улыбкой. Он, разумеется, сначала отвечал на мое приветствие надлежащим образом, то есть подняв руки ладонями наружу, но затем быстро пересек комнату и обнял меня. Однако в его жестах было что-то искусственное. Как будто он заранее отрепетировал дружескую встречу с родным братом. Освободив меня от своих объятий, он отошел немного в сторону и, глядя в окно, произнес:
— Пакостный день, не так ли? Ужасный год!
— Тяжела корона, Септарх-повелитель?
— Ты что не в состоянии обращаться к брату по имени?
— Не можешь скрыть своего тревожного состояния, Стиррон? Наверное, ты принимаешь проблемы Саллы слишком близко к сердцу.
— Народ голодает, — сказал он. — Разве можно притворяться, считая это безделицей?
— Народ всегда голодал и раньше, год за годом, — возразил я. — Но если септарх иссушит свою душу в тревоге об этом…
— Хватит, Кинналл, — прервал меня септарх. — Ты многое себе позволяешь!
Теперь в тоне его голоса не было и намека на братские чувства! Ему было трудно скрыть раздражение. Он был откровенно разгневан тем, что я заметил его усталость, хотя именно он начал наш разговор с жалоб. Похоже, наш разговор пошел совсем не в том направлении, чтобы принять интимный характер. Состояние нервов Стиррона вовсе не входило в сферу моих забот. В моем положении не я должен был утешать его. Для этого у него был побратим. Моя попытка проявить сочувствие была неуместной и неподобающей.
— Так что же тебе нужно? — грубо спросил он.
— Разрешение септарха-повелителя на отлучку из столицы.
Он мгновенно отвернулся от окна и пристально посмотрел на меня. Глаза его, до этого хмурые и вялые, сверкнули, стали жесткими и беспокойно забегали из стороны в сторону.
— Отлучиться? Куда же? И зачем?
— Чтобы сопровождать побратима Ноима до северной границы, — сказал я, стараясь не заикаться. — Ноим хочет посетить штаб-квартиру своего отца, генерала Луинна Кондорита, которого он не видел со дня коронации повелителя. Чувство любви и братские узы велят поехать с ним на север.
— Когда же ты собираешься отправиться в путь?
— Через три дня, если только это будет угодно септарху.
— И сколько будешь там находиться? — Стиррон прямо-таки обрушивал на меня поток вопросов.
— До первого зимнего снега.
— Слишком долго, слишком долго.
— Отлучку можно сократить.
— А должен ли ты вообще покидать столицу?
Колени мои задрожали. Мне с трудом удавалось оставаться спокойным.
— Стиррон, учти, что твой брат не покидал Саллу ни на один день с тех пор, как ты занял трон септарха. Подумай о том, как побратиму тяжело одному пересекать холмы севера.
— А ты учти, что являешься наследником главного септарха Саллы! — вскричал Стиррон. — И если с твоим братом случится что-то, пока ты будешь на севере, наша династия может прерваться.
Холод в его голосе, сменившийся свирепостью, с какой он вел допрос мгновением раньше, повергли меня в панику. Почему он так противится моему отъезду? Мое воспаленное воображение придумывало десятки причин явной враждебности брата. Он узнал о переводе моих вкладов и из этого сделал вывод, что я хочу сбежать в Глин? Или он вообразил, что Ноим и я с помощью войск отца Ноима хотим поднять мятеж на севере с целью посадить меня на трон? Или он уже решил арестовать и уничтожить меня, но для этого еще не наступило благоприятное время, и поэтому он не хочет отпускать меня туда, куда ему будет очень трудно дотянуться? Или? Но я мог до бесконечности умножать свои предположения. Мы, уроженцы Борсена, люди подозрительные, и наименее доверчивы те, на ком корона. Если Стиррон не отпустит меня из столицы, а было похоже, что дело идет к тому, мне не удастся благополучно осуществить свой план.
— Вряд ли есть причины предполагать, что произойдет какое-то несчастье! — как можно тверже сказал я. — Но даже если это и произойдет, то невелика задача вернуться с севера! Неужели ты серьезно опасаешься незаконного захвата власти?
— Приходится бояться чего угодно, Кинналл, и избегать малейшего риска.
Затем он долго поучал меня соблюдать предельную осторожность, говорил о честолюбивых замыслах тех, кто окружает трон, назвав нескольких вельмож как возможных предателей, а я-то считал их столпами нашей септархии. И пока он говорил, далеко преступая все ограничения, налагаемые Заветом (разве можно столь откровенно раскрывать передо мной свою нерешительность), я с удивлением понял, каким измученным и напуганным человеком стал мой брат за то недолгое время, которое прошло с момента его возведения на трон септарха. И я также понял, что разрешение на отлучку не будет мне даровано. Брат же все продолжал и продолжал свои откровенные признания. Не в силах скрыть свое волнение он потирал атрибуты власти, несколько раз хватался за скипетр, лежащий на старинном столе, покрытом сверху пластиком. Он поминутно подходил к окну и возвращался назад, не переставая при этом говорить, то повышая, то понижая голос. Я испугал его.
Он был мужчиной примерно моего роста и в то же время плотнее и сильнее, чем я. Всю жизнь я боготворил его, стараясь во всем быть на него похожим. Теперь же передо мной был растерявшийся человек, пропитанный страхом и совершающий грех «самообнажения», рассказывая мне об этом. Неужели одиночество, удел септархов, столь для него ужасно? На Борсене мы одиноки от самого рождения, живем в одиночестве и умираем в одиночестве. Почему же с ношением короны обычное бремя одиночества, которое мы взваливаем на себя каждодневно, воспринимается гораздо труднее? Стиррон рассказывал о заговорах с целью убийства, о назревающей революции среди крестьян, наводнивших город. Он даже намекнул на то, что смерть нашего отца не была несчастным случаем. Попробовал бы кто-нибудь так выдрессировать птицерога, чтобы он убил вполне определенного человека из группы в тринадцать человек! Такая нелепая мысль отвергалась мной всецело. Похоже, что ответственность, налагаемая на правителя, довела Стиррона до безумия. Я вспомнил о герцоге, который несколько лет назад, вызвав неудовольствие моего отца, на полгода был посажен в темницу, где подвергался пыткам каждый солнечный день. Он вошел в камеру заточения крепким и энергичным молодым человеком, а вышел из нее до такой степени развалиной, что гадил прямо под себя, не осознавая этого. Сколько времени понадобится Стиррону, чтобы дойти до такого же состояния? Возможно, подумал я, это даже хорошо, что он отказал мне в разрешении на отъезд, потому что лучше остаться в столице и быть готовым занять его место, если он совершенно не способен будет владеть своими чувствами.
Но в самом конце своих разглагольствований Стиррон еще больше удивил меня, когда хрипло прокричал:
— Дай клятву, Кинналл, что вернешься с севера как раз ко времени моей свадьбы!
Этого я не ожидал. Последние несколько минут я было уже начал разрабатывать новые планы, основываясь на том, что остаюсь в Салле. Теперь же, когда я получил разрешение покинуть столицу, во мне пропала уверенность в том, что следует уезжать, оставив Стиррона в столь жалком состоянии. Да к тому же он требует от меня вернуться к определенному сроку! Но как я могу дать септарху такое обещание, не солгав ему при этом? Этот грех я не готов был совершить. До сих пор я говорил брату, хоть частично, но правду. Я действительно намеревался направиться на север вместе с Ноимом и навестить там его отца. Я на самом деле оставался бы на севере до первого снега, хотя и не стал после этого возвращаться в столицу.
Стиррон должен был жениться через сорок дней на младшей дочери Бриггила, септарха юго-восточного округа Саллы. Этот брак был довольно искусным дипломатическим ходом. В табели о рангах, устанавливающей традиционный порядок старшинства, Бриггил являлся седьмым и самым последним из септархов. Но он был самым старым, самым мудрым и наиболее уважаемым из всех правителей этой области Борсена. Престиж Бриггила в сочетании с престижем выпавшего на долю Стиррона положения главного септарха чрезвычайно укрепил бы нашу династию. Естественно, в самом скором времени дочь Бриггила народит сыновей, освободив меня тем самым от сомнительных привилегий «условного наследника». Ее способность к деторождению была доказана соответствующей проверкой… Что же касается Стиррона, то по всей Салле были разбросаны его незаконнорожденные отпрыски. Мне отводилась определенная роль во время церемонии бракосочетания, как брату септарха. Вот поэтому Стиррон и настаивал на моем возвращении в Саллу через сорок дней.