Страница:
В деле подшита записка Гаврюшина, рассказывающая о том, как он воевал и выходил из окружения. Приведу некоторые места из нее: "...Ведя 14 суток беспрерывного боя, я был контужен, но остался в строю, после чего был ранен в руку и ногу. 24 июля положен в госпиталь в Могилев. 26 июля город был взят фашистами и госпиталь не эвакуирован, потому что были в окру женин. 28 июля я с бойцами своего батальона из госпиталя бежал. Переодевшись у одной из жительниц города, мы тронулись, в путь к нашим войскам. Шли мы под видом заключенных - якобы работали на аэродроме и при бомбежке нас поранило. На пятые сутки на линии фронта фашисты нас задержали. Продержав трое суток, отправили в Смоленск в один из госпиталей... Пробыв там трое суток, сделав соответствующую разведку, бежали из этого госпиталя и дней через 15 опять достигли линии фронта в районе Шмакова, где нас опять задержали. Продержав 5 суток голодными, посадили на машины и повезли в направлении Смоленска. Догнав группу наших пленных, сбросили нас с машин, присоединили к колонне и погнали. Голод и боли в ранах не давали мне возможности идти наравне со здоровыми, и я отставал, фашистский патруль все время подгонял меня прикладами в спину... Переночевав, собравшись с силами, под утро мы бежали. Прошло несколько суток. Пришли в поселок Стодолище и наткнулись на нашего врача. Попросили его сделать перевязки. Он вскрыл наши раны - раны уже загноились и черви завелись..." Дальше Гаврюшин рассказывает о том, как он лечился, скрываясь в этом поселке Стодолище, и как один из жителей, "некто Жуков", подал на него заявление в фашистскую комендатуру, что он коммунист и командир. Но Гаврюшина успели предупредить. "При помощи местных жителей я оделся, потому что был наг, а на дворе октябрь, и решил попытаться еще раз пройти к своим, что мне и удалось. 6 октября 1941 г. я пришел в город Ефремов Тульской области на фронт 3-й армии, которой командовал Герой Советского Союза генерал-лейтенант Крейзер, мой бывший командир дивизии. Из Ефремова меня направили на лечение..."
К этому надо добавить, что, получив вторую степень годности, капитан Гаврюшин все же добился отправки на фронт и служил там офицером связи в 63-м стрелковом корпусе. Но довоевать до конца войны ему не удалось. Сказались ранения и контузия, он тяжело нервно заболел и был отправлен в резерв по состоянию здоровья.
Так сложилась судьба капитана Гаврюшина. Во всех других разысканных мною личных делах, кроме дела Гаврюшина, все записи одинаково обрываются на 1941 годе, на последних довоенных служебных характеристиках...
Довоенная служебная характеристика начальника штаба 88-го полка капитана Сергея Евгеньевича Плотникова: "Работает начальником штаба батальона. С работой справляется хорошо. Штабную работу знает хорошо и любит ее. Командир полка полковник Крейзер".
Документ, подписанный 6 июня 1941 года: "Направляется в Ваше распоряжение батальонный комиссар Зобнин Василий Николаевич на должность заместителя командира 388-го стрелкового полка по политической части. К месту нового назначения прибыть 10 июня сего года. Об исполнении донести". Личное дело лейтенанта Хоршева. На фотографии бритоголовый молоденький курсантик. Коротенькое личное дело, в котором только и указывается "нет", "нет", "не был", "не состоял", "не проживал"... 23 февраля 1939 года приносил военную присягу. И дальше одна-единственная характеристика: "Требователен, дисциплинирован, по тактической подготовке "хорошо", по огневой подготовке "хорошо". Может быть использован командиром взвода с присвоением военного звания лейтенант".
Вот и все, что есть в деле лейтенанта Хоршева Михаила Васильевича. А дальше были война, Могилев, бои, в которых он, как и другие его сослуживцы, оправдал свою предвоенную аттестацию. Оправдал и погиб. Очевидно, так.
Личное дело командира 388-го стрелкового полка Семена Федоровича Кутепова большое, на многих листах...
Недолгая встреча с Кутеповым для меня была одной из самых значительных за годы войны. В моей памяти Кутепов - человек, который, останься он жив там, под Могилевом, был бы способен потом на очень многое.
Семен Федорович Кутепов, происходивший из крестьян Тульской губернии, окончил в 1915 году коммерческое училище, был призван в царскую армию, окончил Александровское военное училище, воевал с немцами на Юго-Западном фронте в чине подпоручика (а не прапорщика, как записано у меня в дневнике). В 1918 году добровольно вступил в Красную Армию, воевал с белополяками и с различными бандами, командовал взводом и ротой, был ранен. Окончил курсы усовершенствования штабных командиров и с отличием заочный факультет Академии Фрунзе. Изучил немецкий язык. Четыре года прослужил начальником строевого отдела штаба дивизии, два года командиром батальона, три года начальником штаба полка, четыре года помощником командира полка и два года командиром полка. В этой должности встретил войну. В аттестациях Кутепова за самые разные годы его службы единодушие в самых высоких оценках. 1928-й "Способный штабной работник", "Хорошо знает дело", "Точен. Аккуратен. Дисциплинирован", "В намеченной идее упорен до конца. В трудные минуты умеет провести свою волю... Подлежит продвижению во внеочередном порядке" 1932-й "Энергичен, инициативен, с твердой волей командира. Военное дело любит и знает". 1936-й - "В обстановке разбирается быстро и умело принимает решения". 1937-й - "Энергичен, работоспособный командир. Развит во всех отношениях 1941-й - "Командуя полком, показал себя энергичным, волевым, культурным командиром. Личным примером показывает образцы настойчивости, дисциплинированности. Полк по боевым и политической подготовке занимает первое место среди частей корпуса, что неоднократно отмечалось при проверках".
Эта последняя характеристика подписана Ф. А. Бакуниным командиром корпуса, в составе которого Кутепову предстояло подвергнуться той самой строгой из всех проверок, которая называется войной.
Читая личные дела полковника Кутепова, генерала Романова, да и некоторых других военных, превосходным образом проявивших себя в самые тяжелые дни 1941 года, я иногда испытывал чувство недоумения: почему многие из этих людей так медленно по сравнению с другими продвигались перед войной по служебной лестнице? Задним числом, с точки зрения всего совершенного ими на войне, мне даже начинало казаться, что их медленном предвоенном продвижении было что-то неправильное. Но потом, поразмыслив, я пришел к обратному выводу: это медленное продвижение с полным и всесторонним освоением, или, как говорят военные, "отработкой" каждой ступеньки как раз и было правильным. Именно такое продвижение, видимо, и привело к тому, что эти люди в тягчайшей обстановке первого периода войны все-таки оказались на высоте занимаемого ими к началу боев положения. Именно такое продвижение и должно быть в армии нормой. И такой нормой оно и было до 1936 года. А перестало быть начиная с 1937 года. И это привело в период войны к тяжелым последствиям.
Когда в 1937 - 1938 годах было изъято из армии подавляющее большинство высшего и половина старшего командного состава, за этим неизбежно последовало характерное для тех лет массовое перепрыгивание через одну, две, а то и три важнейшие ступени военной лестницы.
Нелепо было бы ставить это в вину людям, которых так стремительно повышали. Это было не их виной, а их бедой. А от тех из них, кто не погиб в начале войны, потребовалось очень много труда и воли, огромные нравственные усилия для того, чтобы в условиях войны оказаться на своем месте, восполнив в себе все те неизбежные пробелы, которые образуются у человека при перепрыгивании через необходимые ступеньки военной службы.
Надо ли еще раз повторять, что, не будь у нас 1937 - 1938 годов, в армии с первых же дней войны на своих местах оказались бы куда больше таких людей, как командир полка Кутепов или командир дивизии Романов.
Тогда, в 1941 году, на меня произвела сильное впечатление решимость Кутепова стоять насмерть на тех позициях, которые занял и укрепил, стоять, что бы там ни происходило слева и справа от него. Нрав ли я был в своем глубоком внутреннем одобрении такого взгляда на вещи?
Вопрос сложней, чем кажется с первого взгляда. Речь идет о том выполнить или не выполнить приказ. Это не являлось для Кутепова предметом размышлений. Речь о другом - в сложившемся у меня чувстве, что этот человек внутренне не желал получить никакого иного приказа, кроме приказа насмерть стоять здесь, у Могилева, где он хорошо укрепился, уже нанес немцам и, если не сдвинется с места, снова нанесет им тяжелые потери при любых новых попытках наступать на его полк.
Немецкие генералы в своих исторических трудах очень настойчиво пишут о том, что, оставаясь в устраиваемых ими "клещах" и "мешках", не выводя с достаточной поспешностью свои войска из-под угрозы намечавшихся окружений, мы в 1941 году часто шли навстречу их желаниям: не выпустить наши войск нанести нам невосполнимые людские потери.
В тех же трудах те же генералы самокритично по отношению к себе и одобрительно по отношению к нашему командованию отзываются о тех случаях, когда нам удавалось в 1941 году "своевременно", по их мнению, вывести свои войска из намечавшихся окружений и тем сохранить живую силу для последующих сражений.
В этих суждениях, конечно, есть своя логика. И все-таки, если брать конкретную обстановку начала войны, мне думаете, что немецкие генералы не всегда в ладу с диалектикой.
Следовало ли нам стремиться в начале войны поспешно выводить свои войска из всех намечавшихся окружений? С одной стороны, как будто да. Но если так, то можно ли было в первые же дни войны отдать приказ о немедленном общем отступлении всех трех стоявших в приграничье армий Западного фронта. На мой взгляд, такой приказ в эти первые дни было бы невозможно отдать не только технически, из-за отсутствия связи, но и психологически.
Лев Толстой в своем дневнике 1854 года писал: "Необстрелянные войска не могут отступать, они бегут". Замечание глубоко верное; организованное отступление - самый трудный вид боевых действий, тем более для необстрелянных войск, какими в своем подавляющем большинстве были наши войска к началу войны. Такое всеобщее отступление на практике в заранее не предусмотренной нашими предвоенными планами обстановке могло превратиться под ударами немцев в бегство.
Да, в 1941 году случалось и так, что мы бежали. Причем случалось это с теми самыми еще не обстрелянными тогда частями, которые впоследствии научились и стойко обороняться, и решительно наступать.
Но в том же сорок первом году многие наши части, перед которыми с первых дней была поставлена задача контратаковывать и жестко обороняться, выполняли эту задачу в самых тяжелых условиях и именно в этих боях, а потом, при прорывах из окружения, приобретали первый, хотя и дорого обошедшийся им боевой опыт.
Если бы мы в первые дни и недели войны, избегая угроз окружений, повсюду лишь поспешно отступали и нигде не контратаковывали и не стояли насмерть, то, очевидно, темп наступления немцев, и без того высокий, был бы еще выше. И еще о вопрос, где бы нам удалось в таком случае остановиться.
Нет нужды оправдывать сейчас все решения, принимавшие у нас в то время, в том числе и ряд запоздалых решений на отход или, в других случаях, противную здравому смыслу боязнь сократить, спрямить фронт обороны только из-за буквально понятого предвоенного лозунга "Не отдать ни пяди", который при всей его внешней притягательности в своем буквальном толковании на поле боя бывал и опасен и неверен с военной точки зрения. Однако думается, что реальный ход войны в первый ее период сложился как равнодействующая нескольких факторов. Сочетание наших отступлений, своевременных и запоздалых, нашими оборонами, подвижными и жесткими, кровавыми и героическими, в том числе и длительными, уже в окружениях, предопределило и замедление темпа наступления немцев, и неожиданную для них несломленность духа нашей армии после первых недель боев.
И у меня, например, как у военного писателя, не возникает "Соблазна соглашаться с прямолинейно логическими концепциями в конце концов проигравших войну немецких генералов, которые задним числом считают, что в начале этой войны наилучшими для нас выходом было везде и всюду как можно поспешавшей отступать перед ними.
При самой трезвой оценке всего, что происходило в тот драматический период, мы должны спять шапки перед памятью тех, кто до конца стоял в жестоких оборонах и насмерть дрался в окружениях, обеспечивая тем самым возможность отрыва от немцев, выхода из "мешков" и "котлов" другим армиям, частям и соединениям и огромной массе людей, группами и в одиночку прорывавшихся через немцев к своим.
Героизм тех, кто стоял насмерть, вне сомнений. Несомненны его плоды. Другой вопрос, что при иной мере внезапности войны и при иной мере нашей готовности к ней та же мера героизма принесла бы еще большие результаты.
Глава шестая
Вернувшись в штаб корпуса, мы увидели том только начальника политотдела, который сказал нам, что торопится и не может уделить нам много времени. Мы спросили его, куда он едет. "Вперед", - сказал он и добавил, что, пожалуй, мог бы взять нас с собой.
Мы спросили: куда именно вперед? Он сказал, что едет в опергруппу дивизии на тот берег Днепра. Мы сказали ему, что только вернулись оттуда, из-за Днепра. Тогда он порекомендовал нам остаться еще на два-три дня у них в корпусе, так как, по его словам, их корпус будет проводить интересную операцию - завершать окружение немецкого десанта. Мы сказали, что подумаем, как поступить, и, простившись, пошли к машине посоветоваться.
По дороге к машине встретили комиссара корпуса. Он поздоровался с нами и спросил, что мы собираемся делать. Мы рассказали ему о том, что говорил нам начальник политотдела, и спросили совета.
- Да? Он вам так сказал? Ну что ж... - Бригадный комиссар задумался. А вы что, собрали уже какой-нибудь материал?
Мы сказали, что собрали, и довольно много.
- Тогда я вам советую - поезжайте в Чаусы и в Смоленск. Впрочем, как хотите. Но я советую. Раз есть материал, надо ехать.
У него был вид человека, чем-то удрученного, может быть, и хотевшего сказать нам то, что он знал, но не имевшего прав, и оттого принужденного говорить совсем другие, не относящиеся к сути дела слова. Но говорил он их так, словно хотел, чтобы мы все-таки поняли то, чего он не имел права нам сказать.
Мы решили послушать его совета и свернули с шоссе на дорогу, которая шла на Чаусы. Проехав по ней километров двенадцать, услышали впереди стрельбу, орудийную и пулемету. Проехали еще немного, и нас на дороге остановили двое командиров в форме НКВД со шпалами на петлицах. Они сказали нам, что немцы высадили впереди десант с двумя танкеткам, что ехать по этой дороге нельзя, что там дерутся с немцами их люди и что мы должны помочь. Надо высадиться здесь из машины, собрать людей и идти вперед.
Мы вылезли из машины. В это время сюда же подъехал и остановился грузовик с двумя десятками красноармейцев. Командиры из НКВД подошли к грузовику и потребовали, чтобы красноармейцы тоже высадились и шли с ними вперед. Лейтенант, командовавший красноармейцами, отказался это сделать, заявив, что ему приказали расположиться здесь и охранять дорогу. Пошли препирательства. Один из тех двух, что остановили нас, вытащил револьвер и наставил на лейтенанта.
Не знаю, кто из них был прав. Лейтенант был спокоен и бледен. Он сказал, что у него есть приказ быть здесь и он никуда отсюда не пойдет. Мне показалось в тот момент, что он не боится идти вперед, а действительно считает, что, раз у вето есть приказ, он должен выполнить его в точности. И под дулом пистолета он продолжал упорно твердить, что не боится, если его застрелят, но нарушать приказа не будет.
Мы вмешались и прекратили эту сцену. Потом подъехал еще один грузовик с несколькими военными. К нам подскочил какой-то сержант, сказавший, что недалеко отсюда стоит их часть и в ней есть легкие противотанковые орудия. Мы посадили его вместе с Женей Кригером на наш "пикап" и отправили, чтобы они притащили сюда, на дорогу, одно орудие на тот случай, если действительно немецкие танки пойдут сюда; а сами цепочкой пошли вперед.
К этому времени нас осталось всего человек пятнадцать, потому что не успели мы оглянуться, как машина с красноармейцами и лейтенантом вдруг куда-то исчезла.
Пройдя с километр, мы дошли до опушки леса. Вдали переправа была деревня, слева открытое поле и снова лес. Прямо нас скакал всадник. Соскочив с лошади, он долго не мог отдышаться. Приехавший на коне был майор в форме НКВД, в машину, на которой ехал этот майор, попал снаряд с немецкого танка. Это были не танкетки, а два танка. Шофер был убит наповал, а майор, отлежавшись, выполз из-под огня и, захватив чью-то бегавшую по лугу лошадь, прискакал на ней сюда.
Гранат на всех у нас было только три штуки. Был один ручной пулемет, один "максим" и десяток винтовок. Посоветовавшись, решили, что с таким вооружением против двух танков, стоявших на открытом месте, идти бессмысленно, и стали ждать, когда вернется Кригер с противотанковой пушкой. Пока что залегли по обе стороны дороги на опушке векового соснового леса. Здесь можно было чувствовать себя увереннее. Даже если танки появились на дороге, их можно было бы пропустить, автоматчиков и мотоциклистов, которые, по словам майора, шли вместе с танками, задержать огнем.
Ждали около часа. Петр Иванович Белявский за это время устроил себе позицию для стрельбы. Насыпал бруствер, сделал в нем ложбинку и удобно приспособился с винтовкой. Только тут неожиданно для меня выяснилось, что он участник еще первой мировой войны.
Над дорогой прошел немецкий самолет и обстрелял нас.
Кригер вернулся через два часа. Было уже девять вечера. Он сказал, что там, где, по словам сержанта, стояли противотанковые орудия, ничего не было, кроме каких-то грузовиков. Мы стали думать, что теперь делать, и решили вернуться в штаб дивизии к полковому комиссару Черниченко и сообщить ему о том, что здесь происходит, чтобы из дивизии прислали хоть что-нибудь, с чем можно было идти против танков.
Оставив за себя старшего, майор НКВД поехал вместе с нами. Когда мы приехали к Черниченко, он встретил нас холодно, сказал, что сам знает, что здесь бродят немецкие десантные группы с танками, но что у дивизии другие задачи, а борьба с такими группами - это дело начальника Могилевского гарнизона и что мы должны поехать к нему и доложить об этом.
Мы ответили, что пусть начальнику гарнизона докладываем майор НКВД, а мы останемся ночевать в дивизии. Черниченко ответил, что у него нет машины везти в город майора, так что это придется сделать нам.
У него было при этом такое лицо, словно он очень не хотел, чтобы мы оставались у него в штабе дивизии. Кроме того, мне показалось, что он как-то удивительно равнодушно отнесся к нашему сообщению. Я был убежден, что, если бы мы сделали ему такое сообщение вчера, он отнесся бы к нему совсем по-другому. То, как он говорил с нами, вызвало у меня чувство недоумения.
Мы спросили, не знает ли он, как обстоит дело на других дорогах, ведущих в Чаусы, свободны ли они.
Черниченко сказал, что он ничего не знает, что ему известно только то, что происходит в расположении его дивизии, а дороги на Чаусы ему не подведомственны. Связи с армией у него нет, связь идет через корпус, а о дорогах на Чаусы нам лучше всего может рассказать тот же начальник гарнизона, к которому мы едем.
Мы простились и поехали в Могилев.
К начальнику гарнизона мы попали глухой ночью. Снова - в третий раз все та же комната и тот же усталый от бессонных ночей полковник. Он выслушал майора и нас и сказал:
- Вы что думаете, я подвижные орудия туда пошлю? Так нет у меня никаких подвижных орудий! Я ими не располагаю. Я дивизией не командую. У меня вот стоят на улицах пушки; если ворвутся сюда, то будем стрелять, вот и все.
И, больше не обращая на нас внимания, стал спрашивать кого-то из своих помощников, готовы ли люди, на могилевских заставах и у моста к тому, чтобы встречать танки зажигательными бутылками. Ему ответили, что шестьдесят человек подготовлено.
- Хорошо, - сказал он и повернулся к нам. - Ну, что вы стоите?
Мы сказали, что хотим узнать у него, как лучше проехать на Чаусы. Он сказал, что не знает этого. Мы спросили его, где можно заночевать в городе.
- Заходите в какой-нибудь дом и ночуйте.
Майор остался у него, а мы вышли на улицу. Была темная ночь. Город был пуст и угрюм. По улице на руках с грохотом вкатили куда-то орудие. У меня было единственное желание - поехать обратно в полк к Кутепову и остаться там до конца. Там, по крайней мере, был порядок, и думалось, что если умрешь там, то хоть с толком.
В ту ночь я понял, наверное, раз и навсегда, что в тяжелые дни отступлений, окружений и смертельных опасностей все-таки лучше всего находиться на передовой, в дерущейся части, и нет ничего хуже, чем оказываться в неизвестности, в отступающих тылах. Там в эти дни отвратительно, невыносимо, так, что жить не хочется.
После разговора с Черниченко у нас не было уверенности, что за эти два-три часа, что мы пробыли в Могилеве, штаб дивизии не переместился куда-то из того леса, где он был. В Могилеве ночевать не хотелось. Может быть, мы и поехали бы Кутепову, но ночью без проводника не надеялись туда добраться. Сейчас мы окончательно почувствовали, что и разговор бригадного комиссара в корпусе, и то, как с нами говорил Черниченко, явно желавший нас спровадить из дивизии, и то, как нами говорил сейчас начальник гарнизона, все это звенья одной цепи; произошло что-то, еще неизвестное нам, большое и труднопоправимое, и людям не до нас.
В конце концов мы решили все-таки двинуться обратно штаб дивизии, дождаться там рассвета и утром попробовать попасть в Чаусы по проселочным дорогам.
Была темнота хоть глаз выколи. Мы проехали через могилевский мост. Было странно, что нас никто даже не задержал. Часовые с моста исчезли. Мы свернули на шоссе, потом свернули в лес, туда, где стоял штаб дивизии. И слева и справа, еще недавно стояли машины штаба, все было пусто. Но в глубине леса копошились люди, стояли машины. Отсюда уехали еще не все.
Мы улеглись на землю рядом с "пикапом" и проспали до утра. Перед сном, после того как мы в отвратительном настроении по пустому мосту, без часовых, выехали из Могилева, я вдруг подумал, что надвигается какая-то катастрофа и мы, весьма возможно, отсюда не выберемся, и мне стало не по себе от того, что какие-то вещи, лежавшие у меня в карманах, могут попасть в руки немцам. Я в темноте положил на колени взятую в штабе корпуса карту, на которой были пометки расположения войск, и на ощупь куском резинки постирал все, что там было. А потом вытащил из кармана гимнастерки не отправленное в Москву письмо и изорвал его на кусочки.
Утром мы выехали из леса на шоссе. Было слышно, как слева и справа, кажется, уже на этой стороне Днепра, неразборчиво бухала артиллерия. Мы свернули на проселки и, руководствуясь картой, поехали по наезженным колеям от деревни к деревне. Дорога была скверная, бензин плохой, "пикап" чихал. Мы продували подачу, ехали очень медленно, но все-таки понемножку приближались к Чаусам. Женщина, у которой на перекрестке стали спрашивать дорогу, сказала нам, что вот туточка проехали на мотоциклах немцы".
- Куда?
- А вот туда, откуда вы едете. Только вы слева выехали, а они вправо поехали. А утром другие вон по той дороге ехали. - Она показала на восток.
То, что она сказала, было похоже на правду, особенно если учесть все происходившее в прошлую ночь. Но нам за вчерашний день так надоели разговоры о немецких десантах, мотоциклистах, парашютистах, танкетках, что мы не обратили внимание на слова женщины. Мотоциклисты так мотоциклисты. Встретимся - значит, не повезло.
Сидя рядом с Боровковым в кабине "пикапа", я все время следил за дорогой и за поворотами. Вдруг неожиданно для себя заснул, а когда так же вдруг проснулся - может быть, я проспал всего несколько минут, - оказалось, что мы свернули не налево, куда нам надо было по карте, а направо и уткнулись во взорванный мост через какую-то речку. Я со зла сказал Боровкову несколько теплых слов, но не дальше как через двадцать минут выяснилось, что и эта задержка, и тот лишний круг, который мы сделали из-за нее, наверное, нас и спас.
Мы развернулись, проехали обратно до поворота на другой проселок, который должен был вывести нас, судя по карте, большак. По этому большаку до Чаус оставалось бы уже всего километров двенадцать. Так, по крайней мере, показывала карта.
Проскочили маленькую деревеньку и стали подниматься по косогору. За косогором проселок выходил на большак. Еще поднимаясь, я заметил, что справа вдали, на большаке, видны и густые клубы пыли. Эго было похоже на колонну машин или танков. Я сказал Трошкину, что, по-моему, там идет что-то вроде танков. Он тоже поглядел в ту сторону.
К этому надо добавить, что, получив вторую степень годности, капитан Гаврюшин все же добился отправки на фронт и служил там офицером связи в 63-м стрелковом корпусе. Но довоевать до конца войны ему не удалось. Сказались ранения и контузия, он тяжело нервно заболел и был отправлен в резерв по состоянию здоровья.
Так сложилась судьба капитана Гаврюшина. Во всех других разысканных мною личных делах, кроме дела Гаврюшина, все записи одинаково обрываются на 1941 годе, на последних довоенных служебных характеристиках...
Довоенная служебная характеристика начальника штаба 88-го полка капитана Сергея Евгеньевича Плотникова: "Работает начальником штаба батальона. С работой справляется хорошо. Штабную работу знает хорошо и любит ее. Командир полка полковник Крейзер".
Документ, подписанный 6 июня 1941 года: "Направляется в Ваше распоряжение батальонный комиссар Зобнин Василий Николаевич на должность заместителя командира 388-го стрелкового полка по политической части. К месту нового назначения прибыть 10 июня сего года. Об исполнении донести". Личное дело лейтенанта Хоршева. На фотографии бритоголовый молоденький курсантик. Коротенькое личное дело, в котором только и указывается "нет", "нет", "не был", "не состоял", "не проживал"... 23 февраля 1939 года приносил военную присягу. И дальше одна-единственная характеристика: "Требователен, дисциплинирован, по тактической подготовке "хорошо", по огневой подготовке "хорошо". Может быть использован командиром взвода с присвоением военного звания лейтенант".
Вот и все, что есть в деле лейтенанта Хоршева Михаила Васильевича. А дальше были война, Могилев, бои, в которых он, как и другие его сослуживцы, оправдал свою предвоенную аттестацию. Оправдал и погиб. Очевидно, так.
Личное дело командира 388-го стрелкового полка Семена Федоровича Кутепова большое, на многих листах...
Недолгая встреча с Кутеповым для меня была одной из самых значительных за годы войны. В моей памяти Кутепов - человек, который, останься он жив там, под Могилевом, был бы способен потом на очень многое.
Семен Федорович Кутепов, происходивший из крестьян Тульской губернии, окончил в 1915 году коммерческое училище, был призван в царскую армию, окончил Александровское военное училище, воевал с немцами на Юго-Западном фронте в чине подпоручика (а не прапорщика, как записано у меня в дневнике). В 1918 году добровольно вступил в Красную Армию, воевал с белополяками и с различными бандами, командовал взводом и ротой, был ранен. Окончил курсы усовершенствования штабных командиров и с отличием заочный факультет Академии Фрунзе. Изучил немецкий язык. Четыре года прослужил начальником строевого отдела штаба дивизии, два года командиром батальона, три года начальником штаба полка, четыре года помощником командира полка и два года командиром полка. В этой должности встретил войну. В аттестациях Кутепова за самые разные годы его службы единодушие в самых высоких оценках. 1928-й "Способный штабной работник", "Хорошо знает дело", "Точен. Аккуратен. Дисциплинирован", "В намеченной идее упорен до конца. В трудные минуты умеет провести свою волю... Подлежит продвижению во внеочередном порядке" 1932-й "Энергичен, инициативен, с твердой волей командира. Военное дело любит и знает". 1936-й - "В обстановке разбирается быстро и умело принимает решения". 1937-й - "Энергичен, работоспособный командир. Развит во всех отношениях 1941-й - "Командуя полком, показал себя энергичным, волевым, культурным командиром. Личным примером показывает образцы настойчивости, дисциплинированности. Полк по боевым и политической подготовке занимает первое место среди частей корпуса, что неоднократно отмечалось при проверках".
Эта последняя характеристика подписана Ф. А. Бакуниным командиром корпуса, в составе которого Кутепову предстояло подвергнуться той самой строгой из всех проверок, которая называется войной.
Читая личные дела полковника Кутепова, генерала Романова, да и некоторых других военных, превосходным образом проявивших себя в самые тяжелые дни 1941 года, я иногда испытывал чувство недоумения: почему многие из этих людей так медленно по сравнению с другими продвигались перед войной по служебной лестнице? Задним числом, с точки зрения всего совершенного ими на войне, мне даже начинало казаться, что их медленном предвоенном продвижении было что-то неправильное. Но потом, поразмыслив, я пришел к обратному выводу: это медленное продвижение с полным и всесторонним освоением, или, как говорят военные, "отработкой" каждой ступеньки как раз и было правильным. Именно такое продвижение, видимо, и привело к тому, что эти люди в тягчайшей обстановке первого периода войны все-таки оказались на высоте занимаемого ими к началу боев положения. Именно такое продвижение и должно быть в армии нормой. И такой нормой оно и было до 1936 года. А перестало быть начиная с 1937 года. И это привело в период войны к тяжелым последствиям.
Когда в 1937 - 1938 годах было изъято из армии подавляющее большинство высшего и половина старшего командного состава, за этим неизбежно последовало характерное для тех лет массовое перепрыгивание через одну, две, а то и три важнейшие ступени военной лестницы.
Нелепо было бы ставить это в вину людям, которых так стремительно повышали. Это было не их виной, а их бедой. А от тех из них, кто не погиб в начале войны, потребовалось очень много труда и воли, огромные нравственные усилия для того, чтобы в условиях войны оказаться на своем месте, восполнив в себе все те неизбежные пробелы, которые образуются у человека при перепрыгивании через необходимые ступеньки военной службы.
Надо ли еще раз повторять, что, не будь у нас 1937 - 1938 годов, в армии с первых же дней войны на своих местах оказались бы куда больше таких людей, как командир полка Кутепов или командир дивизии Романов.
Тогда, в 1941 году, на меня произвела сильное впечатление решимость Кутепова стоять насмерть на тех позициях, которые занял и укрепил, стоять, что бы там ни происходило слева и справа от него. Нрав ли я был в своем глубоком внутреннем одобрении такого взгляда на вещи?
Вопрос сложней, чем кажется с первого взгляда. Речь идет о том выполнить или не выполнить приказ. Это не являлось для Кутепова предметом размышлений. Речь о другом - в сложившемся у меня чувстве, что этот человек внутренне не желал получить никакого иного приказа, кроме приказа насмерть стоять здесь, у Могилева, где он хорошо укрепился, уже нанес немцам и, если не сдвинется с места, снова нанесет им тяжелые потери при любых новых попытках наступать на его полк.
Немецкие генералы в своих исторических трудах очень настойчиво пишут о том, что, оставаясь в устраиваемых ими "клещах" и "мешках", не выводя с достаточной поспешностью свои войска из-под угрозы намечавшихся окружений, мы в 1941 году часто шли навстречу их желаниям: не выпустить наши войск нанести нам невосполнимые людские потери.
В тех же трудах те же генералы самокритично по отношению к себе и одобрительно по отношению к нашему командованию отзываются о тех случаях, когда нам удавалось в 1941 году "своевременно", по их мнению, вывести свои войска из намечавшихся окружений и тем сохранить живую силу для последующих сражений.
В этих суждениях, конечно, есть своя логика. И все-таки, если брать конкретную обстановку начала войны, мне думаете, что немецкие генералы не всегда в ладу с диалектикой.
Следовало ли нам стремиться в начале войны поспешно выводить свои войска из всех намечавшихся окружений? С одной стороны, как будто да. Но если так, то можно ли было в первые же дни войны отдать приказ о немедленном общем отступлении всех трех стоявших в приграничье армий Западного фронта. На мой взгляд, такой приказ в эти первые дни было бы невозможно отдать не только технически, из-за отсутствия связи, но и психологически.
Лев Толстой в своем дневнике 1854 года писал: "Необстрелянные войска не могут отступать, они бегут". Замечание глубоко верное; организованное отступление - самый трудный вид боевых действий, тем более для необстрелянных войск, какими в своем подавляющем большинстве были наши войска к началу войны. Такое всеобщее отступление на практике в заранее не предусмотренной нашими предвоенными планами обстановке могло превратиться под ударами немцев в бегство.
Да, в 1941 году случалось и так, что мы бежали. Причем случалось это с теми самыми еще не обстрелянными тогда частями, которые впоследствии научились и стойко обороняться, и решительно наступать.
Но в том же сорок первом году многие наши части, перед которыми с первых дней была поставлена задача контратаковывать и жестко обороняться, выполняли эту задачу в самых тяжелых условиях и именно в этих боях, а потом, при прорывах из окружения, приобретали первый, хотя и дорого обошедшийся им боевой опыт.
Если бы мы в первые дни и недели войны, избегая угроз окружений, повсюду лишь поспешно отступали и нигде не контратаковывали и не стояли насмерть, то, очевидно, темп наступления немцев, и без того высокий, был бы еще выше. И еще о вопрос, где бы нам удалось в таком случае остановиться.
Нет нужды оправдывать сейчас все решения, принимавшие у нас в то время, в том числе и ряд запоздалых решений на отход или, в других случаях, противную здравому смыслу боязнь сократить, спрямить фронт обороны только из-за буквально понятого предвоенного лозунга "Не отдать ни пяди", который при всей его внешней притягательности в своем буквальном толковании на поле боя бывал и опасен и неверен с военной точки зрения. Однако думается, что реальный ход войны в первый ее период сложился как равнодействующая нескольких факторов. Сочетание наших отступлений, своевременных и запоздалых, нашими оборонами, подвижными и жесткими, кровавыми и героическими, в том числе и длительными, уже в окружениях, предопределило и замедление темпа наступления немцев, и неожиданную для них несломленность духа нашей армии после первых недель боев.
И у меня, например, как у военного писателя, не возникает "Соблазна соглашаться с прямолинейно логическими концепциями в конце концов проигравших войну немецких генералов, которые задним числом считают, что в начале этой войны наилучшими для нас выходом было везде и всюду как можно поспешавшей отступать перед ними.
При самой трезвой оценке всего, что происходило в тот драматический период, мы должны спять шапки перед памятью тех, кто до конца стоял в жестоких оборонах и насмерть дрался в окружениях, обеспечивая тем самым возможность отрыва от немцев, выхода из "мешков" и "котлов" другим армиям, частям и соединениям и огромной массе людей, группами и в одиночку прорывавшихся через немцев к своим.
Героизм тех, кто стоял насмерть, вне сомнений. Несомненны его плоды. Другой вопрос, что при иной мере внезапности войны и при иной мере нашей готовности к ней та же мера героизма принесла бы еще большие результаты.
Глава шестая
Вернувшись в штаб корпуса, мы увидели том только начальника политотдела, который сказал нам, что торопится и не может уделить нам много времени. Мы спросили его, куда он едет. "Вперед", - сказал он и добавил, что, пожалуй, мог бы взять нас с собой.
Мы спросили: куда именно вперед? Он сказал, что едет в опергруппу дивизии на тот берег Днепра. Мы сказали ему, что только вернулись оттуда, из-за Днепра. Тогда он порекомендовал нам остаться еще на два-три дня у них в корпусе, так как, по его словам, их корпус будет проводить интересную операцию - завершать окружение немецкого десанта. Мы сказали, что подумаем, как поступить, и, простившись, пошли к машине посоветоваться.
По дороге к машине встретили комиссара корпуса. Он поздоровался с нами и спросил, что мы собираемся делать. Мы рассказали ему о том, что говорил нам начальник политотдела, и спросили совета.
- Да? Он вам так сказал? Ну что ж... - Бригадный комиссар задумался. А вы что, собрали уже какой-нибудь материал?
Мы сказали, что собрали, и довольно много.
- Тогда я вам советую - поезжайте в Чаусы и в Смоленск. Впрочем, как хотите. Но я советую. Раз есть материал, надо ехать.
У него был вид человека, чем-то удрученного, может быть, и хотевшего сказать нам то, что он знал, но не имевшего прав, и оттого принужденного говорить совсем другие, не относящиеся к сути дела слова. Но говорил он их так, словно хотел, чтобы мы все-таки поняли то, чего он не имел права нам сказать.
Мы решили послушать его совета и свернули с шоссе на дорогу, которая шла на Чаусы. Проехав по ней километров двенадцать, услышали впереди стрельбу, орудийную и пулемету. Проехали еще немного, и нас на дороге остановили двое командиров в форме НКВД со шпалами на петлицах. Они сказали нам, что немцы высадили впереди десант с двумя танкеткам, что ехать по этой дороге нельзя, что там дерутся с немцами их люди и что мы должны помочь. Надо высадиться здесь из машины, собрать людей и идти вперед.
Мы вылезли из машины. В это время сюда же подъехал и остановился грузовик с двумя десятками красноармейцев. Командиры из НКВД подошли к грузовику и потребовали, чтобы красноармейцы тоже высадились и шли с ними вперед. Лейтенант, командовавший красноармейцами, отказался это сделать, заявив, что ему приказали расположиться здесь и охранять дорогу. Пошли препирательства. Один из тех двух, что остановили нас, вытащил револьвер и наставил на лейтенанта.
Не знаю, кто из них был прав. Лейтенант был спокоен и бледен. Он сказал, что у него есть приказ быть здесь и он никуда отсюда не пойдет. Мне показалось в тот момент, что он не боится идти вперед, а действительно считает, что, раз у вето есть приказ, он должен выполнить его в точности. И под дулом пистолета он продолжал упорно твердить, что не боится, если его застрелят, но нарушать приказа не будет.
Мы вмешались и прекратили эту сцену. Потом подъехал еще один грузовик с несколькими военными. К нам подскочил какой-то сержант, сказавший, что недалеко отсюда стоит их часть и в ней есть легкие противотанковые орудия. Мы посадили его вместе с Женей Кригером на наш "пикап" и отправили, чтобы они притащили сюда, на дорогу, одно орудие на тот случай, если действительно немецкие танки пойдут сюда; а сами цепочкой пошли вперед.
К этому времени нас осталось всего человек пятнадцать, потому что не успели мы оглянуться, как машина с красноармейцами и лейтенантом вдруг куда-то исчезла.
Пройдя с километр, мы дошли до опушки леса. Вдали переправа была деревня, слева открытое поле и снова лес. Прямо нас скакал всадник. Соскочив с лошади, он долго не мог отдышаться. Приехавший на коне был майор в форме НКВД, в машину, на которой ехал этот майор, попал снаряд с немецкого танка. Это были не танкетки, а два танка. Шофер был убит наповал, а майор, отлежавшись, выполз из-под огня и, захватив чью-то бегавшую по лугу лошадь, прискакал на ней сюда.
Гранат на всех у нас было только три штуки. Был один ручной пулемет, один "максим" и десяток винтовок. Посоветовавшись, решили, что с таким вооружением против двух танков, стоявших на открытом месте, идти бессмысленно, и стали ждать, когда вернется Кригер с противотанковой пушкой. Пока что залегли по обе стороны дороги на опушке векового соснового леса. Здесь можно было чувствовать себя увереннее. Даже если танки появились на дороге, их можно было бы пропустить, автоматчиков и мотоциклистов, которые, по словам майора, шли вместе с танками, задержать огнем.
Ждали около часа. Петр Иванович Белявский за это время устроил себе позицию для стрельбы. Насыпал бруствер, сделал в нем ложбинку и удобно приспособился с винтовкой. Только тут неожиданно для меня выяснилось, что он участник еще первой мировой войны.
Над дорогой прошел немецкий самолет и обстрелял нас.
Кригер вернулся через два часа. Было уже девять вечера. Он сказал, что там, где, по словам сержанта, стояли противотанковые орудия, ничего не было, кроме каких-то грузовиков. Мы стали думать, что теперь делать, и решили вернуться в штаб дивизии к полковому комиссару Черниченко и сообщить ему о том, что здесь происходит, чтобы из дивизии прислали хоть что-нибудь, с чем можно было идти против танков.
Оставив за себя старшего, майор НКВД поехал вместе с нами. Когда мы приехали к Черниченко, он встретил нас холодно, сказал, что сам знает, что здесь бродят немецкие десантные группы с танками, но что у дивизии другие задачи, а борьба с такими группами - это дело начальника Могилевского гарнизона и что мы должны поехать к нему и доложить об этом.
Мы ответили, что пусть начальнику гарнизона докладываем майор НКВД, а мы останемся ночевать в дивизии. Черниченко ответил, что у него нет машины везти в город майора, так что это придется сделать нам.
У него было при этом такое лицо, словно он очень не хотел, чтобы мы оставались у него в штабе дивизии. Кроме того, мне показалось, что он как-то удивительно равнодушно отнесся к нашему сообщению. Я был убежден, что, если бы мы сделали ему такое сообщение вчера, он отнесся бы к нему совсем по-другому. То, как он говорил с нами, вызвало у меня чувство недоумения.
Мы спросили, не знает ли он, как обстоит дело на других дорогах, ведущих в Чаусы, свободны ли они.
Черниченко сказал, что он ничего не знает, что ему известно только то, что происходит в расположении его дивизии, а дороги на Чаусы ему не подведомственны. Связи с армией у него нет, связь идет через корпус, а о дорогах на Чаусы нам лучше всего может рассказать тот же начальник гарнизона, к которому мы едем.
Мы простились и поехали в Могилев.
К начальнику гарнизона мы попали глухой ночью. Снова - в третий раз все та же комната и тот же усталый от бессонных ночей полковник. Он выслушал майора и нас и сказал:
- Вы что думаете, я подвижные орудия туда пошлю? Так нет у меня никаких подвижных орудий! Я ими не располагаю. Я дивизией не командую. У меня вот стоят на улицах пушки; если ворвутся сюда, то будем стрелять, вот и все.
И, больше не обращая на нас внимания, стал спрашивать кого-то из своих помощников, готовы ли люди, на могилевских заставах и у моста к тому, чтобы встречать танки зажигательными бутылками. Ему ответили, что шестьдесят человек подготовлено.
- Хорошо, - сказал он и повернулся к нам. - Ну, что вы стоите?
Мы сказали, что хотим узнать у него, как лучше проехать на Чаусы. Он сказал, что не знает этого. Мы спросили его, где можно заночевать в городе.
- Заходите в какой-нибудь дом и ночуйте.
Майор остался у него, а мы вышли на улицу. Была темная ночь. Город был пуст и угрюм. По улице на руках с грохотом вкатили куда-то орудие. У меня было единственное желание - поехать обратно в полк к Кутепову и остаться там до конца. Там, по крайней мере, был порядок, и думалось, что если умрешь там, то хоть с толком.
В ту ночь я понял, наверное, раз и навсегда, что в тяжелые дни отступлений, окружений и смертельных опасностей все-таки лучше всего находиться на передовой, в дерущейся части, и нет ничего хуже, чем оказываться в неизвестности, в отступающих тылах. Там в эти дни отвратительно, невыносимо, так, что жить не хочется.
После разговора с Черниченко у нас не было уверенности, что за эти два-три часа, что мы пробыли в Могилеве, штаб дивизии не переместился куда-то из того леса, где он был. В Могилеве ночевать не хотелось. Может быть, мы и поехали бы Кутепову, но ночью без проводника не надеялись туда добраться. Сейчас мы окончательно почувствовали, что и разговор бригадного комиссара в корпусе, и то, как с нами говорил Черниченко, явно желавший нас спровадить из дивизии, и то, как нами говорил сейчас начальник гарнизона, все это звенья одной цепи; произошло что-то, еще неизвестное нам, большое и труднопоправимое, и людям не до нас.
В конце концов мы решили все-таки двинуться обратно штаб дивизии, дождаться там рассвета и утром попробовать попасть в Чаусы по проселочным дорогам.
Была темнота хоть глаз выколи. Мы проехали через могилевский мост. Было странно, что нас никто даже не задержал. Часовые с моста исчезли. Мы свернули на шоссе, потом свернули в лес, туда, где стоял штаб дивизии. И слева и справа, еще недавно стояли машины штаба, все было пусто. Но в глубине леса копошились люди, стояли машины. Отсюда уехали еще не все.
Мы улеглись на землю рядом с "пикапом" и проспали до утра. Перед сном, после того как мы в отвратительном настроении по пустому мосту, без часовых, выехали из Могилева, я вдруг подумал, что надвигается какая-то катастрофа и мы, весьма возможно, отсюда не выберемся, и мне стало не по себе от того, что какие-то вещи, лежавшие у меня в карманах, могут попасть в руки немцам. Я в темноте положил на колени взятую в штабе корпуса карту, на которой были пометки расположения войск, и на ощупь куском резинки постирал все, что там было. А потом вытащил из кармана гимнастерки не отправленное в Москву письмо и изорвал его на кусочки.
Утром мы выехали из леса на шоссе. Было слышно, как слева и справа, кажется, уже на этой стороне Днепра, неразборчиво бухала артиллерия. Мы свернули на проселки и, руководствуясь картой, поехали по наезженным колеям от деревни к деревне. Дорога была скверная, бензин плохой, "пикап" чихал. Мы продували подачу, ехали очень медленно, но все-таки понемножку приближались к Чаусам. Женщина, у которой на перекрестке стали спрашивать дорогу, сказала нам, что вот туточка проехали на мотоциклах немцы".
- Куда?
- А вот туда, откуда вы едете. Только вы слева выехали, а они вправо поехали. А утром другие вон по той дороге ехали. - Она показала на восток.
То, что она сказала, было похоже на правду, особенно если учесть все происходившее в прошлую ночь. Но нам за вчерашний день так надоели разговоры о немецких десантах, мотоциклистах, парашютистах, танкетках, что мы не обратили внимание на слова женщины. Мотоциклисты так мотоциклисты. Встретимся - значит, не повезло.
Сидя рядом с Боровковым в кабине "пикапа", я все время следил за дорогой и за поворотами. Вдруг неожиданно для себя заснул, а когда так же вдруг проснулся - может быть, я проспал всего несколько минут, - оказалось, что мы свернули не налево, куда нам надо было по карте, а направо и уткнулись во взорванный мост через какую-то речку. Я со зла сказал Боровкову несколько теплых слов, но не дальше как через двадцать минут выяснилось, что и эта задержка, и тот лишний круг, который мы сделали из-за нее, наверное, нас и спас.
Мы развернулись, проехали обратно до поворота на другой проселок, который должен был вывести нас, судя по карте, большак. По этому большаку до Чаус оставалось бы уже всего километров двенадцать. Так, по крайней мере, показывала карта.
Проскочили маленькую деревеньку и стали подниматься по косогору. За косогором проселок выходил на большак. Еще поднимаясь, я заметил, что справа вдали, на большаке, видны и густые клубы пыли. Эго было похоже на колонну машин или танков. Я сказал Трошкину, что, по-моему, там идет что-то вроде танков. Он тоже поглядел в ту сторону.