Страница:
В тот же день, когда мы невдалеке от Соловьевской переправы встречались с Гришановым и Палаженко, начальник политотдела 107-й стрелковой дивизии полковой комиссар Поляков доносил наверх о бомбежке Дорогобужа: "Авиация противника в течение 25 июля на участке обороны дивизии проявляла активные действия. Днем был произведен сильный налет... участвовало 22 фашистских самолета... В результате бомбардировки центральная часть горда разрушена и сожжена. Из красноармейцев 630-го стрелкового полка, стоявших на охране моста, 6 человек ранено... Есть много убитых граждан".
Дальше в донесении говорилось, что зенитчики 107-й дивизии сбили два фашистских бомбардировщика. "Один вражеский самолет упал в городе и сгорел вместе с экипажем. Экипаж второго фашистского самолета - 3 человека - взят в плен со всеми документами и картами, и один фашист застрелился. Пленные со всеми документами направлены под конвоем в штаб армии".
О пленении двух военных корреспондентов и их водителя в донесении, разумеется, не упоминалось.
Просматривая документы за эти дни, нетрудно заметить ту вполне понятную нервозность, которая проявлялась в только что прибывших на фронт частях, вдруг увидевших, что в воздухе господствуют немцы. Понятней становится и мера возбуждения, которая могла охватить людей, впервые своими глазами увидевших, как падают сбитые немецкие самолеты.
Дурацкая история, приключившаяся с нами под Дорогобужем и рассказанная в дневнике, вспоминается как дурной сои.
А между тем сами военные события, происходившие в те дни на участке 107-й дивизии, приобретали все более серьезный характер и стали началом ее долгого и славного боевого пути.
Именно эта 107-я, впоследствии 5-я гвардейская Краснознаменная Городокская стрелковая дивизия, которой командовал полковник Павел Васильевич Миронов, потом, в сентябре, особенно отличилась при освобождении Ельни. Во время октябрьского наступления немцев на Москву она оборонялась под Калугой и вышла из окружения к Серпухову. Во время нашего контрнаступления под Москвой с тяжелыми боями прошла свои первые двести километров на запад, а через три с лишним года закончила войну на косе Фриш-Нерунг в Восточной Пруссии. Однако в данном случае я хочу не только обратить внимание на эту географию событий, которая типична для многих частей Западного, а впоследствии Третьего Белорусского фронта, боевой путь которых пролег из Подмосковья в Восточную Пруссию. История боевых действий 107-й дивизии позволяет попутно проанализировать некоторые контрасты войны, посмотреть, чем была война для нас и для немцев в начале и чем стала для нас и для них в конце.
В боях за Ельню с 8 августа по 6 сентября 1941 года дивизия уничтожила 28 танков, 65 орудий и минометов и около 750 солдат и офицеров противника и, захватив довольно большие по тому времени трофеи, сама потеряла в этих боях 4200 человек убитыми и ранеными, то есть взятие Ельни стоило ей тяжелых потерь. Немалые потери она понесла и потом, во время боев под Калугой и выхода из окружения.
В дальнейшем дивизия больше не отступала, но в своих наступательных боях продолжала нести чувствительные потери. В зимнем наступлении под Москвой, захватив большие трофеи - около 60 танков и 200 немецких пушек и минометов, - дивизия потеряла в боях 2260 человек убитыми и ранеными. А потом, зимой и весной, в наступательных боях под Юхновом, предпринимавшихся с целью облегчить положение нашей попавшей в окружение 33-й армии, потеряла еще 2700 человек убитыми и ранеными.
Последующие наступательные операции 1943 года, наступление на Гомель и взятие города Городок тоже обошлись дивизии недешево.
Резкий перелом в соотношении между потерями и результатами боев для дивизии наступает летом 1944 года. Участвуя в разгроме немецкой группы армий "Центр", она продвигается на 525 километров, освобождает 600 населенных пунктов и одной из первых переходит границу Восточной Пруссии. В ходе этой операции дивизия захватывает 96 танков и 18 самолетов и берет в общей сложности в плен 9320 немецких солдат и офицеров, сама за весь этот период боев потеряв 1500 человек.
В 1945 году начинается уничтожение восточнопрусской группировки немцев. При штурме Кенигсберга, заняв 55 его кварталов, дивизия захватывает в плен 15 100 немецких солдат и офицеров, сама потеряв во время штурма 186 человек убитыми и 571 человека ранеными. После этого дивизия ведет бои за порт Пиллау и на косе Фриш-Нерунг и в этих последних боях захватывает огромные трофеи и берет в плен в общей сложности 8350 солдат и офицеров, сама понеся потери убитыми 122 человека и ранеными 726.
Цифры, которые я привожу, требуют душевной осторожности в обращении с ними. Ибо любая, самая малая в общей статистике войны цифра потерь все равно означает осиротевшие семьи.
И, однако, при всем том, вспоминая историю войны, необходимо сравнивать усилия и жертвы с результатами. Дорого заплатив в 1941 году за освобождение маленькой Ельни, та же самая дивизия в 1945 году при взятии главной немецкой цитадели в Восточной Пруссии - Кенигсберга - отдала всего 186 жизней.
В процессе четырехлетней войны в соотношении сил между нами и немцами происходили изменения огромного масштаба и значения. Вся очевидность их зафиксирована не только на картах, где сначала синие немецкие стрелы подходили к Москве и втыкались в Волгу и Кавказский хребет, а потом наши красные стрелы пересекли Одер и Нейсе. Огромность перемен очевидна и при чтении списков потерь за разные годы войны. Соотношение масштабов продвижения, количества захваченного оружия и пленных с масштабами понесенных потерь свидетельствует и об уровне технического оснащения обеих армий, и об уровне их военного опыта и воинского мастерства.
В период первых стычек 107-й дивизии с немцами под Ельней ее практический опыт ведения современной войны был равен нулю. Все испытания были впереди. И тот уровень воинского мастерства, который вместе с выросшим во много раз уровнем техники позволил ей с минимальными потерями захватить штурмом 55 кварталов Кенигсберга, взяв в нем 15 100 пленных, мог быть приобретен лишь в жестокой школе войны. Другого пути для этого не было. Хотя в ходе этой жестокой, но неизбежной учебы совершались оплаченные кровью ошибки и их, очевидно, могло быть меньше, чем было.
* * *
Возвращаюсь к дневнику.
...На обратном пути мы, сделав крюк, проехали через Дорогобуж. Странное и страшное зрелище представлял собой этот город, через который мы тем же маршрутом, в том же направлении, по тем же улицам ехали сутки назад. Улиц не было. Были только трубы, трубы. Немцы сбросили на город не так много фугасок, он сгорел главным образом от зажигалок.
Возможно, немцы бомбили Дорогобуж, имея ложные сведения, что там находится какой-то из наших штабов. Хотя, вообще говоря, они часто ради паники сжигали с воздуха, а иногда и с земли маленькие деревянные города, в которых не было никаких войск.
С полуразбитых бомбежкой каменных домов свисали полотнища перегоревших железных крыш, железо колыхалось и шумело на ветру.
Я обратил внимание на то, что Дорогобуж был довольно сильно укреплен. Вокруг него было много противотанковых рвов, блиндажей, укрытий, отсечных позиций. Местами было пять-шесть рядов колючей проволоки. Очевидно, тут был подготовлен один из узлов второй линии обороны. Но если мне потом правильно говорили, то тут, под самым Дорогобужем, сильных боев с немцами не было. Они, как и во многих других случаях, обошли этот узел сопротивления.
Объезжая Дорогобуж, чтобы выбраться на вяземскую дорогу, мы попали под небольшую бомбежку. Два немецких самолета, неизвестно почему, бомбили именно этот участок дороги, совершенно пустой. Мы легли в канаву, переждали и поехали дальше.
Дорога от Дорогобужа на Вязьму во многих местах минировалась. По ней шло довольно много машин. Трошкин совсем разболелся и лежал на заднем сиденье "эмки". Я, открыв брезентовый верх, сидел на спинке переднего сиденья и, высунув голову через крышу, наблюдал за воздухом.
Должно быть, немцы пытались вывести из строя всю эту коммуникацию от Вязьмы на Дорогобуж. В течение трех часов мы только и делали, что вылезали из машины, ложились в кюветы, пережидали там очередную бомбежку, опять лезли в машину, опять ехали, опять лезли в кюветы. За три часа вся эта процедура повторялась раз двенадцать. Самолеты так и крутились над дорогой, гоняясь за машинами. Многие машины, дожидаясь темноты, стояли по сторонам дороги в лесу. Кое-где стояли целые колонны. Но мы все-таки продолжали ехать и потому, что нам все это осточертело, и потому, что мы надеялись благодаря нашей крыше, а верней, благодаря отсутствию ее своевременно замечать самолеты и лезть в канавы. А кроме того, был уже вечер 26-го, а утром 27-го я должен был явиться в Москву.
Когда до Вязьмы оставалось около часу пути, немецкие самолеты тройками, одна за другой, пошли над дорогой со стороны Вязьмы навстречу нам. За некоторыми из них гнались наши истребители. Как потом оказалось, немцы после сожжения Дорогобужа решили таким же образом спалить Вязьму, но их налет был отбит нашими истребителями; сбросить бомбы на Вязьму им не удалось, и они, возвращаясь, сбрасывали их куда попало - на дороги, на автомобильные колонны и даже на одиночные машины. Снова раз за разом пришлось вылезать и ложиться.
Трошкин выглядел так, что краше в гроб кладут. Пошел дождь. Мы раскатали брезент на крыше, застегнули его на барашки и уселись. Панков нажал на стартер, а Трошкин, глянув в заднее стекло, сказал мне:
- Смотри, какая туча. Теперь уж больше не будут бомбить.
Но едва он успел это договорить, как мы услышали даже не гул, а свист уже пикирующего самолета и, открыв дверцы, бросились на дорогу прямо у машины. Бомба разорвалась сзади нас, скосив несколько деревьев и завалив ими дорогу. Трошкин поднялся и хрипло сказал, что наше счастье, что это сзади, а не впереди, а то бы пришлось растаскивать с дороги деревья. Мы снова влезли в машину и решили больше не вылезать из нее, что бы там ни было.
Недалеко от поворота на Минское шоссе мы встретили втягивающуюся на дорогобужскую дорогу дивизию. Машин было сравнительно мало; повозки, лошади, растянувшаяся, сколько видит глаз, пехота. Нам, недавно пережившим прорыв немцев к Чаусам, показалось тогда при виде этой дивизии, что такая "пешеходная" пехота - уж очень несовершенный вид войска в нынешней маневренной войне. Но я не мог представить себе тогда, в июле, что всего через пять месяцев, в декабре, когда я окажусь в только что отбитом у немцев Одоеве, меня охватит противоположное, такое же острое ощущение при виде брошенной в снегах, застрявшей немецкой техники и идущей милю нее конницы Белова, у которой все с собой, все на лошадях и на санях, а не на машинах, и которая вдруг в условиях зимней распутицы стала более маневренным войском, чем немецкие механизированные части.
В вяземской типографии у телефона мы встретили Белявского и Кригера, которые, оказалось, вернулись еще накануне. Было уже десять вечера. Они дожидались разговора с редакцией "Известий". Панков заправил машину, мы обнялись с Кригером и Петром Ивановичем и поехали. И того и другого я увидел потом только в начале декабря, вернувшись в Москву с Карельского фронта.
Проехав через ночную, темную Вязьму, мы выбрались на Минское шоссе. Трошкин, совершенно больной, тяжело дыша, спал сзади в машине. Панков, который последние несколько суток не слезал с машины, все время тер глаза ему тоже хотелось спать от усталости. А мне не спалось. Тревожное чувство, как и много раз потом при возвращении с фронта в Москву, охватывало меня. До какой степени моя жизнь связана с Москвой и как я люблю Москву, я понял только в эти дни, когда узнал, что Москву бомбят немцы.
Я ехал с тревогой. Мне хотелось как можно скорее увидеть Москву. Я не представлял себе, в каких масштабах происходят бомбежки. В течение всех этих ночей над нами через фронт высоко, с гудением проходили эшелоны немецких самолетов на Москву, и каждую ночь я думал о том, что, раньше чем я вернусь в Москву, будет еще, и еще, и еще одна бомбежка, и еще какие-то новые разрушения и новые опасности для всех живущих в ней, в том числе самых близких мне людей.
Ночь была черная, как сажа. Как и в прошлый раз, неделю назад, нам навстречу летели гудящие грузовики без фар, груженные снарядами. И опять почти всю дорогу до утра я стоял на подножке, чтобы мы могли быстрее ехать, видя хотя бы край дороги. К утру от этого напряженного вглядывания в темноту у меня заболели глаза.
Ехали без приключений. Только в двух местах немцы недавно сбросили на шоссе бомбы; были огромные воронки и рядом с одной из них обломки грузовика и оттащенные в стороны, на обочины, тела убитых.
На шоссе было куда больше порядка, чем неделю назад. Патрули проверяли документы и указывали путь на объездах. На последнем контрольно-пропускном пункте нам сказали, что сегодняшней ночью бомбежка была незначительной и без крупных пожаров.
Мы подъехали к Москве на рассвете 27 июля. Впереди в двух местах, догорая, еще дымились развалины домов. Мы въехали через Дорогомиловскую заставу и с тревогой глядели направо и налево, ища разрушения. У самой заставы был разрушен дом. Потом на берегу Москвы-реки еще один. Дальше все было цело. На Садовой справа была разрушена Книжная палата.
Трошкин остался лежать в машине, а я поднялся в редакцию "Красной звезды". Там еще не спали, и я наскоро доложил Ортенбергу о поездке. Оп сказал, что ближайшие дни я должен буду оставаться в Москве, а сегодня могу отдыхать.
Из "Звезды" поехали в "Известия", где нас, как и в прошлый приезд, тепло, по-дружески встретил помощник редактора Семен Ляндрес. В "Известия", оказывается, попала бомба - в главный вестибюль и в кабинет редактора. Но, по счастью, никого не убило, потому что в редакции в этот момент уже никого не было.
Обещав к следующему дню написать в "Известия" и позвонив матери, я поехал к ней. Трошкин остался в редакции; к нему вызвали врача. А я, выпив у матери кофе, заснул, что называется, без задних ног.
На следующий день я приехал в "Известия", чтобы сдать туда свой последний, шестой по счету подвал. После этого был трудный разговор с Ровинским, который не хотел отпускать меня в "Красную звезду".
Трошкина увидеть не удалось - оказалось, его уже положили в больницу.
* * *
За время войны, вплоть до гибели Трошкина в 1944 году, мы не раз еще встречались с ним на разных участках фронта, но таких совместных поездок, бок о бок в одной машине, о которых помнишь всю жизнь, потом уже не было. И читатель в дальнейшем только мельком столкнется с его именем в моих дневниках.
Но это был человек редкой душевной чистоты и мужества, и мне хочется вдобавок к уже высказанному моему собственному взгляду на него привести здесь несколько отрывков из письма водителя нашей машины во время поездки под Ельню Михаила Панкова. Письмо это я получил после того, как коротко написал о Трошкине в одной из своих статей.
Вот как выглядит Трошкин, увиденный глазами много ездившего с ним фронтового шофера: "...Мне очень дорога память о Паше Трошкине, с которым я отъездил всю финскую войну и которого уважаю за умную храбрость, правильное отношение к окружающим и мастерство.
Мне, например, было стыдно за корреспондента, когда, пряча глаза, он объяснял, что дальше ехать опасно, что он отвечает за машину и меня, и, сделав в штабе дивизии или на аэродроме бледненькую корреспонденцию или фото, спешил в редакцию. Туда он приезжал фронтовиком, понюхавшим пороху. Были и такие. Имен не надо.
В кругу журналистов (на ночевках или в редакциях) обычно собирались около вот такого краснобая, а Паша делал свое дело без афиш. Мне хочется поблагодарить Вас за несколько теплых строк о Павле и сказать, что их мало. Павел Трошкин мог быть показан Вами и пошире. Хороший солдат и товарищ, семьянин и художник (в своей сфере), далекий от нездоровой репортерской конкуренции, он частенько опережал фотосоплеменников, и именно тал, где было "жарко". Я не помню его усталым, измотанным, безразличным, а ведь приходилось часто и несладко. Не было случая, чтобы он забыл о шофере, садясь за солдатский котелок. Паша Трошкин! Сестрорецк, Териоки, линия Маннергейма, Випури, Можайск, Вязьма, Черная Речка, Днепр, Соловьевская переправа. Ночевка в сарае в тылу у немцев, куда мы заехали ночью...
Еще о Паше. Ведь это он разыскал меня после тяжелого ранения в многотысячной массе раненых в бесчисленных санбатах и госпиталях. Эвакуировал самолетом в Москву. Передал в руки профессора, спасшего мне висевшую на волоске жизнь - после пяти дней без перевязки у меня началась газовая гангрена.
Павлу я обязан жизнью.
Давно это было, но это было, и память до могилы сохранит хорошее..."
Так кончается та часть письма Панкова, которая посвящена Трошкину.
Глава девятая
Предыдущей главой заканчивается мой июньский и июльский дневник сорок первого года, связанный с Западным фронтом, на который я снова попал только в декабре, в совсем другие и для нас, и для немцев времена.
Почти весь этот промежуток - в четыре месяца длиной - я провел сначала на крайнем южном, а потом на крайнем северном участке фронта. Но, прежде чем перейти к дальнейшим главам дневника, я еще раз вернусь к событиям, связанным с обороной Могилева, и расскажу все, что мне дополнительно удалось узнать о последних днях могилевской обороны из документов и писем.
Я уже упоминал о том, лишь с годами до конца осознанном нравственном значении, которое для меня, как для писателя, приобрела короткая поездка в Могилев в 172-ю дивизию, и в особенности в 388-й полк Кутепова. Двадцать шестого июля, в тот самый день, когда мы с Трошкиным возвращались из-под Ельни в Вязьму, а затем в Москву, в штабе Западного фронта были получены последние сведения о действиях 61-го корпуса и входившей в него 172-й дивизии. Там, в двухстах километрах к западу от Ельни, теперь уже в глубоком тылу у немцев, все еще воевали люди, которых тринадцать дней назад снимал в Могилеве Трошкин.
Двадцать шестого июля в 5.50 утра начальник штаба 13-й армии Петрушевский в ответ на запрос о положении под Могилевом отвечал: "От Бакунина имеем следующие данные: 25-го утром он запросил о возможности отхода ввиду тяжелого положения на фронте. Товарищ Герасименко приказал ему, невзирая на окружение, оборонять Могилев. Около 20 часов 25. VII получено было донесение об отходе его на рубеж Большое Бушково - Рыжи. Ночью было получено еще донесение, подтверждающее его отход... Можно думать, что он ведет уличные бои в Могилеве. Посланный самолет в связь с Бакуниным не вошел. Также не могли войти в связь по радио".
В описании боевых действий 13-й армии о последних боях за Могилев сказано так: "61-й стрелковый корпус продолжал бой в окружении, до 26.VII прочно удерживая Могилевский плацдарм, где на протяжении всего времени шли весьма ожесточенные бои. Противнику нанесены были большие потери, но, не имея боеприпасов и продовольствия, 26.VII части 61-го стрелкового корпуса и 20-го мехкорпуса начали отход. Причем 172-я дивизия осталась оборонять Могилев. Судьба ее неизвестна. Попытки наладить транспортировку боеприпасов воздушным путем успеха не имели, ибо противник сумел занять аэродром... и захватил мост через реку Днепр".
Добавлю от себя, что эти попытки нашли свое отражение и в других документах. В частности, я обнаружил в архиве документ, датированный четырьмя днями раньше: "Командиру 1-го тяжелого авиаполка полковнику Филиппову. В ночь с 22 на 23 июля произвести выброску грузов на военном аэродроме Могилев. Высота выброски 400 метров... Время появления над аэродромом от часу до двух... выброску произвести всеми кораблями..."
В "Журнале боевых действий войск Западного фронта" 172-я дивизия в последний раз упомянута в записи от 26 июля 1941 года: "172-я стрелковая дивизия предположительно ведет бой в Могилеве".
Ровно десятью днями раньше, 16 июля, выслушав личный доклад представителя штаба 13-й армии об обстановке под Могилевом, командующий Западным фронтом маршал Тимошенко приказал: "Могилев оборонять во что бы то ни стало!" И, судя по сохранившимся документам и опубликованным в печати материалам, 172-я дивизия, и в ее составе 388-й полк Кутепова, на протяжении последующих десяти дней выполняла этот категорический приказ до последней возможности.
Капитан Гаврюшин во время нашего единственного свидания с ним после войны рассказал мне со слов кого-то из бойцов их полка, что тот видел, как полковника Кутепова, раненного в обе ноги, вытащили из окружения из самого Могилева, но потом, уже где-то в лесу там же, под Могилевом, он умер от потери крови. Не могу поручиться за точность этого переданного из вторых рук рассказа, но все-таки привожу его. Очень уж хочется верить, что при дополнительном изучении всех этих могилевских событий мы еще узнаем какие-то подробности о последних днях и минутах жизни таких людей, как Кутепов, до своего смертного часа выполнявших приказ: "Могилев оборонять во чтобы то ни стало!"
В 1906 году, в двадцатипятилетнюю годовщину боев за Могилев, в газете было опубликовано несколько страниц из моей еще не завершенной тогда книги. Эти же страницы были потом напечатаны в двух изданиях вышедшего в Могилеве сборника воспоминаний "Солдатами были все". И я после этих публикаций получил несколько писем - откликов от участников боев за Могилев. Моя надежда узнать новые подробности о Кутепове, Мазалове и других, чьи имена, сохранившиеся в моем фронтовом блокноте, приведены в книге, в известной мере оправдалась.
Первое письмо с упоминанием имени Кутепова пришло из Донецка от Николая Максимовича Андрианова... "Точно не помню, какого числа, - писал Андрианов, - я отходил с группой в 11 человек, из которых четверо было ранено, на Пуховичи - Осиповичи - Могилев. Пробираясь лесными дорогами и тропами, мы встретили санитарную машину и попросили ее остановиться с целью отправить раненых. С машины сошло шесть человек старшего командного состава, в том числе и полковник Кутепов. Он мне сказал, что меня со здоровыми солдатами оставляет у себя. Полк развертывается и будет занимать оборону в районе Могилева. А сейчас они выехали для изучения местности".
Рассказав об этой своей встрече с Кутеповым, по времени предшествовавшей началу боев за Могилев, и о характерном для Кутепова решении, которое тот принял, Андрианов дальше писал: "Я думаю, что материал о боевых действиях 388-го стрелкового полка можно разыскать через старшину, оружейного мастера, у которого были записаны некоторые эпизоды боевой жизни. Этот старшина показывал мне свои записи, когда мы были в госпитале в 1944 году на станции Правда, недалеко от Москвы. Здесь я потерял его следы, но он жив".
Андрианов не назвал имени старшины, но вскоре я получил письмо из Минска от Василия Александровича Смирнова. Письмо это начиналось словами: "Я был начальником оружейной мастерской 388-го стрелкового полка, которым командовал полковник Кутепов, и участвовал в составе этого полка в обороне Могилева. В последний раз я встречался с полковником Кутеповым в 19 - 20 часов на командном пункте полка, когда линия обороны была уже перенесена в предместье Могилева, около костеобрабатывающего завода".
Кратко упомянув в письме о себе, о том, как он, бежав из лагеря военнопленных, пошел в партизанский отряд и до дня соединения с частями Красной Армии командовал батальоном, В. А. Смирнов вернулся к рассказу о своем командире полка. "И сейчас, спустя много лет, я представляю себе все перипетии того времени. Закрою глаза и вижу командира полка Кутепова. До войны мне доводилось играть с ним в клубе за бильярдным столом. Хорошо помню, как я пристреливал ему пистолет во дворе нашей казармы. Как однажды он перочинным ножиком на спине моей шинели сделал разрез, так как шинель моя была сшита не по форме. Командиром он был строгим и уважаемым, в полку его боялись и уважали. Неутомимый был он человек. Когда мы ехали на фронт, у нас у всех была большая вера в победу, так как мы сильно были убеждены в его нашего командира полка - способностях. Во время боев он вселял в нас силу и уверенность. Хотя от начала боев и до последнего дня я встречался с ним всего три-четыре раза, но всякий раз встречи с ним снимали уныние и прибавляли силы к победе. Победа в полном смысле нам тогда не удалась. Но то, что делали воины 388-го стрелкового полка при обороне города Могилева, есть заслуга его стойкого командира полковника Кутепова".
Затем пришло письмо из Загорска от Гавриила Ивановича Сухова: "Работая при штабе полка на радиостанции, я ежедневно видел Кутепова и начштаба Плотникова. Наш штаб полка располагался как раз в тех кустарниках, где вы были. После этого штаб перешел ближе к кирпичному заводу, в овраг, где завод брал глину. Противник нас теснил. И тогда штаб полка перешел в город Могилев, в сад. Не знаю точно, сколько дней мы там сражались с фашистами, но припоминаю одно: из нашего полка оставалось личного состава мало. Мы были окружены, и фашисты, окружив нас, пошли на Смоленск. Тогда командир полка полковник Кутепов, имевший в те годы знаки различия, как мы их называли "четыре шпалы", собрал оставшийся состав полка - это было примерно 25 - 26 июля - и сказал: "Братцы, нам предстоит тяжелый путь сегодня ночью. Мы должны подойти к линии обороны противника, обрушиться на его позиции и прорваться к своим". Пройти к своим нам не удалось. Противник обнаружил нас, и из ночи был сделан белый день. Вот в этом бою, как я полагаю, и погибли наш командир полка Кутепов и начальник штаба Плотников. Нам чудом удалось остаться в живых, и в эту огненную ночь мы оказались в лесу, т. е. в тылу врага".
Дальше в донесении говорилось, что зенитчики 107-й дивизии сбили два фашистских бомбардировщика. "Один вражеский самолет упал в городе и сгорел вместе с экипажем. Экипаж второго фашистского самолета - 3 человека - взят в плен со всеми документами и картами, и один фашист застрелился. Пленные со всеми документами направлены под конвоем в штаб армии".
О пленении двух военных корреспондентов и их водителя в донесении, разумеется, не упоминалось.
Просматривая документы за эти дни, нетрудно заметить ту вполне понятную нервозность, которая проявлялась в только что прибывших на фронт частях, вдруг увидевших, что в воздухе господствуют немцы. Понятней становится и мера возбуждения, которая могла охватить людей, впервые своими глазами увидевших, как падают сбитые немецкие самолеты.
Дурацкая история, приключившаяся с нами под Дорогобужем и рассказанная в дневнике, вспоминается как дурной сои.
А между тем сами военные события, происходившие в те дни на участке 107-й дивизии, приобретали все более серьезный характер и стали началом ее долгого и славного боевого пути.
Именно эта 107-я, впоследствии 5-я гвардейская Краснознаменная Городокская стрелковая дивизия, которой командовал полковник Павел Васильевич Миронов, потом, в сентябре, особенно отличилась при освобождении Ельни. Во время октябрьского наступления немцев на Москву она оборонялась под Калугой и вышла из окружения к Серпухову. Во время нашего контрнаступления под Москвой с тяжелыми боями прошла свои первые двести километров на запад, а через три с лишним года закончила войну на косе Фриш-Нерунг в Восточной Пруссии. Однако в данном случае я хочу не только обратить внимание на эту географию событий, которая типична для многих частей Западного, а впоследствии Третьего Белорусского фронта, боевой путь которых пролег из Подмосковья в Восточную Пруссию. История боевых действий 107-й дивизии позволяет попутно проанализировать некоторые контрасты войны, посмотреть, чем была война для нас и для немцев в начале и чем стала для нас и для них в конце.
В боях за Ельню с 8 августа по 6 сентября 1941 года дивизия уничтожила 28 танков, 65 орудий и минометов и около 750 солдат и офицеров противника и, захватив довольно большие по тому времени трофеи, сама потеряла в этих боях 4200 человек убитыми и ранеными, то есть взятие Ельни стоило ей тяжелых потерь. Немалые потери она понесла и потом, во время боев под Калугой и выхода из окружения.
В дальнейшем дивизия больше не отступала, но в своих наступательных боях продолжала нести чувствительные потери. В зимнем наступлении под Москвой, захватив большие трофеи - около 60 танков и 200 немецких пушек и минометов, - дивизия потеряла в боях 2260 человек убитыми и ранеными. А потом, зимой и весной, в наступательных боях под Юхновом, предпринимавшихся с целью облегчить положение нашей попавшей в окружение 33-й армии, потеряла еще 2700 человек убитыми и ранеными.
Последующие наступательные операции 1943 года, наступление на Гомель и взятие города Городок тоже обошлись дивизии недешево.
Резкий перелом в соотношении между потерями и результатами боев для дивизии наступает летом 1944 года. Участвуя в разгроме немецкой группы армий "Центр", она продвигается на 525 километров, освобождает 600 населенных пунктов и одной из первых переходит границу Восточной Пруссии. В ходе этой операции дивизия захватывает 96 танков и 18 самолетов и берет в общей сложности в плен 9320 немецких солдат и офицеров, сама за весь этот период боев потеряв 1500 человек.
В 1945 году начинается уничтожение восточнопрусской группировки немцев. При штурме Кенигсберга, заняв 55 его кварталов, дивизия захватывает в плен 15 100 немецких солдат и офицеров, сама потеряв во время штурма 186 человек убитыми и 571 человека ранеными. После этого дивизия ведет бои за порт Пиллау и на косе Фриш-Нерунг и в этих последних боях захватывает огромные трофеи и берет в плен в общей сложности 8350 солдат и офицеров, сама понеся потери убитыми 122 человека и ранеными 726.
Цифры, которые я привожу, требуют душевной осторожности в обращении с ними. Ибо любая, самая малая в общей статистике войны цифра потерь все равно означает осиротевшие семьи.
И, однако, при всем том, вспоминая историю войны, необходимо сравнивать усилия и жертвы с результатами. Дорого заплатив в 1941 году за освобождение маленькой Ельни, та же самая дивизия в 1945 году при взятии главной немецкой цитадели в Восточной Пруссии - Кенигсберга - отдала всего 186 жизней.
В процессе четырехлетней войны в соотношении сил между нами и немцами происходили изменения огромного масштаба и значения. Вся очевидность их зафиксирована не только на картах, где сначала синие немецкие стрелы подходили к Москве и втыкались в Волгу и Кавказский хребет, а потом наши красные стрелы пересекли Одер и Нейсе. Огромность перемен очевидна и при чтении списков потерь за разные годы войны. Соотношение масштабов продвижения, количества захваченного оружия и пленных с масштабами понесенных потерь свидетельствует и об уровне технического оснащения обеих армий, и об уровне их военного опыта и воинского мастерства.
В период первых стычек 107-й дивизии с немцами под Ельней ее практический опыт ведения современной войны был равен нулю. Все испытания были впереди. И тот уровень воинского мастерства, который вместе с выросшим во много раз уровнем техники позволил ей с минимальными потерями захватить штурмом 55 кварталов Кенигсберга, взяв в нем 15 100 пленных, мог быть приобретен лишь в жестокой школе войны. Другого пути для этого не было. Хотя в ходе этой жестокой, но неизбежной учебы совершались оплаченные кровью ошибки и их, очевидно, могло быть меньше, чем было.
* * *
Возвращаюсь к дневнику.
...На обратном пути мы, сделав крюк, проехали через Дорогобуж. Странное и страшное зрелище представлял собой этот город, через который мы тем же маршрутом, в том же направлении, по тем же улицам ехали сутки назад. Улиц не было. Были только трубы, трубы. Немцы сбросили на город не так много фугасок, он сгорел главным образом от зажигалок.
Возможно, немцы бомбили Дорогобуж, имея ложные сведения, что там находится какой-то из наших штабов. Хотя, вообще говоря, они часто ради паники сжигали с воздуха, а иногда и с земли маленькие деревянные города, в которых не было никаких войск.
С полуразбитых бомбежкой каменных домов свисали полотнища перегоревших железных крыш, железо колыхалось и шумело на ветру.
Я обратил внимание на то, что Дорогобуж был довольно сильно укреплен. Вокруг него было много противотанковых рвов, блиндажей, укрытий, отсечных позиций. Местами было пять-шесть рядов колючей проволоки. Очевидно, тут был подготовлен один из узлов второй линии обороны. Но если мне потом правильно говорили, то тут, под самым Дорогобужем, сильных боев с немцами не было. Они, как и во многих других случаях, обошли этот узел сопротивления.
Объезжая Дорогобуж, чтобы выбраться на вяземскую дорогу, мы попали под небольшую бомбежку. Два немецких самолета, неизвестно почему, бомбили именно этот участок дороги, совершенно пустой. Мы легли в канаву, переждали и поехали дальше.
Дорога от Дорогобужа на Вязьму во многих местах минировалась. По ней шло довольно много машин. Трошкин совсем разболелся и лежал на заднем сиденье "эмки". Я, открыв брезентовый верх, сидел на спинке переднего сиденья и, высунув голову через крышу, наблюдал за воздухом.
Должно быть, немцы пытались вывести из строя всю эту коммуникацию от Вязьмы на Дорогобуж. В течение трех часов мы только и делали, что вылезали из машины, ложились в кюветы, пережидали там очередную бомбежку, опять лезли в машину, опять ехали, опять лезли в кюветы. За три часа вся эта процедура повторялась раз двенадцать. Самолеты так и крутились над дорогой, гоняясь за машинами. Многие машины, дожидаясь темноты, стояли по сторонам дороги в лесу. Кое-где стояли целые колонны. Но мы все-таки продолжали ехать и потому, что нам все это осточертело, и потому, что мы надеялись благодаря нашей крыше, а верней, благодаря отсутствию ее своевременно замечать самолеты и лезть в канавы. А кроме того, был уже вечер 26-го, а утром 27-го я должен был явиться в Москву.
Когда до Вязьмы оставалось около часу пути, немецкие самолеты тройками, одна за другой, пошли над дорогой со стороны Вязьмы навстречу нам. За некоторыми из них гнались наши истребители. Как потом оказалось, немцы после сожжения Дорогобужа решили таким же образом спалить Вязьму, но их налет был отбит нашими истребителями; сбросить бомбы на Вязьму им не удалось, и они, возвращаясь, сбрасывали их куда попало - на дороги, на автомобильные колонны и даже на одиночные машины. Снова раз за разом пришлось вылезать и ложиться.
Трошкин выглядел так, что краше в гроб кладут. Пошел дождь. Мы раскатали брезент на крыше, застегнули его на барашки и уселись. Панков нажал на стартер, а Трошкин, глянув в заднее стекло, сказал мне:
- Смотри, какая туча. Теперь уж больше не будут бомбить.
Но едва он успел это договорить, как мы услышали даже не гул, а свист уже пикирующего самолета и, открыв дверцы, бросились на дорогу прямо у машины. Бомба разорвалась сзади нас, скосив несколько деревьев и завалив ими дорогу. Трошкин поднялся и хрипло сказал, что наше счастье, что это сзади, а не впереди, а то бы пришлось растаскивать с дороги деревья. Мы снова влезли в машину и решили больше не вылезать из нее, что бы там ни было.
Недалеко от поворота на Минское шоссе мы встретили втягивающуюся на дорогобужскую дорогу дивизию. Машин было сравнительно мало; повозки, лошади, растянувшаяся, сколько видит глаз, пехота. Нам, недавно пережившим прорыв немцев к Чаусам, показалось тогда при виде этой дивизии, что такая "пешеходная" пехота - уж очень несовершенный вид войска в нынешней маневренной войне. Но я не мог представить себе тогда, в июле, что всего через пять месяцев, в декабре, когда я окажусь в только что отбитом у немцев Одоеве, меня охватит противоположное, такое же острое ощущение при виде брошенной в снегах, застрявшей немецкой техники и идущей милю нее конницы Белова, у которой все с собой, все на лошадях и на санях, а не на машинах, и которая вдруг в условиях зимней распутицы стала более маневренным войском, чем немецкие механизированные части.
В вяземской типографии у телефона мы встретили Белявского и Кригера, которые, оказалось, вернулись еще накануне. Было уже десять вечера. Они дожидались разговора с редакцией "Известий". Панков заправил машину, мы обнялись с Кригером и Петром Ивановичем и поехали. И того и другого я увидел потом только в начале декабря, вернувшись в Москву с Карельского фронта.
Проехав через ночную, темную Вязьму, мы выбрались на Минское шоссе. Трошкин, совершенно больной, тяжело дыша, спал сзади в машине. Панков, который последние несколько суток не слезал с машины, все время тер глаза ему тоже хотелось спать от усталости. А мне не спалось. Тревожное чувство, как и много раз потом при возвращении с фронта в Москву, охватывало меня. До какой степени моя жизнь связана с Москвой и как я люблю Москву, я понял только в эти дни, когда узнал, что Москву бомбят немцы.
Я ехал с тревогой. Мне хотелось как можно скорее увидеть Москву. Я не представлял себе, в каких масштабах происходят бомбежки. В течение всех этих ночей над нами через фронт высоко, с гудением проходили эшелоны немецких самолетов на Москву, и каждую ночь я думал о том, что, раньше чем я вернусь в Москву, будет еще, и еще, и еще одна бомбежка, и еще какие-то новые разрушения и новые опасности для всех живущих в ней, в том числе самых близких мне людей.
Ночь была черная, как сажа. Как и в прошлый раз, неделю назад, нам навстречу летели гудящие грузовики без фар, груженные снарядами. И опять почти всю дорогу до утра я стоял на подножке, чтобы мы могли быстрее ехать, видя хотя бы край дороги. К утру от этого напряженного вглядывания в темноту у меня заболели глаза.
Ехали без приключений. Только в двух местах немцы недавно сбросили на шоссе бомбы; были огромные воронки и рядом с одной из них обломки грузовика и оттащенные в стороны, на обочины, тела убитых.
На шоссе было куда больше порядка, чем неделю назад. Патрули проверяли документы и указывали путь на объездах. На последнем контрольно-пропускном пункте нам сказали, что сегодняшней ночью бомбежка была незначительной и без крупных пожаров.
Мы подъехали к Москве на рассвете 27 июля. Впереди в двух местах, догорая, еще дымились развалины домов. Мы въехали через Дорогомиловскую заставу и с тревогой глядели направо и налево, ища разрушения. У самой заставы был разрушен дом. Потом на берегу Москвы-реки еще один. Дальше все было цело. На Садовой справа была разрушена Книжная палата.
Трошкин остался лежать в машине, а я поднялся в редакцию "Красной звезды". Там еще не спали, и я наскоро доложил Ортенбергу о поездке. Оп сказал, что ближайшие дни я должен буду оставаться в Москве, а сегодня могу отдыхать.
Из "Звезды" поехали в "Известия", где нас, как и в прошлый приезд, тепло, по-дружески встретил помощник редактора Семен Ляндрес. В "Известия", оказывается, попала бомба - в главный вестибюль и в кабинет редактора. Но, по счастью, никого не убило, потому что в редакции в этот момент уже никого не было.
Обещав к следующему дню написать в "Известия" и позвонив матери, я поехал к ней. Трошкин остался в редакции; к нему вызвали врача. А я, выпив у матери кофе, заснул, что называется, без задних ног.
На следующий день я приехал в "Известия", чтобы сдать туда свой последний, шестой по счету подвал. После этого был трудный разговор с Ровинским, который не хотел отпускать меня в "Красную звезду".
Трошкина увидеть не удалось - оказалось, его уже положили в больницу.
* * *
За время войны, вплоть до гибели Трошкина в 1944 году, мы не раз еще встречались с ним на разных участках фронта, но таких совместных поездок, бок о бок в одной машине, о которых помнишь всю жизнь, потом уже не было. И читатель в дальнейшем только мельком столкнется с его именем в моих дневниках.
Но это был человек редкой душевной чистоты и мужества, и мне хочется вдобавок к уже высказанному моему собственному взгляду на него привести здесь несколько отрывков из письма водителя нашей машины во время поездки под Ельню Михаила Панкова. Письмо это я получил после того, как коротко написал о Трошкине в одной из своих статей.
Вот как выглядит Трошкин, увиденный глазами много ездившего с ним фронтового шофера: "...Мне очень дорога память о Паше Трошкине, с которым я отъездил всю финскую войну и которого уважаю за умную храбрость, правильное отношение к окружающим и мастерство.
Мне, например, было стыдно за корреспондента, когда, пряча глаза, он объяснял, что дальше ехать опасно, что он отвечает за машину и меня, и, сделав в штабе дивизии или на аэродроме бледненькую корреспонденцию или фото, спешил в редакцию. Туда он приезжал фронтовиком, понюхавшим пороху. Были и такие. Имен не надо.
В кругу журналистов (на ночевках или в редакциях) обычно собирались около вот такого краснобая, а Паша делал свое дело без афиш. Мне хочется поблагодарить Вас за несколько теплых строк о Павле и сказать, что их мало. Павел Трошкин мог быть показан Вами и пошире. Хороший солдат и товарищ, семьянин и художник (в своей сфере), далекий от нездоровой репортерской конкуренции, он частенько опережал фотосоплеменников, и именно тал, где было "жарко". Я не помню его усталым, измотанным, безразличным, а ведь приходилось часто и несладко. Не было случая, чтобы он забыл о шофере, садясь за солдатский котелок. Паша Трошкин! Сестрорецк, Териоки, линия Маннергейма, Випури, Можайск, Вязьма, Черная Речка, Днепр, Соловьевская переправа. Ночевка в сарае в тылу у немцев, куда мы заехали ночью...
Еще о Паше. Ведь это он разыскал меня после тяжелого ранения в многотысячной массе раненых в бесчисленных санбатах и госпиталях. Эвакуировал самолетом в Москву. Передал в руки профессора, спасшего мне висевшую на волоске жизнь - после пяти дней без перевязки у меня началась газовая гангрена.
Павлу я обязан жизнью.
Давно это было, но это было, и память до могилы сохранит хорошее..."
Так кончается та часть письма Панкова, которая посвящена Трошкину.
Глава девятая
Предыдущей главой заканчивается мой июньский и июльский дневник сорок первого года, связанный с Западным фронтом, на который я снова попал только в декабре, в совсем другие и для нас, и для немцев времена.
Почти весь этот промежуток - в четыре месяца длиной - я провел сначала на крайнем южном, а потом на крайнем северном участке фронта. Но, прежде чем перейти к дальнейшим главам дневника, я еще раз вернусь к событиям, связанным с обороной Могилева, и расскажу все, что мне дополнительно удалось узнать о последних днях могилевской обороны из документов и писем.
Я уже упоминал о том, лишь с годами до конца осознанном нравственном значении, которое для меня, как для писателя, приобрела короткая поездка в Могилев в 172-ю дивизию, и в особенности в 388-й полк Кутепова. Двадцать шестого июля, в тот самый день, когда мы с Трошкиным возвращались из-под Ельни в Вязьму, а затем в Москву, в штабе Западного фронта были получены последние сведения о действиях 61-го корпуса и входившей в него 172-й дивизии. Там, в двухстах километрах к западу от Ельни, теперь уже в глубоком тылу у немцев, все еще воевали люди, которых тринадцать дней назад снимал в Могилеве Трошкин.
Двадцать шестого июля в 5.50 утра начальник штаба 13-й армии Петрушевский в ответ на запрос о положении под Могилевом отвечал: "От Бакунина имеем следующие данные: 25-го утром он запросил о возможности отхода ввиду тяжелого положения на фронте. Товарищ Герасименко приказал ему, невзирая на окружение, оборонять Могилев. Около 20 часов 25. VII получено было донесение об отходе его на рубеж Большое Бушково - Рыжи. Ночью было получено еще донесение, подтверждающее его отход... Можно думать, что он ведет уличные бои в Могилеве. Посланный самолет в связь с Бакуниным не вошел. Также не могли войти в связь по радио".
В описании боевых действий 13-й армии о последних боях за Могилев сказано так: "61-й стрелковый корпус продолжал бой в окружении, до 26.VII прочно удерживая Могилевский плацдарм, где на протяжении всего времени шли весьма ожесточенные бои. Противнику нанесены были большие потери, но, не имея боеприпасов и продовольствия, 26.VII части 61-го стрелкового корпуса и 20-го мехкорпуса начали отход. Причем 172-я дивизия осталась оборонять Могилев. Судьба ее неизвестна. Попытки наладить транспортировку боеприпасов воздушным путем успеха не имели, ибо противник сумел занять аэродром... и захватил мост через реку Днепр".
Добавлю от себя, что эти попытки нашли свое отражение и в других документах. В частности, я обнаружил в архиве документ, датированный четырьмя днями раньше: "Командиру 1-го тяжелого авиаполка полковнику Филиппову. В ночь с 22 на 23 июля произвести выброску грузов на военном аэродроме Могилев. Высота выброски 400 метров... Время появления над аэродромом от часу до двух... выброску произвести всеми кораблями..."
В "Журнале боевых действий войск Западного фронта" 172-я дивизия в последний раз упомянута в записи от 26 июля 1941 года: "172-я стрелковая дивизия предположительно ведет бой в Могилеве".
Ровно десятью днями раньше, 16 июля, выслушав личный доклад представителя штаба 13-й армии об обстановке под Могилевом, командующий Западным фронтом маршал Тимошенко приказал: "Могилев оборонять во что бы то ни стало!" И, судя по сохранившимся документам и опубликованным в печати материалам, 172-я дивизия, и в ее составе 388-й полк Кутепова, на протяжении последующих десяти дней выполняла этот категорический приказ до последней возможности.
Капитан Гаврюшин во время нашего единственного свидания с ним после войны рассказал мне со слов кого-то из бойцов их полка, что тот видел, как полковника Кутепова, раненного в обе ноги, вытащили из окружения из самого Могилева, но потом, уже где-то в лесу там же, под Могилевом, он умер от потери крови. Не могу поручиться за точность этого переданного из вторых рук рассказа, но все-таки привожу его. Очень уж хочется верить, что при дополнительном изучении всех этих могилевских событий мы еще узнаем какие-то подробности о последних днях и минутах жизни таких людей, как Кутепов, до своего смертного часа выполнявших приказ: "Могилев оборонять во чтобы то ни стало!"
В 1906 году, в двадцатипятилетнюю годовщину боев за Могилев, в газете было опубликовано несколько страниц из моей еще не завершенной тогда книги. Эти же страницы были потом напечатаны в двух изданиях вышедшего в Могилеве сборника воспоминаний "Солдатами были все". И я после этих публикаций получил несколько писем - откликов от участников боев за Могилев. Моя надежда узнать новые подробности о Кутепове, Мазалове и других, чьи имена, сохранившиеся в моем фронтовом блокноте, приведены в книге, в известной мере оправдалась.
Первое письмо с упоминанием имени Кутепова пришло из Донецка от Николая Максимовича Андрианова... "Точно не помню, какого числа, - писал Андрианов, - я отходил с группой в 11 человек, из которых четверо было ранено, на Пуховичи - Осиповичи - Могилев. Пробираясь лесными дорогами и тропами, мы встретили санитарную машину и попросили ее остановиться с целью отправить раненых. С машины сошло шесть человек старшего командного состава, в том числе и полковник Кутепов. Он мне сказал, что меня со здоровыми солдатами оставляет у себя. Полк развертывается и будет занимать оборону в районе Могилева. А сейчас они выехали для изучения местности".
Рассказав об этой своей встрече с Кутеповым, по времени предшествовавшей началу боев за Могилев, и о характерном для Кутепова решении, которое тот принял, Андрианов дальше писал: "Я думаю, что материал о боевых действиях 388-го стрелкового полка можно разыскать через старшину, оружейного мастера, у которого были записаны некоторые эпизоды боевой жизни. Этот старшина показывал мне свои записи, когда мы были в госпитале в 1944 году на станции Правда, недалеко от Москвы. Здесь я потерял его следы, но он жив".
Андрианов не назвал имени старшины, но вскоре я получил письмо из Минска от Василия Александровича Смирнова. Письмо это начиналось словами: "Я был начальником оружейной мастерской 388-го стрелкового полка, которым командовал полковник Кутепов, и участвовал в составе этого полка в обороне Могилева. В последний раз я встречался с полковником Кутеповым в 19 - 20 часов на командном пункте полка, когда линия обороны была уже перенесена в предместье Могилева, около костеобрабатывающего завода".
Кратко упомянув в письме о себе, о том, как он, бежав из лагеря военнопленных, пошел в партизанский отряд и до дня соединения с частями Красной Армии командовал батальоном, В. А. Смирнов вернулся к рассказу о своем командире полка. "И сейчас, спустя много лет, я представляю себе все перипетии того времени. Закрою глаза и вижу командира полка Кутепова. До войны мне доводилось играть с ним в клубе за бильярдным столом. Хорошо помню, как я пристреливал ему пистолет во дворе нашей казармы. Как однажды он перочинным ножиком на спине моей шинели сделал разрез, так как шинель моя была сшита не по форме. Командиром он был строгим и уважаемым, в полку его боялись и уважали. Неутомимый был он человек. Когда мы ехали на фронт, у нас у всех была большая вера в победу, так как мы сильно были убеждены в его нашего командира полка - способностях. Во время боев он вселял в нас силу и уверенность. Хотя от начала боев и до последнего дня я встречался с ним всего три-четыре раза, но всякий раз встречи с ним снимали уныние и прибавляли силы к победе. Победа в полном смысле нам тогда не удалась. Но то, что делали воины 388-го стрелкового полка при обороне города Могилева, есть заслуга его стойкого командира полковника Кутепова".
Затем пришло письмо из Загорска от Гавриила Ивановича Сухова: "Работая при штабе полка на радиостанции, я ежедневно видел Кутепова и начштаба Плотникова. Наш штаб полка располагался как раз в тех кустарниках, где вы были. После этого штаб перешел ближе к кирпичному заводу, в овраг, где завод брал глину. Противник нас теснил. И тогда штаб полка перешел в город Могилев, в сад. Не знаю точно, сколько дней мы там сражались с фашистами, но припоминаю одно: из нашего полка оставалось личного состава мало. Мы были окружены, и фашисты, окружив нас, пошли на Смоленск. Тогда командир полка полковник Кутепов, имевший в те годы знаки различия, как мы их называли "четыре шпалы", собрал оставшийся состав полка - это было примерно 25 - 26 июля - и сказал: "Братцы, нам предстоит тяжелый путь сегодня ночью. Мы должны подойти к линии обороны противника, обрушиться на его позиции и прорваться к своим". Пройти к своим нам не удалось. Противник обнаружил нас, и из ночи был сделан белый день. Вот в этом бою, как я полагаю, и погибли наш командир полка Кутепов и начальник штаба Плотников. Нам чудом удалось остаться в живых, и в эту огненную ночь мы оказались в лесу, т. е. в тылу врага".