Страница:
Следующее упоминание о полковнике Кутепове и его судьбе пришло из самого Могилева от Василия Афанасьевича Пяткова, служившего перед войной старшим сержантом в 388-м стрелковом полку: "Месяца за два, за три до войны был я назначен командиром зенитной установки спаренных 4-х стволов "максима". С этим оружием и воевал на могилевском рубеже. Кутепова Семена Федоровича последний раз видел, а вернее, он подходил ко мне с 25-го на 26-е, часа в 2 ночи, минут за 30 до взрыва моста. Он давал мне указание, чтобы я не открывал огонь без команды, потому что в это время подтягивали силы, чтобы подготовиться к прорыву бесшумно.
Часов в 5 утра меня ранило во второй раз, и я уже не мог бороться. Ранен был в обе руки. Попал в госпиталь, когда немцы еще не заняли полностью города. На третий день бежал из госпиталя; меня вывели из города девушки в лес. Начал работать подпольно. Три года партизанщины. Соединился с регулярными войсками 28 июля 44-го года. И снова на фронт..."
И наконец, пришло еще одно письмо, в котором упоминалась фамилия Кутепова. Его прислал из Минска Леонид Иванович Серафимович, которому в конце войны довелось дойти до Берлина, а в 1941 году, когда он пошел в партизаны, было всего шестнадцать лет: "...Я пишу Вам это письмо потому, что, прочитав Вашу статью, вспомнил эпизод, свидетелем которого мне пришлось быть, и решил кратко о нем сообщить.
Наш партизанский отряд в 1941 году состоял из 6 - 7 человек. В конце ноября месяца 1941 года вечером, когда я стоял на посту, увидел, как по глубокому снегу, падая и поднимая друг друга, через поле идут два человека по направлению к станции Ратмировичи. Дав им приблизиться, я их задержал. Оба были очень истощены. Один из них был более высокого роста, чем другой, с головой, обмотанной грязным бинтом. На обоих фуражек не было, хотя и стоял свирепый мороз. На высоком была одета шинель прямо поверх нижней рубахи, на ногах деревянные колодки, а на втором была одета одна нижняя рубаха и брюки, а ноги обмотаны тряпьем. Обоих задержанных я доставил в дом нашего партизана тов. Косолапова, в котором находился штаб. Командир отряда тов. Балахонов начал с ними беседу, а я возвратился обратно на пост. А когда меня сменили, то я узнал, что задержанные долго не признавались, откуда и куда идут, но, убедившись, что попали к партизанам, назвали свои фамилии. Одного из них была фамилия Кутепов, а другого Шашуро. Кутепов сообщил, что был тяжело ранен в боях под Могилевом и в бессознательном состоянии взят в плен, где впоследствии познакомился с тов. Шашуро. Оба в дальнейшем попали в Бобруйскую крепость, в которой в то время находилось более тысяч советских военнопленных. Обстоятельств их побега в настоящее время я хорошо не помню. О их воинских званиях при мне никаких разговоров не было.
Вы пишете, что в Вашей памяти Кутепов - "человек, который, останься он жив, был бы способен потом на очень многое".
В дополнение я хочу отметить, что Кутепов и Шашуро были настоящими руководителями, хорошо знающими военное дело.
Мне пришлось присутствовать при разговоре Кутепова и Шашуро с командиром отряда Балахоновым. Они ему сказали, что не нужно ожидать, когда у него в отряде будет 200 - 300 партизан, а бить немцев можно и небольшими силами.
Более двух недель Кутепов и Шашуро отдыхали, набирались сил. Врача у нас не было, а Кутепов был ранен. У него на голове был рубец, проходивший возле лба через висок и медленно заживавший. Рану Кутепова перевязывала Полина - жена Косолапова, впоследствии погибшая от рук фашистов.
Когда Кутепов и Шашуро немного окрепли, меня вызвал Балахонов и приказал сопровождать их в сторону Бобруйска.
В 1941 году немцы фактически железные дороги не охраняли, и мы без происшествий взорвали недалеко от Бобруйска эшелон с цистернами авиабензина, а потом, когда мы возвратились в отряд, приняли участие в штурме немецко-полицейского гарнизона, находившегося на станции Брожа.
В конце декабря 1941 года меня направили для связи в отряд, находившийся в деревне Вулково, которым руководил тов. Ливенцев (ныне Герой Советского Союза). Вскоре, возвратившись с задания, я узнал, что в мое отсутствие немцы и полицейские напали на наш отряд. На станции Ратмировичи никого из партизан не было, дом Косолапова, в котором находился партизанский штаб, был сожжен, на окраине станции я увидел изуродованный труп Кутепова. Из рассказов местных жителей выяснилось, что к Кутепову, который стоял на посту, подошли несколько переодетых в гражданскую одежду полицейских и выстрелами в упор убили его наповал, а немцы, прятавшиеся в кустах в небольшом лесу, примыкавшем к станции Ратмировичи, бросились в атаку, стреляя из пулеметов и автоматов. Балахонов и остальные партизаны, видя перевес сил, вынуждены были отступить в деревню Зеленковичи.
Шашуро, знавший более подробно о Кутепове, погиб весной 1944 года. Ему посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Командир отряда тов. Балахонов трагически погиб в начале 1942 года..."
Это полное сдержанного драматизма письмо глубоко взволновало меня. Хотя я трезво отдаю себе отчет, что фамилия Кутепов не столь уж редка и вполне возможно, и даже вероятно, что в письме идет речь не о командире 388-го стрелкового полка, а о его однофамильце. И все-таки, все-таки... Сорок первый год связан с такими неожиданностями в людских судьбах, с такими их поворотами, что, положив руку на сердце, я не могу исключить и такой возможности, что в этом драматическом письме речь идет о том самом Кутепове...
Пришли письма и о командире поддерживавшего полк Кутепова 340-го артиллерийского полка полковнике Иване Сергеевиче Мазалове.
О нем написали двое его сослуживцев, участники могилевской обороны: начальник штаба дивизиона, тогда лейтенант, а ныне подполковник запаса А. Ф. Виттер и помощник начальника штаба полка А. Г. Кураков. "На мой взгляд, писал Кураков, - в могилевской обороне исключительно большую роль сыграла артиллерия. Ведь у нас не было ни танков, ни авиации, а дело нам пришлось иметь с ударными танковыми дивизиями. Были, конечно, использованы и бутылки с жидкостью КС, и противотанковые гранаты, были и огромный патриотизм и массовый героизм в стрелковых подразделениях. Но все же основная тяжесть борьбы с танками легла на плечи артиллеристов. Я очень хорошо помню цифру из оперативной сводки на 20 июля 1941 года, которую представлял в штаб дивизии. Нашей артиллерийской группой с начала боев и по 20 июля включительно было уничтожено 179 бронетанковых единиц противника, в том числе 54 танка, остальное - танкетки, бронеавтомобили, бронетранспортеры и самоходные орудия. И вы справедливо поступили, когда рядом с 388-м стрелковым полком поставили номер нашего 340-го артиллерийского полка. Его командир полковник Мазалов достоин не меньшей благодарности советского народа, чем командир 388-го стрелкового полка полковник Кутепов".
О том же самом писал и А. Ф. Виттер: "Под Могилевом основная тяжесть борьбы с танками легла на плечи артиллерии, и кто знает, может быть, из этих 39 танков, которые фотографировал ваш друг Трошкин, большая доля была уничтожена артиллеристами 340-го артиллерийского полка и 174-го отдельного истребительного противотанкового дивизиона. Свидетельством этого может быть героическая смерть командиров батарей только нашего первого дивизиона лейтенанта Василия Лобкова, лейтенанта Роберта Рихтера, лейтенанта Дмитрия Патлаха.
А теперь о Мазалове. О нем мы вспоминаем всегда как о самом дорогом человеке. Можно смело сказать, что под Могилевом на самом ответственном, танкоопасном направлении, на участке 388-го стрелкового полка, перекрывавшем Бобруйское и Быховское шоссе, душой противотанковой обороны был полковник Мазалов, грамотный, умудренный опытом и заслуженный артиллерист".
Тяжело раненный в разгар боев и эвакуированный в госпиталь Виттер и тоже тяжело раненный в момент прорыва, в ночь с 25 на 26 июля, Кураков сообщили мне в своих письмах все, что они знали о судьбе тех из своих товарищей по полку, фамилии которых, сохранившиеся в моем фронтовом блокноте, я опубликовал в статье.
По их сведениям, полковник Иван Сергеевич Мазалов, начальник штаба полка капитан Федор Сергеевич Антоневич и начальник связи капитан Борис Михайлович Орлов, все трое, погибли в одну и ту же ночь на 26 июля при попытке прорваться из окружения.
Виттер добавил в своем письме, что на несколько дней раньше погиб младший политрук Прохоров и, очевидно, по его мнению, погиб и заместитель политрука Пашун.
Кураков, наоборот, написал о своей встрече с Дмитрием Пашуном уже после могилевских боев. Тяжело раненного в ночь прорыва Куракова перевязали бойцы и десять суток помогали ему, раненному, идти на восток, к линии фронта, до тех пор, пока, как пишет Кураков, они "не попали под Кричевом в лапы к немцам".
В лагере смерти "Остров Мазовецкий" Кураков встретил Пашуна. "В ночь с 17 на 18 ноября 1941 года нас погрузили в вагоны и под усиленной охраной повезли по железной дороге. Со мной в одном вагоне находился и Пашун. Нам удалось открыть верхний люк товарного вагона, в котором мы находились, и мы начали прыгать на ходу поезда. Я прыгал третьим. Среди товарищей, которые помогали мне вылезти в люк, был и Пашун. Я прыгнул, разбился, но остался живой. Было это в тридцати километрах от Варшавы, около станции Остров. Меня подобрали поляки, вылечили, поставили на ноги. Что стало дальше с Дмитрием Пашуном, я не знаю..."
Мера мужества людей, защищавших Могилев, была оценена еще в 1941 году. Тогда очень скупо награждали орденами, но в одном из первых же указов о наградах, 10 августа 1941 года, можно встретить имена многих участников могилевских боев. Я сличил этот указ с именами, сохранившимися в моих записях только по двум полкам - 388-му стрелковому и 340-му артиллерийскому.
И командир стрелкового полка Кутепов, и его комиссар Зобнин, и командир артиллерийского полка Мазалов, и капитан Гаврюшин, и лейтенант Возгрин, и младший политрук Прохоров, и замполитрука Пашун, и красноармеец Семин - все они были награждены за могилевские бои орденами Красного Знамени, так же как и командир их 172-й дивизии Романов, и комиссар дивизии Черниченко.
За три недели, между представлением к наградам и выходом указа в Москве, почти все, кого я упомянул, погибли в боях, так и не успев узнать о том, как высоко был оценен их подвиг. Но сейчас, спустя три с лишним десятилетия, уместно подчеркнуть, что их подвиг впервые был оценен уже тогда, в сорок первом году.
Хочу закончить эту, наверное, самую короткую в книге главу еще двумя выдержками из уже процитированных мною писем старшего сержанта Пяткова и подполковника Виттера. "Участвовал в боях во всей Западной Пруссии, во взятии Кенигсберга; после Кенигсберга был переброшен на Берлинское направление, участвовал во взятии Берлина, где и закончил войну. Почему Вам пишу обо всем этом? Чтоб Вы знали, что хотя в 41-м году фашисты считали, что полностью уничтожили нашу дивизию, - но нет! Все-таки пусть нас мало осталось, но мы сами их добивали в ихнем логове!"
Так написал мне старший сержант Пятков. Подполковник Виттер написал, в сущности, то же самое, только выразился еще короче: "Войну начал в Могилеве, кончил, как и должно было быть, в Берлине".
И те и другие слова сказаны этими людьми, конечно, не только о своей личной судьбе. Судьбы у защитников Могилева были разные, и лишь немногим из них довелось дойти до Кенигсберга и Берлина. Но та война, первые страшные удары которой обрушились на них под Могилевом, в конце концов кончилась в Берлине. И так оно и должно было быть! И тому, чтобы это в конце концов именно так и случилось, немало помогли люди, в начале войны насмерть дравшиеся под Могилевом и на целые полмесяца задержавшие там немцев.
Глава десятая
...Выспавшись разом за всю поездку под Ельню, я на следующее утро явился к редактору "Красной звезды" и выдвинул перед ним план командировки вдоль всего фронта, от Черного до" Баренцева моря. Я попросил, чтобы мне для такой поездки подготовили надежную машину и чтобы вместе с мной послали фотокорреспондента. Мы начнем с крайней точки Южного фронта и будем постепенно двигаться на север с тем, чтобы все наши статьи и фото шли в "Красной звезде" под одной постоянной рубрикой: "От Черного до Баренцева моря".
Редактору эта идея понравилась. Он сказал, что доложит о ней Мехлису и постарается, чтобы сопроводительный документ был подписан самим начальником ПУРа для большего удобства работы.
Оказалось, чтобы капитально отремонтировать "эмку", выделенную для этой поездки, требуемся шесть-семь дней. За эти семь дней, кроме фронтовых баллад для газеты, я вдруг за один присест написал "Жди меня", "Майор привез мальчишку на лафете" и "Не сердитесь, к лучшему".
Я ночевал на даче у Льва Кассиля в Переделкине и утром остался там, никуда не поехал.
Сидел весь день на даче один и писал стихи. Кругом были высокие сосны, много земляники, зеленая трава. Был жаркий летний день. И тишина. Так тихо, что я вдруг почувствовал усталость. На несколько часов даже захотелось забыть, что на свете есть война...
Так сказано в дневнике, но все три стихотворения, написанные в тот день, свидетельствуют, что, как бы ни хотелось забыть о войне даже на несколько часов, все равно это было невозможно. Только, наверно, в тот день больше, чем в другие, я думал не столько о войне, сколько о своей собственной судьбе на ней. Об уже пережитом, но еще больше о предстоящем.
Если б это было не так, то, наверное, не написалось бы ни строчки:
...Ты знаешь это горе понаслышке,
А нам оно оборвало сердца.
Кто раз увидел этого мальчишку,
Домой прийти не сможет до конца.
Ни строчки:
...Жди, когда из дальних мест
Писем не придет.
Жди, когда уж надоест
Всем, кто вместе ждет...
Ни строчки:
...Коль вернусь, так сушеных
Некогда отчитывать,
А убьют, так хуже нет
Письма перечитывать...
Все три написанные в тот день стихотворения, хотя и по-разному, в сущности, продолжали друг друга и были попыткой совладать с той душевной тревогой, которая - хочешь не хочешь - давала о себе знать перед новой и, как тогда думалось, долгой поездкой на фронт.
И вообще война, когда писались эти стихи, уже предчувствовалась долгой. "...Жди, когда снега метут..." - в тот жаркий июльский день было написано не для рифмы. Рифма, наверно бы, нашлась и другая...
* * *
...Первым слушателем "Жди меня" был вернувшийся из Москвы Кассиль. Он сказал мне, что стихотворение, в общем, хорошее, хотя немного похоже на заклинание. Накануне, вечером, перед тем как я остался ночевать у Кассиля, мы были вместе с ним у Афиногенова. Афиногенов безвыездно жил на даче с женой и дочкой, и все у них было по-прежнему, как зимой сорокового года, во время финской кампании. И я невольно вспомнил вечера, проведенные у него в ту трескучую зиму за игрой в ма-джонг и слушанием английского радио, говорившего о еще чужой и далекой тогда от нас европейской войне с немцами.
В тот вечер, когда мы были с Кассилем, я видел Афиногенова в последний раз. Он погиб во время бомбежки Москвы.
Отъезд затянулся еще на несколько дней из-за неготовности машины, но как раз в эти дни работы оказалось невпроворот. Пока я был на Западном фронте, Саша Столпер написал сценарий по пьесе "Парень из нашего города". Написал, в общем, наспех, а военную часть - теперь уже не японскую, как у меня было раньше, а немецкую, - не зная фронта, написал и вовсе вчерне.
Пришлось, прежде чем сдавать этот сценарий в комитет, многое и переделывать и переписывать в нем. Не могу сказать, чтобы эта срочная работа доставила мне особенно большую радость между двумя поездками на фронт.
В один из этих дней позвонил Евгений Петров и сказал, что он хочет организовать американскому писателю Колдуэллу встречу со мной как с человеком, недавно вернувшимся с Западного фронта. Встреча состоялась на квартире Николая Вирты. Американец был большой, крепко сшитый, одетый в широкий мешковатый костюм. Он занимался во время бомбежек Москвы передавал по радио в Америку и вообще, по мнению Петрова, вел себя в Москве очень хорошо. Он показался мне довольно дотошным человеком. Но по понятным причинам я многого не мог ему рассказывать.
В разговоре была одна смешная деталь. Он спросил, видел ли я близко немецкие танки. Я сказал, что да, видел. Тогда он, должно быть, интересуясь, в каком состоянии у немцев техника, спросил, какой вид имели немецкие танки - новый или потрепанный? Меня этот вопрос рассмешил, и я пошутил, что когда танки идут на вас, то вам, очевидно, трудно разобрать, какой они имеют вид, новый или потрепанный. Но если эти танки уже удалось остановить, то они неизменно имеют потрепанный вид.
Яша Халип, с которым мне как с фотокорреспондентом предстояло делить судьбу в будущей поездке, показался мне добрым товарищем.
Девятого августа, в день, когда мы с ним должны были выезжать, меня прихватил приступ аппендицита. Я заехал к матери, и меня так скрутило, что пришлось вызывать врача прямо туда. Он и объяснил мне, что это приступ аппендицита, что, может быть, на первый раз обойдется и без операции, успокоится, но надо несколько дней полежать здесь, у них под рукой.
Я лежал у матери. В эти ночи были бомбежки, и все в квартире, кроме нас с матерью, уходили в убежище. Комната у матери не была затемнена, и я из-за болей ночью подолгу читал. Мы вытаскивали с матерью тюфяк в закрытый, без окон, коридор в их большой коммунальной квартире, зажигали в нем свет и проводили там всю ночь, пока к утру после отбоя не возвращались жильцы.
Тринадцатого, почувствовав себя немного лучше, я решил, что оттягивать больше нельзя, надо ехать. Мать приготовила мне с собой на первые дни на дорогу кое-какой диетический провиант. Выезд предстоял наутро следующего дня - четырнадцатого.
Накануне вечером я поехал в Ортенбергу. Было решено, что я выеду сначала в штаб Южного фронта, а оттуда на самую крайнюю точку, к Черному морю. По сведениям редакции, штаб фронта помещался уже не в Одессе, как я думал, а в Николаеве. Значит, нам нужно было ехать сперва до Николаева, а потом уже Добираться в Одессу.
В редакции я встретил только что приехавших из-под Киева Бориса Лапина и Захара Хацревина и, не помню уже, откуда приехавшего Льва Славина. Я договорился с Захаром попозже вечером зайти к нему в "Националь", где он остановился. Не хотелось в последний вечер расставаться с матерью, и я потащил ее с собой в "Националь". Хацревин, который неважно чувствовал себя еще в редакции, сейчас лежал у себя в номере совсем больной, но тем не менее собирался в ближайшие дни возвратиться в Киев.
Мы долго разговаривали с ним, вспоминали Халхин-Гол, читали стихи. Потом началась бомбежка, и всю гостиницу погнали в бомбоубежище. Там сидели польская миссия и несколько иностранных корреспондентов. Немножко поспав в бомбоубежище, я после отбоя простился с Захаром и Борисом. Наверно, я видел их тогда в последний раз.
Мы с матерью шли пешком домой через ночную Москву. А в семь утра, простившись со своими стариками, я сел в машину и, заехав за Халипом, двинулся по шоссе на Тулу.
Первую остановку сделали в Туле и, перекусив в какой-то столовой, поехали дальше. В животе справа, там, где аппендикс, все еще не проходила боль, и я попросил нашего водителя Демьянова, чтобы он дал мне сесть за руль и поучил меня вести машину. Мне казалось, что за этим занятием, требующим внимания и напряжения, боль будет легче переносить. Так оно и оказалось. Демьянов, как только я сел за руль, сейчас же из подчиненного превратился в начальство и уже не звал меня батальонным комиссаром, а вопил:
- Ты куда едешь?! Смотри же! Глаза у тебя на что? Наедешь же, черт!
Были и более сильные выражения по моему адресу, которые я безропотно сносил, чувствуя, что блестящими шоферскими способностями не отличаюсь.
Стояла жара. Хорошо еще, что я, как и на предыдущей "эмке", заставил вырезать крышу и сделать вместо нее брезентовый тент на барашках. Мы его отворачивали, и на встречном ветру было сравнительно прохладно.
Я взял с собой здоровенный томище "Тихого Дона" - все в одной книге. И когда не вел машину, читал. Читал и дочитал в самом конце нашего сухопутного путешествия, между Симферополем и Севастополем.
В Курске заночевали в гостинице. Номер был в стиле ампир, с клопами, кровать с какими-то завитушками, которые я, впрочем, обнаружил на ощупь. Было затемнение, а окна гостиницы без штор. Вошли мы в номер уже в темноте, а вышли из него еще до рассвета - спешили.
В Харьков приехали к полудню. В городе все было спокойно, шла нормальная жизнь, и, казалось, ничто не напоминало о том, что у Киева уже идут кровавые бои. За Харьковом погода испортилась. Как только полил дождь, сразу дал себя знать чернозем. Под колесами все вязло и липло.
К вечеру мы добрались не до Днепропетровска, как рассчитывали, а только до Краснограда - маленького городка в тенистых деревьях. На подъезде к городу виднелся большой аэродром, на нем стояли бомбардировщики. По улицам города ходили, сбив на бочок пилотки, бравые ребята с голубыми петлицами. Стайки девушек щебетали на городском бульваре. На углу, там, где начинался бульвар, стояли двое пожилых военных и, разговаривая о чем-то своем, серьезном, одобрительно поглядывали на дефилирующую мимо молодежь.
Возникло ощущение маленького мирного гарнизонного городка; неясно вспоминалось даже что-то из литературы, связанное с этим ощущением.
Появление нашей "эмки" вызвало некоторое оживление. Очевидно, здесь, в глубоком тылу, никто еще не видел так роскошно закамуфлированной машины. Демьянов раскрасил ее под зеленого леопарда. А кроме того, тент вместо крыши вообще сильно менял вид "эмки" и придавал ей известную необычность, от которой мы чем дальше в тыл, тем больше страдали.
Отыскав место в маленькой гостинице, больше похожей на чистенькую мазанку, только двухэтажную, мы вдруг услышали вопрос провожавшего нас и почему-то задержавшегося уже после того, как мы простились, лейтенанта:
- Вы только вчера из Москвы?
Мы сказали, что да.
- Как вы считаете, неужели они сюда дойдут, а?
- Почему сюда? - удивились мы.
Именно в этом городке, каким мы его увидели в тот вечер, мысль, что сюда дойдут немцы, и притом высказанная не обывателем, а военным, была особенно странной.
- Но вот Первомайск же взяли. И Кировоград взяли, - сказал лейтенант.
- Кто вам сказал?
- По радио было.
Мы не слышали радио и были огорошены этим известием. Первомайск и Кировоград - это уже Кривой Рог. Еще немного, и немцы у нижнего течения Днепра! А мы-то считали, что едем в штаб фронта в Николаев. Теперь Николаев оставался уже в тылу у немцев, в мешке. Мы ничего не понимали и были удручены.
Потом пришлось привыкать к еще худшим неожиданностям, но в ту ночь, проводив лейтенанта, мы долго не могли заснуть. Сидели, разговаривали и не верили - неужели правда? Еще перед отъездом из Москвы я слышал, что на Южном фронте дола идут неважно. Свидетельством этого было и то, что в последнюю минуту нам сказали про переезд штаба Южного фронта из Одессы в Николаев. И все-таки мы даже отдаленно не представляли себе масштабов того, что произошло как раз в эти дни на Южном фронте.
Кроме всего прочего, теперь было неизвестно, куда ехать. По здравому смыслу казалось, что раз немцы уже взяли Первомайск и Кировоград, то, очевидно, штаб Южного фронта переместился куда-то к самому Днепру. И если мы поедем на Днепропетровск, то штаб, наверно, окажется там или где-нибудь в том районе.
Неожиданно для нас первый этап нашей поездки до штаба фронта сокращался. И как сокращался.
Мы выехали из Краснограда рано утром. Потом, когда я прочел в сводке, что немцы взяли Красноград, то, хотя он и не был важным стратегическим пунктом, я с особенной болью воспринял это сообщение. Каким мирным и каким далеким от фронта городком показался нам Красноград, когда мы в него въехали, и в какой тревоге мы его покидали!
Дорога на Днепропетровск была плохая. Мы двигались еле-еле, со скоростью двадцать - двадцать пять километров в час. В середине дня мы, по нашим расчетам, подъехали близко к Днепропетровску. До него оставалось, наверное, километров пятнадцать. Мы проехали еще два или три километра, как вдруг нам навстречу стали попадаться беженцы. Глаза не могли нас обмануть: из города уходили люди, город эвакуировался. Я видел слишком много беженцев на Западном фронте, чтобы не отличить их повозку от всякой другой, даже если она одна на дороге. Чем ближе к городу, тем поток беженцев становился все гуще. Ехали на машинах, на телегах, шли пешком. Двигались тракторы, комбайны - бесконечное количество тракторов и комбайнов.
Впереди были видны днепропетровские заводы, огромные махины со стоявшими над ними облаками дыма. Не прошло и десяти дней после того, как мы, отходя, взорвали их. Какое-то проклятье почти со всеми приднепровскими городами от Могилева и до Херсона! Почти все они целиком или главной своей частью, как Днепропетровск, расположены на том, правом, на западном берегу!
Мы проехали мимо вокзала, вокруг которого толпились тысячи людей. Чувствовалось нервозное настроение. У магазинчика с надписью "Галантерея и дорожные вещи" стояла очередь. Наверно, здесь покупали чемоданы и рюкзаки.
Часов в 5 утра меня ранило во второй раз, и я уже не мог бороться. Ранен был в обе руки. Попал в госпиталь, когда немцы еще не заняли полностью города. На третий день бежал из госпиталя; меня вывели из города девушки в лес. Начал работать подпольно. Три года партизанщины. Соединился с регулярными войсками 28 июля 44-го года. И снова на фронт..."
И наконец, пришло еще одно письмо, в котором упоминалась фамилия Кутепова. Его прислал из Минска Леонид Иванович Серафимович, которому в конце войны довелось дойти до Берлина, а в 1941 году, когда он пошел в партизаны, было всего шестнадцать лет: "...Я пишу Вам это письмо потому, что, прочитав Вашу статью, вспомнил эпизод, свидетелем которого мне пришлось быть, и решил кратко о нем сообщить.
Наш партизанский отряд в 1941 году состоял из 6 - 7 человек. В конце ноября месяца 1941 года вечером, когда я стоял на посту, увидел, как по глубокому снегу, падая и поднимая друг друга, через поле идут два человека по направлению к станции Ратмировичи. Дав им приблизиться, я их задержал. Оба были очень истощены. Один из них был более высокого роста, чем другой, с головой, обмотанной грязным бинтом. На обоих фуражек не было, хотя и стоял свирепый мороз. На высоком была одета шинель прямо поверх нижней рубахи, на ногах деревянные колодки, а на втором была одета одна нижняя рубаха и брюки, а ноги обмотаны тряпьем. Обоих задержанных я доставил в дом нашего партизана тов. Косолапова, в котором находился штаб. Командир отряда тов. Балахонов начал с ними беседу, а я возвратился обратно на пост. А когда меня сменили, то я узнал, что задержанные долго не признавались, откуда и куда идут, но, убедившись, что попали к партизанам, назвали свои фамилии. Одного из них была фамилия Кутепов, а другого Шашуро. Кутепов сообщил, что был тяжело ранен в боях под Могилевом и в бессознательном состоянии взят в плен, где впоследствии познакомился с тов. Шашуро. Оба в дальнейшем попали в Бобруйскую крепость, в которой в то время находилось более тысяч советских военнопленных. Обстоятельств их побега в настоящее время я хорошо не помню. О их воинских званиях при мне никаких разговоров не было.
Вы пишете, что в Вашей памяти Кутепов - "человек, который, останься он жив, был бы способен потом на очень многое".
В дополнение я хочу отметить, что Кутепов и Шашуро были настоящими руководителями, хорошо знающими военное дело.
Мне пришлось присутствовать при разговоре Кутепова и Шашуро с командиром отряда Балахоновым. Они ему сказали, что не нужно ожидать, когда у него в отряде будет 200 - 300 партизан, а бить немцев можно и небольшими силами.
Более двух недель Кутепов и Шашуро отдыхали, набирались сил. Врача у нас не было, а Кутепов был ранен. У него на голове был рубец, проходивший возле лба через висок и медленно заживавший. Рану Кутепова перевязывала Полина - жена Косолапова, впоследствии погибшая от рук фашистов.
Когда Кутепов и Шашуро немного окрепли, меня вызвал Балахонов и приказал сопровождать их в сторону Бобруйска.
В 1941 году немцы фактически железные дороги не охраняли, и мы без происшествий взорвали недалеко от Бобруйска эшелон с цистернами авиабензина, а потом, когда мы возвратились в отряд, приняли участие в штурме немецко-полицейского гарнизона, находившегося на станции Брожа.
В конце декабря 1941 года меня направили для связи в отряд, находившийся в деревне Вулково, которым руководил тов. Ливенцев (ныне Герой Советского Союза). Вскоре, возвратившись с задания, я узнал, что в мое отсутствие немцы и полицейские напали на наш отряд. На станции Ратмировичи никого из партизан не было, дом Косолапова, в котором находился партизанский штаб, был сожжен, на окраине станции я увидел изуродованный труп Кутепова. Из рассказов местных жителей выяснилось, что к Кутепову, который стоял на посту, подошли несколько переодетых в гражданскую одежду полицейских и выстрелами в упор убили его наповал, а немцы, прятавшиеся в кустах в небольшом лесу, примыкавшем к станции Ратмировичи, бросились в атаку, стреляя из пулеметов и автоматов. Балахонов и остальные партизаны, видя перевес сил, вынуждены были отступить в деревню Зеленковичи.
Шашуро, знавший более подробно о Кутепове, погиб весной 1944 года. Ему посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Командир отряда тов. Балахонов трагически погиб в начале 1942 года..."
Это полное сдержанного драматизма письмо глубоко взволновало меня. Хотя я трезво отдаю себе отчет, что фамилия Кутепов не столь уж редка и вполне возможно, и даже вероятно, что в письме идет речь не о командире 388-го стрелкового полка, а о его однофамильце. И все-таки, все-таки... Сорок первый год связан с такими неожиданностями в людских судьбах, с такими их поворотами, что, положив руку на сердце, я не могу исключить и такой возможности, что в этом драматическом письме речь идет о том самом Кутепове...
Пришли письма и о командире поддерживавшего полк Кутепова 340-го артиллерийского полка полковнике Иване Сергеевиче Мазалове.
О нем написали двое его сослуживцев, участники могилевской обороны: начальник штаба дивизиона, тогда лейтенант, а ныне подполковник запаса А. Ф. Виттер и помощник начальника штаба полка А. Г. Кураков. "На мой взгляд, писал Кураков, - в могилевской обороне исключительно большую роль сыграла артиллерия. Ведь у нас не было ни танков, ни авиации, а дело нам пришлось иметь с ударными танковыми дивизиями. Были, конечно, использованы и бутылки с жидкостью КС, и противотанковые гранаты, были и огромный патриотизм и массовый героизм в стрелковых подразделениях. Но все же основная тяжесть борьбы с танками легла на плечи артиллеристов. Я очень хорошо помню цифру из оперативной сводки на 20 июля 1941 года, которую представлял в штаб дивизии. Нашей артиллерийской группой с начала боев и по 20 июля включительно было уничтожено 179 бронетанковых единиц противника, в том числе 54 танка, остальное - танкетки, бронеавтомобили, бронетранспортеры и самоходные орудия. И вы справедливо поступили, когда рядом с 388-м стрелковым полком поставили номер нашего 340-го артиллерийского полка. Его командир полковник Мазалов достоин не меньшей благодарности советского народа, чем командир 388-го стрелкового полка полковник Кутепов".
О том же самом писал и А. Ф. Виттер: "Под Могилевом основная тяжесть борьбы с танками легла на плечи артиллерии, и кто знает, может быть, из этих 39 танков, которые фотографировал ваш друг Трошкин, большая доля была уничтожена артиллеристами 340-го артиллерийского полка и 174-го отдельного истребительного противотанкового дивизиона. Свидетельством этого может быть героическая смерть командиров батарей только нашего первого дивизиона лейтенанта Василия Лобкова, лейтенанта Роберта Рихтера, лейтенанта Дмитрия Патлаха.
А теперь о Мазалове. О нем мы вспоминаем всегда как о самом дорогом человеке. Можно смело сказать, что под Могилевом на самом ответственном, танкоопасном направлении, на участке 388-го стрелкового полка, перекрывавшем Бобруйское и Быховское шоссе, душой противотанковой обороны был полковник Мазалов, грамотный, умудренный опытом и заслуженный артиллерист".
Тяжело раненный в разгар боев и эвакуированный в госпиталь Виттер и тоже тяжело раненный в момент прорыва, в ночь с 25 на 26 июля, Кураков сообщили мне в своих письмах все, что они знали о судьбе тех из своих товарищей по полку, фамилии которых, сохранившиеся в моем фронтовом блокноте, я опубликовал в статье.
По их сведениям, полковник Иван Сергеевич Мазалов, начальник штаба полка капитан Федор Сергеевич Антоневич и начальник связи капитан Борис Михайлович Орлов, все трое, погибли в одну и ту же ночь на 26 июля при попытке прорваться из окружения.
Виттер добавил в своем письме, что на несколько дней раньше погиб младший политрук Прохоров и, очевидно, по его мнению, погиб и заместитель политрука Пашун.
Кураков, наоборот, написал о своей встрече с Дмитрием Пашуном уже после могилевских боев. Тяжело раненного в ночь прорыва Куракова перевязали бойцы и десять суток помогали ему, раненному, идти на восток, к линии фронта, до тех пор, пока, как пишет Кураков, они "не попали под Кричевом в лапы к немцам".
В лагере смерти "Остров Мазовецкий" Кураков встретил Пашуна. "В ночь с 17 на 18 ноября 1941 года нас погрузили в вагоны и под усиленной охраной повезли по железной дороге. Со мной в одном вагоне находился и Пашун. Нам удалось открыть верхний люк товарного вагона, в котором мы находились, и мы начали прыгать на ходу поезда. Я прыгал третьим. Среди товарищей, которые помогали мне вылезти в люк, был и Пашун. Я прыгнул, разбился, но остался живой. Было это в тридцати километрах от Варшавы, около станции Остров. Меня подобрали поляки, вылечили, поставили на ноги. Что стало дальше с Дмитрием Пашуном, я не знаю..."
Мера мужества людей, защищавших Могилев, была оценена еще в 1941 году. Тогда очень скупо награждали орденами, но в одном из первых же указов о наградах, 10 августа 1941 года, можно встретить имена многих участников могилевских боев. Я сличил этот указ с именами, сохранившимися в моих записях только по двум полкам - 388-му стрелковому и 340-му артиллерийскому.
И командир стрелкового полка Кутепов, и его комиссар Зобнин, и командир артиллерийского полка Мазалов, и капитан Гаврюшин, и лейтенант Возгрин, и младший политрук Прохоров, и замполитрука Пашун, и красноармеец Семин - все они были награждены за могилевские бои орденами Красного Знамени, так же как и командир их 172-й дивизии Романов, и комиссар дивизии Черниченко.
За три недели, между представлением к наградам и выходом указа в Москве, почти все, кого я упомянул, погибли в боях, так и не успев узнать о том, как высоко был оценен их подвиг. Но сейчас, спустя три с лишним десятилетия, уместно подчеркнуть, что их подвиг впервые был оценен уже тогда, в сорок первом году.
Хочу закончить эту, наверное, самую короткую в книге главу еще двумя выдержками из уже процитированных мною писем старшего сержанта Пяткова и подполковника Виттера. "Участвовал в боях во всей Западной Пруссии, во взятии Кенигсберга; после Кенигсберга был переброшен на Берлинское направление, участвовал во взятии Берлина, где и закончил войну. Почему Вам пишу обо всем этом? Чтоб Вы знали, что хотя в 41-м году фашисты считали, что полностью уничтожили нашу дивизию, - но нет! Все-таки пусть нас мало осталось, но мы сами их добивали в ихнем логове!"
Так написал мне старший сержант Пятков. Подполковник Виттер написал, в сущности, то же самое, только выразился еще короче: "Войну начал в Могилеве, кончил, как и должно было быть, в Берлине".
И те и другие слова сказаны этими людьми, конечно, не только о своей личной судьбе. Судьбы у защитников Могилева были разные, и лишь немногим из них довелось дойти до Кенигсберга и Берлина. Но та война, первые страшные удары которой обрушились на них под Могилевом, в конце концов кончилась в Берлине. И так оно и должно было быть! И тому, чтобы это в конце концов именно так и случилось, немало помогли люди, в начале войны насмерть дравшиеся под Могилевом и на целые полмесяца задержавшие там немцев.
Глава десятая
...Выспавшись разом за всю поездку под Ельню, я на следующее утро явился к редактору "Красной звезды" и выдвинул перед ним план командировки вдоль всего фронта, от Черного до" Баренцева моря. Я попросил, чтобы мне для такой поездки подготовили надежную машину и чтобы вместе с мной послали фотокорреспондента. Мы начнем с крайней точки Южного фронта и будем постепенно двигаться на север с тем, чтобы все наши статьи и фото шли в "Красной звезде" под одной постоянной рубрикой: "От Черного до Баренцева моря".
Редактору эта идея понравилась. Он сказал, что доложит о ней Мехлису и постарается, чтобы сопроводительный документ был подписан самим начальником ПУРа для большего удобства работы.
Оказалось, чтобы капитально отремонтировать "эмку", выделенную для этой поездки, требуемся шесть-семь дней. За эти семь дней, кроме фронтовых баллад для газеты, я вдруг за один присест написал "Жди меня", "Майор привез мальчишку на лафете" и "Не сердитесь, к лучшему".
Я ночевал на даче у Льва Кассиля в Переделкине и утром остался там, никуда не поехал.
Сидел весь день на даче один и писал стихи. Кругом были высокие сосны, много земляники, зеленая трава. Был жаркий летний день. И тишина. Так тихо, что я вдруг почувствовал усталость. На несколько часов даже захотелось забыть, что на свете есть война...
Так сказано в дневнике, но все три стихотворения, написанные в тот день, свидетельствуют, что, как бы ни хотелось забыть о войне даже на несколько часов, все равно это было невозможно. Только, наверно, в тот день больше, чем в другие, я думал не столько о войне, сколько о своей собственной судьбе на ней. Об уже пережитом, но еще больше о предстоящем.
Если б это было не так, то, наверное, не написалось бы ни строчки:
...Ты знаешь это горе понаслышке,
А нам оно оборвало сердца.
Кто раз увидел этого мальчишку,
Домой прийти не сможет до конца.
Ни строчки:
...Жди, когда из дальних мест
Писем не придет.
Жди, когда уж надоест
Всем, кто вместе ждет...
Ни строчки:
...Коль вернусь, так сушеных
Некогда отчитывать,
А убьют, так хуже нет
Письма перечитывать...
Все три написанные в тот день стихотворения, хотя и по-разному, в сущности, продолжали друг друга и были попыткой совладать с той душевной тревогой, которая - хочешь не хочешь - давала о себе знать перед новой и, как тогда думалось, долгой поездкой на фронт.
И вообще война, когда писались эти стихи, уже предчувствовалась долгой. "...Жди, когда снега метут..." - в тот жаркий июльский день было написано не для рифмы. Рифма, наверно бы, нашлась и другая...
* * *
...Первым слушателем "Жди меня" был вернувшийся из Москвы Кассиль. Он сказал мне, что стихотворение, в общем, хорошее, хотя немного похоже на заклинание. Накануне, вечером, перед тем как я остался ночевать у Кассиля, мы были вместе с ним у Афиногенова. Афиногенов безвыездно жил на даче с женой и дочкой, и все у них было по-прежнему, как зимой сорокового года, во время финской кампании. И я невольно вспомнил вечера, проведенные у него в ту трескучую зиму за игрой в ма-джонг и слушанием английского радио, говорившего о еще чужой и далекой тогда от нас европейской войне с немцами.
В тот вечер, когда мы были с Кассилем, я видел Афиногенова в последний раз. Он погиб во время бомбежки Москвы.
Отъезд затянулся еще на несколько дней из-за неготовности машины, но как раз в эти дни работы оказалось невпроворот. Пока я был на Западном фронте, Саша Столпер написал сценарий по пьесе "Парень из нашего города". Написал, в общем, наспех, а военную часть - теперь уже не японскую, как у меня было раньше, а немецкую, - не зная фронта, написал и вовсе вчерне.
Пришлось, прежде чем сдавать этот сценарий в комитет, многое и переделывать и переписывать в нем. Не могу сказать, чтобы эта срочная работа доставила мне особенно большую радость между двумя поездками на фронт.
В один из этих дней позвонил Евгений Петров и сказал, что он хочет организовать американскому писателю Колдуэллу встречу со мной как с человеком, недавно вернувшимся с Западного фронта. Встреча состоялась на квартире Николая Вирты. Американец был большой, крепко сшитый, одетый в широкий мешковатый костюм. Он занимался во время бомбежек Москвы передавал по радио в Америку и вообще, по мнению Петрова, вел себя в Москве очень хорошо. Он показался мне довольно дотошным человеком. Но по понятным причинам я многого не мог ему рассказывать.
В разговоре была одна смешная деталь. Он спросил, видел ли я близко немецкие танки. Я сказал, что да, видел. Тогда он, должно быть, интересуясь, в каком состоянии у немцев техника, спросил, какой вид имели немецкие танки - новый или потрепанный? Меня этот вопрос рассмешил, и я пошутил, что когда танки идут на вас, то вам, очевидно, трудно разобрать, какой они имеют вид, новый или потрепанный. Но если эти танки уже удалось остановить, то они неизменно имеют потрепанный вид.
Яша Халип, с которым мне как с фотокорреспондентом предстояло делить судьбу в будущей поездке, показался мне добрым товарищем.
Девятого августа, в день, когда мы с ним должны были выезжать, меня прихватил приступ аппендицита. Я заехал к матери, и меня так скрутило, что пришлось вызывать врача прямо туда. Он и объяснил мне, что это приступ аппендицита, что, может быть, на первый раз обойдется и без операции, успокоится, но надо несколько дней полежать здесь, у них под рукой.
Я лежал у матери. В эти ночи были бомбежки, и все в квартире, кроме нас с матерью, уходили в убежище. Комната у матери не была затемнена, и я из-за болей ночью подолгу читал. Мы вытаскивали с матерью тюфяк в закрытый, без окон, коридор в их большой коммунальной квартире, зажигали в нем свет и проводили там всю ночь, пока к утру после отбоя не возвращались жильцы.
Тринадцатого, почувствовав себя немного лучше, я решил, что оттягивать больше нельзя, надо ехать. Мать приготовила мне с собой на первые дни на дорогу кое-какой диетический провиант. Выезд предстоял наутро следующего дня - четырнадцатого.
Накануне вечером я поехал в Ортенбергу. Было решено, что я выеду сначала в штаб Южного фронта, а оттуда на самую крайнюю точку, к Черному морю. По сведениям редакции, штаб фронта помещался уже не в Одессе, как я думал, а в Николаеве. Значит, нам нужно было ехать сперва до Николаева, а потом уже Добираться в Одессу.
В редакции я встретил только что приехавших из-под Киева Бориса Лапина и Захара Хацревина и, не помню уже, откуда приехавшего Льва Славина. Я договорился с Захаром попозже вечером зайти к нему в "Националь", где он остановился. Не хотелось в последний вечер расставаться с матерью, и я потащил ее с собой в "Националь". Хацревин, который неважно чувствовал себя еще в редакции, сейчас лежал у себя в номере совсем больной, но тем не менее собирался в ближайшие дни возвратиться в Киев.
Мы долго разговаривали с ним, вспоминали Халхин-Гол, читали стихи. Потом началась бомбежка, и всю гостиницу погнали в бомбоубежище. Там сидели польская миссия и несколько иностранных корреспондентов. Немножко поспав в бомбоубежище, я после отбоя простился с Захаром и Борисом. Наверно, я видел их тогда в последний раз.
Мы с матерью шли пешком домой через ночную Москву. А в семь утра, простившись со своими стариками, я сел в машину и, заехав за Халипом, двинулся по шоссе на Тулу.
Первую остановку сделали в Туле и, перекусив в какой-то столовой, поехали дальше. В животе справа, там, где аппендикс, все еще не проходила боль, и я попросил нашего водителя Демьянова, чтобы он дал мне сесть за руль и поучил меня вести машину. Мне казалось, что за этим занятием, требующим внимания и напряжения, боль будет легче переносить. Так оно и оказалось. Демьянов, как только я сел за руль, сейчас же из подчиненного превратился в начальство и уже не звал меня батальонным комиссаром, а вопил:
- Ты куда едешь?! Смотри же! Глаза у тебя на что? Наедешь же, черт!
Были и более сильные выражения по моему адресу, которые я безропотно сносил, чувствуя, что блестящими шоферскими способностями не отличаюсь.
Стояла жара. Хорошо еще, что я, как и на предыдущей "эмке", заставил вырезать крышу и сделать вместо нее брезентовый тент на барашках. Мы его отворачивали, и на встречном ветру было сравнительно прохладно.
Я взял с собой здоровенный томище "Тихого Дона" - все в одной книге. И когда не вел машину, читал. Читал и дочитал в самом конце нашего сухопутного путешествия, между Симферополем и Севастополем.
В Курске заночевали в гостинице. Номер был в стиле ампир, с клопами, кровать с какими-то завитушками, которые я, впрочем, обнаружил на ощупь. Было затемнение, а окна гостиницы без штор. Вошли мы в номер уже в темноте, а вышли из него еще до рассвета - спешили.
В Харьков приехали к полудню. В городе все было спокойно, шла нормальная жизнь, и, казалось, ничто не напоминало о том, что у Киева уже идут кровавые бои. За Харьковом погода испортилась. Как только полил дождь, сразу дал себя знать чернозем. Под колесами все вязло и липло.
К вечеру мы добрались не до Днепропетровска, как рассчитывали, а только до Краснограда - маленького городка в тенистых деревьях. На подъезде к городу виднелся большой аэродром, на нем стояли бомбардировщики. По улицам города ходили, сбив на бочок пилотки, бравые ребята с голубыми петлицами. Стайки девушек щебетали на городском бульваре. На углу, там, где начинался бульвар, стояли двое пожилых военных и, разговаривая о чем-то своем, серьезном, одобрительно поглядывали на дефилирующую мимо молодежь.
Возникло ощущение маленького мирного гарнизонного городка; неясно вспоминалось даже что-то из литературы, связанное с этим ощущением.
Появление нашей "эмки" вызвало некоторое оживление. Очевидно, здесь, в глубоком тылу, никто еще не видел так роскошно закамуфлированной машины. Демьянов раскрасил ее под зеленого леопарда. А кроме того, тент вместо крыши вообще сильно менял вид "эмки" и придавал ей известную необычность, от которой мы чем дальше в тыл, тем больше страдали.
Отыскав место в маленькой гостинице, больше похожей на чистенькую мазанку, только двухэтажную, мы вдруг услышали вопрос провожавшего нас и почему-то задержавшегося уже после того, как мы простились, лейтенанта:
- Вы только вчера из Москвы?
Мы сказали, что да.
- Как вы считаете, неужели они сюда дойдут, а?
- Почему сюда? - удивились мы.
Именно в этом городке, каким мы его увидели в тот вечер, мысль, что сюда дойдут немцы, и притом высказанная не обывателем, а военным, была особенно странной.
- Но вот Первомайск же взяли. И Кировоград взяли, - сказал лейтенант.
- Кто вам сказал?
- По радио было.
Мы не слышали радио и были огорошены этим известием. Первомайск и Кировоград - это уже Кривой Рог. Еще немного, и немцы у нижнего течения Днепра! А мы-то считали, что едем в штаб фронта в Николаев. Теперь Николаев оставался уже в тылу у немцев, в мешке. Мы ничего не понимали и были удручены.
Потом пришлось привыкать к еще худшим неожиданностям, но в ту ночь, проводив лейтенанта, мы долго не могли заснуть. Сидели, разговаривали и не верили - неужели правда? Еще перед отъездом из Москвы я слышал, что на Южном фронте дола идут неважно. Свидетельством этого было и то, что в последнюю минуту нам сказали про переезд штаба Южного фронта из Одессы в Николаев. И все-таки мы даже отдаленно не представляли себе масштабов того, что произошло как раз в эти дни на Южном фронте.
Кроме всего прочего, теперь было неизвестно, куда ехать. По здравому смыслу казалось, что раз немцы уже взяли Первомайск и Кировоград, то, очевидно, штаб Южного фронта переместился куда-то к самому Днепру. И если мы поедем на Днепропетровск, то штаб, наверно, окажется там или где-нибудь в том районе.
Неожиданно для нас первый этап нашей поездки до штаба фронта сокращался. И как сокращался.
Мы выехали из Краснограда рано утром. Потом, когда я прочел в сводке, что немцы взяли Красноград, то, хотя он и не был важным стратегическим пунктом, я с особенной болью воспринял это сообщение. Каким мирным и каким далеким от фронта городком показался нам Красноград, когда мы в него въехали, и в какой тревоге мы его покидали!
Дорога на Днепропетровск была плохая. Мы двигались еле-еле, со скоростью двадцать - двадцать пять километров в час. В середине дня мы, по нашим расчетам, подъехали близко к Днепропетровску. До него оставалось, наверное, километров пятнадцать. Мы проехали еще два или три километра, как вдруг нам навстречу стали попадаться беженцы. Глаза не могли нас обмануть: из города уходили люди, город эвакуировался. Я видел слишком много беженцев на Западном фронте, чтобы не отличить их повозку от всякой другой, даже если она одна на дороге. Чем ближе к городу, тем поток беженцев становился все гуще. Ехали на машинах, на телегах, шли пешком. Двигались тракторы, комбайны - бесконечное количество тракторов и комбайнов.
Впереди были видны днепропетровские заводы, огромные махины со стоявшими над ними облаками дыма. Не прошло и десяти дней после того, как мы, отходя, взорвали их. Какое-то проклятье почти со всеми приднепровскими городами от Могилева и до Херсона! Почти все они целиком или главной своей частью, как Днепропетровск, расположены на том, правом, на западном берегу!
Мы проехали мимо вокзала, вокруг которого толпились тысячи людей. Чувствовалось нервозное настроение. У магазинчика с надписью "Галантерея и дорожные вещи" стояла очередь. Наверно, здесь покупали чемоданы и рюкзаки.