Гора Небесный Феникс была настолько далека от цивилизации, что большинство живших на ней
   никогда в жизни не видели ни одного фильма и даже не представляли себе, что такое кино. Время от времени мы с Лю рассказывали старосте какие-нибудь фильмы, ему наши рассказы страшно нравились, он, можно сказать, пристрастился к ним. И вот однажды, узнав, какого числа в Юнчжэне состоится ежемесячный показ фильма, он объявил Лю и мне, что посылает нас на него. А это означало два дня на дорогу туда и два на дорогу обратно. В вечер прибытия в городок мы должны были посмотреть фильм, а когда вернемся в деревню, нам предстояло рассказать его старосте и всем жителям от начала и до конца, причем точно за такое же время, сколько он демонстрировался.
   Мы приняли вызов, но из предосторожности отсидели подряд два сеанса на спортивной площадке городской школы, превращенной по такому случаю в кинотеатр под открытым небом. Девушки в этом городке были очаровательны, и тем не менее все наше внимание было приковано к экрану; мы внимательно впивали каждое слово актеров, старательно запоминали, как они одеты, их жесты, их мимику, декорации каждого эпизода и даже музыку.
   Сразу же, как только мы вернулись в деревню, перед нашей хижиной на сваях состоялся небывалый доселе сеанс устного кино. Само собой, на нем присутствовали все жители деревни, старые и малые. Староста сидел в центре первого ряда, держа в одной руке свою длинную бамбуковую трубку, а в другой наш будильник с «земным фениксом», следя по нему за длительностью нашего представления.
   Я жутко трусил и единственно, на что был способен, это механически описывать декорации каждой сцены. А вот Лю явил себя гениальным сказителем: он не столько даже рассказывал, сколько по очереди играл каждого героя фильма, меняя голос и жестикуляцию. Он вел рассказ, то усиливая, то ослабляя напряжение, задавал вопросы, заставлял публику отвечать на них и тут же подсказывал
   правильные ответы. Короче, был всеми и всем. Когда мы или, вернее, когда он завершил сеанс, причем точно уложившись в отведенное время, счастливая, восхищенная публика не желала расходиться.
   — В будущем месяце, — объявил нам с начальнической улыбкой староста, — я опять пошлю вас смотреть кино. А заработок запишу такой же, как будто вы работали в поле.
   Поначалу мы восприняли это как забавную игру; нам и в голову не могло прийти, что в результате ее наша жизнь, во всяком случае жизнь Лю, резко изменится.
   Принцесса горы Небесного Феникса была обута в бледно-розовые тапочки из прочной, но тонкой холстины, которая позволяла наблюдать все движения пальцев ее ноги, всякий раз когда она нажимала ею на педаль швейной машины. Тапочки были обычные, дешевенькие, кустарного производства, и однако же в здешних местах, где почти все ходили босиком, они бросались в глаза, казались страшно изысканными, прямо-таки драгоценными. И ступни, и лодыжки у нее были очень красивой формы, и ее, эту форму, еще больше подчеркивали белые нейлоновые носки.
   Длинная коса толщиной сантиметра в три, а то и в четыре спускалась по ее спине гораздо ниже талии и заканчивалась ослепительно новой лентой из шелковисто-красного сатина.
   Она сидела, склонившись над швейной машиной, в гладкой металлической поверхности стола которой отражались воротничок ее белой блузки, овальное лицо и блестящие глаза, вне всяких сомнений, самые прекрасные глаза в окрестностях Юнчжэна, а может, и всего уезда.
   Широкое ущелье разделяло нашу и ее деревни. Ее отец, единственный портной на горе Небесный Феникс, часто покидал большой старый дом, который служил ему и мастерской и жильем. У него не
   было отбоя от клиентов. Когда в каком-нибудь семействе собирались что-нибудь шить, то первым делом покупали в магазине в Юнчжэне (том самом городке, где мы смотрели фильм) материал, а затем отправлялись в мастерскую к портному обговорить с ним фасон, цену и дату, когда он сможет приняться за выполнение их заказа. А в назначенный день ранним утром с почтением приходили за ним в сопровождении нескольких крепких мужчин, которым предстояло поочередно тащить на себе швейную машину.
   Машин было две. Первая, которую он брал с собой, отправляясь в очередную деревню, была такая старая, что на ней уже невозможно было прочесть ни марку, ни фамилию производителя. Вторую же, новенькую, made in Шанхай, он держал дома для дочери, «Портнишечки». В портновские свои экспедиции дочку он никогда не брал, и это мудрое, но жестокое решение было причиной страданий и разочарований для многих крестьянских парней, мечтавших покорить ее.
   Жизнь он вел прямо-таки царскую. Когда он прибывал в деревню, там поднималось страшное возбуждение впору какому-нибудь народному празднику. Дом его клиента, откуда доносился стук швейной машины, тут же становился центром деревни, и для хозяев это был повод похвастаться своим богатством. Для портного готовили самые лучшие яства, а если его посещение падало на конец года, когда готовились встретить Новый год, то нередко бывало, что по такому случаю резали свинью. Переходя из дома в дом от заказчика к заказчику, он, случалось, задерживался в одной деревне на неделю, а то и на две.
   Как— то раз мы с Лю отправились повидать Очкарика, нашего приятеля, который находился на перевоспитании в другой деревне. Шел дождь. В молочном тумане мы осторожно брели по скользкой, крутой тропе. Но несмотря на нашу осторожность, мы неоднократно шлепались в грязь. И вдруг за поворотом увидели, что навстречу нам
   гуськом движется целая процессия. Двое крепких мужиков несли на плечах стул-носилки, на котором восседал человек лет пятидесяти. А следом за этим переносным троном еще один тащил на спине швейную машину. Портной наклонился к переднему носильщику и, похоже, справлялся, кто мы такие.
   Мне он показался низеньким, тощим, морщинистым, но полным энергии. Его стул, упрощенная разновидность паланкина, был привязан к двум бамбуковым шестам, которые держали на плечах двое носильщиков — один спереди, другой сзади. Слышно было, как в ритме неспешного, уверенного шага носильщиков поскрипывают стул и бамбуковые шесты.
   И вдруг, когда стул поравнялся с нами, портной наклонился ко мне, да так близко, что я почувствовал его дыхание.
   — Вай-о-лин! — изо всех сил заорал он якобы по-английски.
   И расхохотался, увидев, что от его громогласного крика я чуть не подскочил. Вот уж поистине веселый феодал.
   — А вы знаете, что из всех, кто живет на этой горе, больше всех и дальше всех путешествовал наш портной? — осведомился у нас один из носильщиков.
   — В молодости я побывал даже в городе Лань, а это в двухстах километрах от Юнчжэна, — объявил нам великий путешественник. — И у моего хозяина на стене висел, чтобы произвести впечатление на клиентов, такой же музыкальный инструмент, как ваш.
   После чего он умолк, и процессия двинулась дальше.
   Но перед самым поворотом, прежде чем скрыться из наших глаз, он обернулся и снова крикнул:
   — Вай-о-лин!
   Носильщики и десяток крестьян, составляющих его свиту, медленно подняли головы и издали протяжный крик, до того искаженный, что он больше смахивал на скорбный стон, чем на английское слово:
   — Вай-о-лин!
   И, точно компания проказливых мальчишек, они разразились бешеным смехом. А затем продолжили путь. Вскоре вся процессия исчезла в тумане.
   И вот спустя несколько недель после этой встречи мы с Лю вступили во двор его дома. Здоровенная черная собака следила за нами, но не облаяла. Мы вошли в мастерскую. Старик пребывал в очередном вояже, и мы познакомились с его дочкой, Портнишечкой, которую попросили удлинить штаны Лю на пять сантиметров, поскольку несмотря на плохое питание, частые бессонницы и тревожные мысли о будущем, он все равно продолжал расти.
   Представившись Портнишечке, Лю рассказал ей про нашу встречу с ее отцом под дождем и в тумане и при этом не отказал себе в удовольствии преувеличить до крайности скверное произношение портного. Она зашлась веселым смехом. Талант имитатора был у Лю в крови.
   Я отметил, что когда она смеется, в глазах у нее отражается та же примитивность натуры, что у дикарок-девчонок из нашей деревни. Глаза ее блестели, как драгоценные камни, но неограненные, как неотполированный металл, и это впечатление еще более усиливали длинные ресницы и чуточку приподнятые уголки глаз.
   — Не сердитесь на него, — сказала она, — это большой мальчишка.
   Неожиданно лицо ее помрачнело, и она опустила глаза. Кончиком пальца она водила по металлической плите швейной машины.
   — Моя мама рано умерла. С тех пор он делает только то, что ему нравится.
   Лицо у нее было загорелое, и очерк его — чистый, почти благородный. В его чертах ощущалась чувственная, величественная красота, отчего мы
   оказались не способны противиться желанию остаться посидеть здесь и любоваться тем, как она нажимает ножкой на педаль шанхайской швейной машины.
   Комната служила одновременно и лавкой, и мастерской, и столовой; деревянный пол был грязен, на нем виднелись черные и желтые следы плевков, оставленных клиентами, и было ясно, что моют его далеко не каждый день. Посреди комнаты от одной стены до другой была натянута веревка, на которой на вешалках висела уже готовая сшитая одежда. В углах громоздились штуки тканей и кипы сложенной одежды, и по ним ползали тучи муравьев. Было видно, что об эстетическом облике этого помещения никто не заботится, и вообще тут царил полнейший беспорядок.
   На столе я заметил валяющуюся книжку и, признаться, был изрядно удивлен, обнаружив ее в этих местах, населенных сплошь неграмотными; при том что я и сам уже целую вечность не держал в руках книги. Я ринулся к ней, схватил и претерпел страшное разочарование: то был каталог расцветок тканей, изданный каким-то красильным предприятием.
   — Ты читать умеешь? — спросил я Портнишечку.
   — Чуть-чуть, — ни капли не смущаясь, ответила она. — Но только не думайте, что я совсем уж дурочка, я очень люблю беседовать с теми, кто умеет читать и писать, с молодыми ребятами из города. А вы что, не догадались? Ведь наша собака не облаяла вас, когда вы вошли, она знает мои вкусы.
   Похоже, ей тоже не хотелось, чтобы мы сразу же ушли. Она встала со своего табурета, разожгла железную печку, стоящую посреди комнаты, поставила на нее чугунок и налила в него воды. Лю, который не сводил с нее глаз и следил за каждым ее передвижением, поинтересовался:
   — А ты чем будешь нас угощать, чаем или горячей водой?
   — Пожалуй, горячей водой.
   Это свидетельствовало о том, что мы ей нравимся. В здешних местах, если кто-то приглашает вас выпить горячей воды, это значит, что в кипящую воду он вобьет яйца, добавит сахара и угостит вас вкусной похлебкой.
   — А знаешь, Портнишечка, — обратился к ней Лю, — у нас ведь с тобой есть кое-что общее.
   — У нас с тобой?
   — Да. Хочешь поспорим?
   — А на что?
   — А на что хочешь. И я тебе докажу, что у нас с тобой есть кое-что общее.
   Портнишечка на миг задумалась.
   — Ладно. Если я проиграю, штаны тебе я удлиню бесплатно.
   — Договорились, — объявил Лю. — А теперь сними тапочку и носок с левой ноги.
   Несколько секунд Портнишечка пребывала в нерешительности, но любопытство взяло верх, и она стала разуваться. Ее ножка, куда более застенчивая, чем она сама, но чрезвычайно чувственная, сперва явила нашему взору прелестную свою форму, затем точеную лодыжку и блестящие ноготки. Маленькая бронзовая ножка с почти прозрачной кожей и голубыми прожилками.
   А когда Лю поставил рядом с ножкой Портнишечки свою костлявую грязную лапу, я убедился, что у них и впрямь есть нечто общее: второй палец на ноге и у нее, и у него был длиннее остальных.
* * *
   Дорога до нашей деревни была долгой, и потому, чтобы прийти туда до темноты, в обратный путь мы отправились в три часа.
   Уже на тропе я спросил у Лю:
   — Тебе понравилась Портнишечка?
   Но он продолжал шагать, опустив голову, и ничего не ответил.
   — Ты что, влюбился в нее? — не отставал я.
   — Она некультурная, во всяком случае для меня недостаточно культурная.
   Где— то в непроницаемом мраке длинной узкой штольни медленно, с трудом двигался огонек. Время от времени крохотная светлая точка вдруг, мигнув, опадала вниз, но потом обретала прежнее положение и опять продолжала продвигаться вперед. Штольня иногда шла вниз, и тогда огонек пропадал довольно надолго; в такие минуты слышался только скрежет тяжелого короба, который человек тянул по каменному полу штольни, да хриплое, надсадное дыхание этого человека, свидетельствующее о напряжении всех его сил; в черном мраке эти звуки порождали странное эхо, распространявшееся далеко-далеко.
   Неожиданно огонек появился вновь, подобный глазу невидимого во тьме животного, которое, словно в кошмаре, движется шатким, неверным шагом.
   Дело происходило в крохотной угольной шахте, и человеком этим был Лю, а на лбу у него была закреплена на кожаном ремешке масляная лампа. Когда свод штольни становился слишком низким, Лю опускался на четвереньки. Он был совершенно голый, в грудь ему врезался ремень, прикрепленный к здоровенному коробу в форме лодки, нагруженному большущими глыбами каменного угля, и, впрягшись в эти жуткие постромки, Лю тащил его к выходу из штольни.
   Он добрался до меня, и я сменил его. Я тоже был голый, весь в угольной пыли, въедавшейся в каждую пору тела; короб я не тянул на кожаной лямке, как Лю, а толкал. Перед самым выходом нужно было преодолеть крутой подъем, но, благо, штольня там была высокая, Лю часто помогал мне преодолеть этот подъем и вытащить груз наружу, а иногда и перевернуть короб, чтобы опорожнить его на большую кучу угля. Поднималась густая черная туча пыли, а мы, окутанные ею, совершенно обессиленные, бросались на землю.
   Некогда гора Небесный Феникс, как я уже рассказывал, славилась медными рудниками. (Они даже удостоились чести войти в историю Китая в
   качестве щедрого подарка первого официально упомянутого китайского гомосексуалиста, императора, своему возлюбленному.) Но рудники эти, давно уже заброшенные, пришли в упадок. А вот угольные шахты, маленькие, кустарные, остались общим достоянием всех деревень, и горцы продолжали добывать в них уголь для отопления. Так что нам с Лю, как, впрочем, и остальным ребятам из города, не удалось увильнуть от этого урока в нашем трудовом перевоспитании, продолжительность которого была установлена в два месяца. И даже несмотря на бешеный успех сеансов «устного кино», не удалось как-то сдвинуть срок и продолжительность этого испытания.
   Сказать по правде, мы согласились отправиться на эту каторгу только ради того, чтобы не попасть в «черный список», хотя шансы наши вернуться в город были совершенно ничтожными; вероятность возврата, как я уже упоминал, составляла три тысячных. Но мы и вообразить не могли, что эта шахта оставит неизгладимые черные следы не только на наших телах, но и в душах. До сих пор еще слова «угольная шахта» заставляют меня в страхе вздрагивать.
   За исключением входного участка длиною метров в двадцать, где свод был подперт стойками из толстых древесных стволов, кое-как обтесанных и скрепленных между собой, вся остальная штольня, то есть почти что семисотметровая кишка, не имела никакой крепи. В любой момент нам на головы могли посыпаться камни, и трое старых шахтеров из местных крестьян, которые трудились на проходке штреков, без конца рассказывали нам страшные истории про катастрофы со смертельным исходом, происходившие до нас.
   Так что каждый короб, который нам предстояло выволочь из бездн этой самой шахты, превращался для нас в своего рода русскую рулетку.
   Однажды, когда мы в очередной раз толкали на длинном крутом подъеме наполненный углем короб, я услыхал, как Лю бормочет:
   — Не знаю почему, но с тех пор как мы здесь, в голове у меня свербит одна и та же мысль: я подохну в этой шахте.
   Услышав это, я онемел. Мы продолжали толкать проклятый короб, но я чувствовал, что меня бросило в холодный пот. С этого мгновения я тоже заразился страхом подохнуть здесь.
   Жили мы вместе с шахтерами в приткнувшейся к горному склону убогой деревянной хижине, над которой нависала скала. Каждое утро, проснувшись, я слушал, как капли воды, падая со скалы, стучат по крыше, сделанной из коры деревьев, и с облегчением убеждался, что я еще жив, не погиб. Но когда выходил из хижины, то отнюдь не был уверен, что вечером вернусь в нее. Что угодно, например какая-нибудь неуместная фраза или мрачная шутка крестьян-шахтеров, а то даже просто перемена погоды, обретали в моих глазах размеры дурного предзнаменования, превращались в предвещение моей неминуемой гибели.
   Иногда во время работы в шахте у меня случались видения. Неожиданно у меня появлялось ощущение, будто я ступаю по мягкой, подающейся под ногами земле, мне становилось трудно дышать, и тогда я осознавал, что это пришла моя смерть, потому как в голове у меня с безумной быстротой проносились картины моего детства, а именно так, если верить рассказам, всегда бывает в предсмертные мгновения. Резиноподобная земля подавалась под ногами при каждом шаге, и вдруг над головой у меня раздавался глухой грохот, словно рушился свод штольни. Я, как безумный, пытался бежать на четвереньках, а в глухой черноте передо мной проплывало лицо мамы, которое тут же сменялось отцовским лицом. Длилось это всего несколько секунд; видение так же внезапно, как возникало, пропадало, и я вновь оказывался в узкой кишкообразной штольне голый, как червяк, и по-прежнему толкал этот проклятущий короб к выходу из шахты. Пол штольни, по которому я ступал, был все таким же
   твердым, и при колеблющемся свете масляной лампы я видел себя, жалкого муравьишку, который упорно ползет к дневному свету, одержимый жаждой выжить.
   А однажды, это было на третью неделю нашего пребывания там, я услыхал, как в штольне кто-то плачет, однако света не видел.
   То не был плач, вызванный сильным душевным потрясением, или болезненные стенания раненого, нет, в кромешном мраке раздавались горестные неудержимые рыдания, явно сопровождающиеся обильными слезами. Отражаясь от стен, они порождали долгое эхо, которое улетало вглубь штольни, растворялось там, сгущалось и становилось частью всеобъемлющей непроницаемой тьмы. Плакал, тут у меня сомнений не было, Лю.
   А на исходе шестой недели он заболел. Малярия. В полдень, когда мы обедали под деревом напротив входа в шахту, он сказал, что ему холодно. А уже через несколько минут руки у него так тряслись, что он был не в силах держать ни палочки, ни чашку с рисом. Он встал и пошел в хижину, чтобы лечь, и я обратил внимание, что его шатает из стороны в сторону. Перед глазами у него словно бы висела какая-то пелена. А подойдя к широко распахнутой двери хижины, он крикнул кому-то невидимому, чтобы тот ему дал пройти. Это рассмешило шахтеров, которые сидели и ели под деревом.
   — Кому это ты? — крикнули они. — Там никого нет.
   Всю ночь, несмотря на несколько одеял, которыми его накрыли, и жарко пылающую в хижине печку, он жаловался на то, что замерзает.
   Между крестьянами начался долгий спор вполголоса. Один из них предложил отвести Лю на берег речки и неожиданно столкнуть его в ледяную воду. От купания, а главное, от неожиданности больной якобы должен был немедленно выздороветь. От плана этого однако отказались, убоясь, что в темноте Лю может утонуть.
   Один из крестьян вышел и вернулся с двумя ветками— персикового дерева и ивы, сказал он мне. Другие деревья для этого не подходят. Лю подняли с топчана, поставили на ноги, задрали куртку и остальные одежки, после чего этот крестьянин стал хлестать его ветками по голой спине.
   — Сильней! — кричали ему двое других. — Если будешь бить слишком слабо, болезнь не выгонишь.
   Обе ветки попеременно со свистом разрезали воздух. Крестьянин входил в раж, бичевание набирало силу, и на спине Лю появились первые багровые полосы. А он, внезапно разбуженный, воспринимал удары с полным безразличием, как будто все это происходило во сне, в котором секли кого-то другого, а не его. Не знаю уж, что творилось в этот миг в его голове, но мне было страшно, и в памяти внезапно всплыли слова, которые он произнес в штольне несколько недель назад: «С тех пор как мы здесь, в голове у меня свербит одна и та же мысль: я подохну в этой шахте».
   Первый секатор устал и попросил сменить его. Однако никто не изъявил желания перенять орудия исцеления. Сонливость брала свое, оба других крестьянина уже завалились на свои топчаны, им хотелось спать. Так что ветка персикового дерева и ветка ивы перекочевали ко мне. Лю поднял голову. Лицо у него было бледное, лоб усыпан мелкими капельками пота. Невидящими глазами он посмотрел на меня.
   — Давай, — еле слышно шепнул он.
   — Может, тебе немножко отдохнуть? — спросил я. — Посмотри, как трясутся у тебя руки. Ты чувствуешь их?
   — Нет, — отвечал он и, подняв руку к глазам, стал пристально рассматривать ее. — Да, ты прав, меня всего трясет и мне холодно, точно старику, который вот-вот умрет.
   Я нашарил в кармане окурок сигареты, прикурил и протянул ему. Лю взял его, но окурок тут же выпал у него из пальцев.
   — Черт! Какой он тяжелый, — пробормотал
   Лю.
   — Ты и вправду, хочешь, чтобы я тебя сек?
   — Да, — кивнул он. — Это меня немножко согреет.
   Я наклонился и взял окурок, который еще не успел погаснуть. И вдруг увидел, что около ножки топчана что-то белеется. Это оказался конверт.
   Я поднял его. На конверте была написана фамилия Лю, и он был не распечатан. Я поинтересовался у крестьян, откуда он тут взялся. Один из них буркнул с топчана, что днем его оставил здесь человек, приходивший купить угля.
   Я вскрыл конверт. Там лежал всего один листок, исписанный карандашом, причем иероглифы то прижимались друг к другу, то разбегались, некоторые были плохо выписаны, но от их неумелости, неловкости веяло такой женственностью, такой детской непосредственностью. Я медленно прочел письмо Лю:
   «Лю, который рассказывает фильмы.
   Не смейся, пожалуйста, над тем, как я написала это письмо. Я ведь никогда не ходила в школу в отличие от тебя. Тебе же известно, что ближайшая от нас школа находится в Юнчжэне, а это два дня пути. Читать и писать меня научил отег\. Так что можешь считать, что у меня незаконченное начальное образование.
   Недавно я узнала, что ты и твой друг замечательно рассказываете фильмы. Я пошла поговорить со старостой нашей деревни, и он согласился послать на шахту двух крестьян из нашей деревни, чтобы они заменили вас на два дня. А вы придете к нам в деревню и расскажете какой-нибудь фильм.
   Я хотела сама подняться к шахте и сообщить вам об этом, но мне сказали, что мужчины там ходят нагишом и девушкам там появляться нельзя.
   Всякий раз, когда я думаю о шахте, я восхищаюсь твоей смелостью. И лишь надеюсь, что она не обрушится. Я добилась для вас двух дней отдыха, двух дней, когда вам ничего не будет угрожать.
   До скорой встречи. Передай привет своему другу скрипачу.
   Портнишечка 08. 07. 1972
   Я уже закончила письмо и вдруг вспомнила, что хотела рассказать тебе одну забавную вещь: после того как вы ушли, я стала обращать внимание, что очень у многих людей, как и у нас с тобой, второй палец на ноге длинней большого. Я была разочарована, но ничего не поделаешь, такова жизнь».
   Мы с Лю размышляли и решили выбрать для рассказа «Цветочницу».
   Из тех трех фильмов, что мы посмотрели на баскетбольной площадке в Юнчжэне, наибольшей популярностью пользовалась северокорейская мелодрама, главная героиня которой называлась «девушка с цветами». Мы рассказывали ее крестьянам в нашей деревне и в конце сеанса, когда я, имитируя сентиментальный и роковой закадровый голос, с легкой горловой дрожью произнес завершающую фразу: «Пословица гласит: чистое сердце может заставить зацвести и камень. Но неужели сердце девушки с цветами было недостаточно чистым?» — это произвело грандиозный эффект, право же, ничуть не меньший, чем при демонстрации самого фильма. Все слушатели плакали навзрыд, и даже староста, невзирая на всю его суровость, не мог сдержать слез, и они ручьями струились у него из глаз, в том числе и из левого, меченного тремя кровавыми пятнышками.
   Хотя приступы малярии продолжались, Лю объявил, что он здоров, и, преисполненный пыла истинного покорителя сердец, отправился вместе со мной в деревню Портнишечки. Но по дороге у него случился новый приступ.
   Хотя солнце вовсю светило и грело, Лю пожаловался мне, что его опять охватывает леденящий холод. Из сухих веток и палых листьев мне удалось развести костер, однако Лю, сидя у него, не только не согрелся, но ему стало еще холодней.
   — Пошли дальше, — сказал он мне, поднявшись. (Зубы у него выбивали дробь.)
   Мы плелись по тропе и слышали шум потока внизу, крики обезьян и других диких животных. Вскоре Лю стало бросать то в жар, то в холод. И тут я увидел, как он неверным шагом бредет по краю пропасти такой глубокой, что когда комья земли срывались у него из-под ног, звук их падения на дно долетал до нас не сразу. Я остановил его, заставил сесть на камень, чтобы переждать, когда пройдет лихорадка.
   Придя к Портнишечке, мы узнали, что нам повезло: ее отец опять отправился в какую-то деревню. Черная собака, как и в прошлый раз, пропустила нас, не залаяв.
   Лицо у Лю было цвета зрелого помидора, он бредил. Из-за этой малярии вид у него был такой жалкий, что Портнишечка даже перепугалась. Она тут же отменила сеанс «устного кино» и уложила Лю у себя в комнате на кровать, завешенную белой москитной сеткой. Длинную свою косу она обернула вокруг головы, так что у нее получилась высокая прическа вроде короны. Потом сбросила розовые тапочки и босиком выбежала на улицу.