Страница:
- После войны еще. Он, кажись, в сорок восьмом, а она следом, в сорок девятом. На пасху и померла.
- Вот те на, а у меня должок им,- засмеялся Казаркин наглым голосом.
- Бесстыдник! - сказала старуха.
- Нет, правда, они меня по-родственному поддержать хотели,- Казаркин собирался еще что-то сказать старухе, но она скрылась в зелени, окутывавшей калитку.
Казаркин пошел назад по улочке, а обернувшись, увидел, что старуха подглядывает за ним через зелень палисадника.
- Эй, парень? Ты разве чикеевский? Эй, парень!
Казаркин расплатился за комнату и шезлонг, устроил небывалую в Яблонцах попойку в среде неустойчивого элемента и уехал во Владивосток. Он редко вспоминал потом дядю-тетю, но если вспоминал иногда, то ему было чуть-чуть не по себе оттого, что он мечтал когда-то сунуть дяде пачкой денег в физиономию, а тетке показать кукиш, может быть, в то самое время, когда они умирали; даже если это и не совпало точно, нехорошо было такое себе воображать в то время, когда они уже были покойниками. На обратной дороге он назывался гарпунером, говорил, что плавает на севере, поднимал тосты за приближающиеся трудовые будни, за родные могилки, чтоб земля была им пухом...
Голова болела, когда чувствовался за белыми стенами госпиталя океанский шторм. Казаркин не спал в такие ночи, видел море в красных разводьях, каким оно бывает от особого вида малень-ких рачков, такое море, как в размывах крови, на пятнах стаи чаек с черными концами крыльев, видел маленьких качурок, как они бабочками вьются возле фонарей и, упав на палубу, не могут взлететь, оттолкнуться слабыми своими лапками, не могут взмахнуть мягкими, длиннее, чем у стрижей, крыльями. Видел он все это, и не спал, и думал, сможет ли работать на море, и был уверен, что если этого будет нельзя ему с теперешним травмированным черепом, то будет очень плохо, к морю он уже привык совсем. Молотить так молотить, гулять так гулять, только без всяких середин.
Внизу под госпиталем была лужайка, ограниченная метровой высоты барьером из полирован-ного гранита, между гранитными плитами серебряно поблескивал влажный алюминий, прямо на траве лежал тонны на полторы камень, общими очертаниями напоминавший женщину. Женщина была полная, округлая и мокрая от мелкого, как пыль, дождя. Камень, конечно, только отдаленно походил на женщину, но что-то в нем было сделано так, что представлялась в этом камне полная красивая женщина, она как бы скрыта была в камне и кое-где проглядывала только. Вокруг нее несимметрично были разбросаны по лужайке кусты, маленькие, но плотные. Скамеек в сквере не было. За гранитными барьерами на мокрой площади стояли разноцветные автомобили. Повар, приводя своего сына, оставлял его играть внизу, и сынишка, ему было лет шесть-семь, бегал по лужайке или сидел в машине. Американский мальчишка на американской лужайке, но это волновало Казаркина так сильно, что он даже себе не признавался, что ему нравится мальчишка на лужайке, не хотел он думать, что ему давно пора иметь одного или даже двух таких мальчишек и привозить им из рейсов заводные игрушки: танки, стреляющие настоящим пламенем, самоходные автомобильчики на батарейках, заводных клоунов и обезьян. Обидно было Казаркину, и он заливал Повару, что у него тоже есть детишки и жена, и домик под Владивостоком, на Седанке, небольшой, конечно, домик, под красной крышей, заросший диким виноградом и сиренью. Повар же был так обрадован этим сходством в их судьбе, что рассказал об этом и медсестре Кларе. Клара ответила язвительно:
- Тут ничего удивительного. У русских тоже есть дети. У них и родители есть.
- Какая невеселая шутка у вас, Клара!
- Почему я должна быть веселой?
- Вы, наверное, сердитесь на меня за то, что я часто бываю здесь?
- Нет, я не сержусь, но сейчас ему надо на перевязку. У него в костях металлические стержни, некоторые ему будут вынимать сегодня.
Казаркин уловил неприятный смысл разговора, шедшего по-английски, через интонацию и мимику, настроение у него упало. Теперь он сам лег на тележку, и его повезли по тем же потол-кам, и он сосредоточился, чтобы вспомнить что-нибудь дорогое и хорошее. Повар некоторое время шел рядом, потом ему надо было сворачивать к лифту, и он сказал Казаркину:
- До свидания! Потерпи еще и выздоровеешь. Это больно?
Казаркин не отвечал.
- Ты думаешь о своем, да?
- Да,- сказал Казаркин.
- До свиданья,- сказал Повар и похлопал Казаркина по руке, лежавшей на перильцах тележки, и вернулся к лифту. Казаркин ответил благодарным движением и не сказал, как обычно говорил Повару перед уходом, английское "гуд бай".
Хирургу, который его осматривал, Казаркин отвечал "да" и "нет", подтверждая это подергива-нием головы. Хирург трогал холодными пальцами кости возле носа, надавливал и спрашивал глазами: больно или не больно? Казаркин через силу отвечал "иез". Хирург просовывал свой костлявый палец в изуродованную дыру казаркинского рта, находил шишки, где сращивались кости, и опять спрашивал глазами: больно?
"Иез",- отвечал Казаркин и с омерзением чувствовал, как набегает во рту слюна, хотя палец у Хирурга был чистый и заботливо осторожный. На рентгеновском снимке Казаркина удивило, что голова у него такая большая, он видел железные шампуры, на которых были насажены его кости, и понимающе, без страха кивал, даже Клара в это время смотрела на него соболезнующе, а Хирург - все так же холодно, как варан. Казаркину было неловко за свою внутреннюю антипа-тию к Америке и отношение свое к старому варану, и поэтому он старался скрыть эту антипатию, улыбаясь глазами - делая возле них морщинки, и по три раза произносил, с трудом выговаривая, американское "сэнкью" при каждом удобном случае. И улыбаться и говорить ему было больно, где-то затрагивался какой-то нерв, наподобие "электричества", когда ударишься локтем.
Хирург тем временем говорил Кларе сухим скрипучим голосом, рассматривая Казаркина:
- Здоровый человек, с крепким характером. Он прирожденный солдат.
- Да,- соглашалась Клара.
- Так выздоравливают на фронте.
- Да,- соглашалась Клара.
- Там или выздоравливают быстро, или умирают. Быстро выздоравливают и быстро умирают.
- Да,- соглашалась Клара. Она во всем и всегда соглашалась со стариком, а Хирург, по старости, думал только о войнах прошедших и теперешних, о теперешних он думал уже только профессионально, там ему некого было уже терять: сын его погиб в Корее, он тоже был хирургом. Казаркину казалось, что он понимает разговор, вернее то, что глубже разговора, ему казалось, что Клара - какая-то часть Хирурга, выполняющая то, что Хирург сам не может. Хирург не мог любить или ненавидеть, и это за него делала Клара. Казаркин так глубоко почувствовал это, что остался с открытым ртом, когда Хирург уже закончил осмотр.
Хирург помог ему закрыть рот, и Казаркин почувствовал себя глупо. Вообще перед чужими глазами Казаркин чувствовал себя не очень уютно. Он испытывал на людях недовольство своей наружностью и вообще физическими качествами, ему приходило в голову при виде здоровых, рослых американцев, которые шныряли по госпиталю, что не очень-то это хорошо для нашего престижа, что попал к американцам он, Казаркин, мужичонка мелконький и в детстве голодом примороженный. Вот если бы на его месте был боцман, тогда было бы хорошо, а то они все такие здоровые, толстые и выше каждый, то ли дело, мерялся бы с ними ростом боцман, тот двенадцать порций каши на спор съедал, а рост имел метр девяносто шесть при огромной ширине плеч. Было бы лучше, по соображениям Казаркина, если бы боцман, махина этакая, представлял бы тут русских моряков. Утешало в этой мысли только то, что могло случиться и хуже, попади, напри-мер, сюда Федя Гулимов. Федя был камчадалом, а там и вовсе есть маленькие ростом, еще меньше Казаркина. Нет, конечно, Федя - это уж совсем ни к чему, все-таки двое детей, это не просто так, не какая-то холостежь, перестарок. Еще успокаивало, что послевоенное производство - все, как один, здоровые, длинные, хоть и худощавые, узенькие. Но поработают - мясом обрастут. А перед болью Казаркин собирал все свои силы и терпел, изредка только успевал поматериться, перед тем как потерять сознание. Особенно плохо было, когда отходил наркоз. Тихонько бродил по палате Казаркин, стараясь держать голову на шее так, чтобы боль не мешала ему особенно, чтобы можно было думать.
Он думал о будущем, то есть вообще думал, потому что думать о будущем - это главным образом думать о прошедшем, стараясь вычеркнуть в нем, в прошедшем, то, что не должно войти в будущее.
В хорошие дни представлялось Казаркину, как идет СРТ 91-91 вдоль Алеутских островов с тихоокеанской стороны; идут без траления, просто с разведкой для всей экспедиции, только эхолот включают, иногда тралом поскребут. Матросы сидят в кают-компании и играют в домино или в шахматы. Выйдет Казаркин на палубу - тучи брызг летят над головой, неспокойно море. Похуже погодка стала - и брызги летят дальше. Ветер при том же солнце усилился, летят уже брызги через всю палубу и через верхний мостик - через голову Казаркина, он весело пригибает-ся, а брызги через ботдек летят и еще за корму. Ветер их несет. В тучах брызг играет радуга, водная пыль вихрится между увалами волн, как снег в метель, и весеннее солнце ударяет по этой пыли радугами. Построится радуга и тает потом, растворяется.
Двигатель дает двести пятьдесят оборотов, отдыхают матросы. Солнце и шторм - хорошо вместе посидеть, побазарить, развести толковище про все весеннее, земное. Вот начнут тралить и богато рыбы достанут, пойдут с полными трюмами к перегрузчику, тогда держись. Сейчас идут себе и отдыхают, все помытые, чистые, как дома, робу не надевают. Видит все это Казаркин не детально и связно, а как бы смазанно, расплывчато, только эти чувства и настроения переживает, но так остро, что слышит, как хрустит в тонких, сильно прожаренных частях камбала, которую они когда-то давным-давно утром ели, перед тралением. Даже запах камбалы жареной слышит Казаркин, а сам языком по деснам зубы выбитые ищет, тут были зубы и тут, а только здесь остались и здесь.
В последний вечер Повар принес Казаркину в подарок несколько блоков сигарет и большой пакет с детскими игрушками для мальчика шести-семи лет. Игрушки эти для своего русского сверстника выбирал сын Повара. Казаркину стало совсем неловко, когда его воображаемому сыну подарили пакет игрушек.
- Ты вылечиваешься прекрасно,- говорил между тем Повар.
Казаркин быстро соображал, как он будет объяснять Феде и ребятам, откуда у него взялся пакет игрушек, но ничего подходящего выдумать не мог и машинально ответил Повару:
- На мне заживет, как на собаке. Но Хирург - мастерюга.
- Это очень, очень хороший Хирург,- заулыбался Повар,- он летает на континент делать операции. Он военный хирург. Он разговаривал с Эйзенхауэром. Они вместе воевали в Европе.
- Повезло мне на хирурга,- удивился Казаркин.
- Это твоя большая удача,- согласился Повар.
- Суровый мужик,- сказал Казаркин про Хирурга с одобрением.
- Он очень богатый, но у него неудача. Он одинокий.
- Одинокий?
- Совсем-совсем одинокий. Это очень плохо, здесь не помогают деньги.
- Почему он одинокий?
- Я это не знаю. Клара знает. Она все время его ассистент.
- Клара знает?
- Да, она знает, но не хочет говорить об этом. Но все знают, что он одинокий.
- Она с ним живет? - спросил Казаркин, жалея Хирурга.
- Нет, она не живет с ним. Он же одинокий.- Да нет, я о другом,Казаркин пошевелил пальцами.
- А! Ему уже поздно увлекать женщин. Он уже совсем старый. Это ему не надо.
- Совсем бодрый мужик! - воскликнул Казаркин, стараясь оправдаться.
- Он имеет семьдесят лет!
- Семьдесят? - Казаркин никак не мог поверить, что Хирургу семьдесят лет.
Потом они поговорили о климате Америки, о том, что он способствует через сельское хозяйство высокому жизненному уровню.
Казаркин рассказывал, как много снегу выпадает за длинную зиму на великие просторы Советского Союза, а Повар, хоть знал это и раньше, страшно удивлялся личным казаркинским наблюдениям, потому что даже в Южной Канаде, где он жил раньше, климат намного мягче, хотя американцы считают и канадский климат очень суровым.
А потом произошел очень смешной разговор о матерщине. Повар задал несколько вопросов и заинтересованно ждал разъяснений. Казаркин же вдруг обиделся и засипел, нужно было что-то сказать Повару, но в голову ничего подходящего не приходило.
- В общем нехорошо это,- сказал Казаркин,- срамные слова! - Казаркину было так неловко, что он про себя выругался крепчайшим образом, не находя возможности выгородить свой родной язык в такой ситуации.
Он старался что-нибудь придумать, и вдруг его осенило:
- Вот не дай бог, если в кают-компании кто-нибудь себе позволил,сказал он,- это сразу старший за столом сделает замечание или даже из-за стола выгонит!
- Э, у нас тоже за столом нельзя,- согласился Повар.
- Ну вот, видишь, даже у вас нельзя,- сказал Казаркин нетактично.
Повар простил нетактичность Казаркину и сказал несколько слов по-английски, и глаза у него заблестели от удовольствия.
- Хочешь выучить? - спросил он, доставая ручку.- Я тебе могу целый словарь составить.
- Что ты, что ты? - ханжески нахмурился Казар-кин.- Спасибо! Да и зачем, все равно никто у нас не поймет вашу ругань.
Повар и Казаркин подумали над этим, и потом оба рассмеялись, и сказали друг другу несколько слов, которые очень трудно было перевести с русского на английский и с английского на русский.
Повар написал свой адрес на книге "Вечера на хуторе близ Диканьки", которую давно еще принес Казаркину и которую Казаркин не прочитал, потому что читать было ему еще трудно. А Казаркин продиктовал ему свой адрес: "СССР, Владивосток, Рыбтрест, СРТ 91-91, Казаркину Сергею Лаврентьевичу".
Повар уходил, так и не подтвердив черных подозрений, то есть Повар оказался на высоте положения, он проявил человеческое участие, а Казаркин платил недоверием. А теперь положение нельзя было исправить, и оставалась только одна надежда, что Повар мог и не заметить и не понять подозрения и недоверия по причине плохого знания языка - ведь при плохом знании языка трудно уловить в словах, кроме смысла, еще и недоверие, подозрение или еще что-нибудь.
- Передай мой привет России! - сказал Повар и улыбнулся.
- Спасибо,- серьезно ответил Казаркин.
Повар ушел, а Казаркин подумал, что надо будет обязательно выразить благодарность Хирургу, если он еще раз будет осматривать его, искренне, от души, а не это шепелявое "сэнкью", которое он все время повторяет; даже Кларе надо будет пожелать здоровья и счастья в личной жизни и успеха в работе, несмотря на то, что она не любит русских. Но было уже поздно исправ-лять ошибки, за Казаркиным пришли на самом рассвете, и он, не повидав ни Хирурга, ни Клары, оказался на борту полувоенного американского корабля метров пятидесяти длиной, с вертолетной площадкой на баке и вертолетом на ней.
Когда пришли за ним, то он захлопотал, заторопился, чуть не забыл книжку Гоголя в столе, в коридорах все время оглядывался в надежде увидеть Хирурга или Клару. По городу Казаркин ехал в прекрасном автомобиле, низко утонув в сиденье, так что видел только блестящие мокрые стекла невысоких домов, видел несколько промелькнувших мимо машин, но людей не видел, было еще очень рано, да и неудобно было высовываться, и глазеть, и удивляться на Америку. Казаркин сохранял вид привычный и независимый. Два чиновника, ехавшие с ним, поглядывали на него без особого любопытства, но вроде дружелюбно, один из них плохо говорил по-русски.
Корабль, на который попал Казаркин, был чем-то средним между связным и спасателем. В тот день на нем была доставлена с одного из Алеутских островов молодая сумасшедшая женщина - жена какого-то офицера, который то ли сам застрелился, то ли был застрелен этой самой сумасшедшей своей женой. Казаркин как раз вышел из автомобиля у пирса и увидел, как эту женщину под руки вели два рослых матроса. Они шли ему навстречу с трапа - два огромных матроса с удивительными, почти детскими физиономиями и женщина между ними. У нее было белое с синими губами лицо и блестящие огромные глаза. Она что-то повторяла непонятное Казаркину, а матросам это было уже известно, и они не обращали внимания на ее бормотание или они не понимали тоже, но только они не смотрели на эту женщину, а просто вели ее по сырому от протаявшего ночного снега пирсу, даже не вели, а несли ее на своих невероятно толстых руках.
Чиновники заговорили, заговорили, потом один из них, тот, что пытался говорить по-русски, сказал Казаркину:
- Она в собственного мужа выстрелила и сошла с ума позже. Трагическая история.
Из тумана вынырнула и встала высокая медицинская машина, матросы очень быстро, будто сломали, сунули женщину в машину, оттуда протянулись руки, но дверца закрылась, и машина уехала, жутко взвизгивая сиреной. Из машины даже не вышел никто.
У Казаркина испортилось настроение. Он почувствовал, что лицо женщины ему запомнилось. Это у него бывало, что некоторые вещи он запоминал как бы отдельно, вне связи с остальными, и, когда это случалось, у него портилось настроение, потому что к таким вещам относилось самое неприятное в жизни, как, например, тот варан, который когда-то, давным-давно, шипел на него в детстве, шипел, растопырив лапы и серпом бросив свой твердый, граненый хвост на горячий песок.
Туман кончился, когда отошли мили три от бухты.
Казаркин с трудом преодолевал боль в голове. Он увидел всю Америку как сплошную стену туманного молока, начинавшуюся сразу за кормой, мучительно колебавшие корабль плоские холмы волн подмывали этот туманный континент. Казаркину даже не верилось, что в центре этого непроглядного тумана есть твердое ядро острова, а на острове стеклянный госпиталь, и лужайка перед ним, и какой-то ресторан, в котором жарит и парит Повар, где глядит на мир блестящими, безумными глазами молодая женщина, где одинокий Хирург курит сигареты, одну за одной, одну за одной..
Плоские холмы волн вздымались и шли мерной чередой слева по курсу, заваливали корабль, но он двигался на большой скорости, косо срезая набегавшие волны, прогибаясь под ними носом.
Голова Казаркина уже не чувствовала каждый удар волны отдельно, теперь она просто гудела, как, бывает, гудит при очень высокой температуре. Легкость и мощность хода корабля очень нравились Казаркину, никогда не плававшему на военных судах. Особая разница замечалась в момент удара волны: СРТ под этим ударом дрожит и как бы приостанавливается, ожидая, когда сама волна уступит, обтечет задранный на ее спину форштевень; потом СРТ сваливается вместе с волной вниз и оттуда опять начинает, дрожа, взгребаться на хребет очередной волны и потом опять замирает от грузного, сотрясающего удара. С этим кораблем было все не так. В его констру-кции были такой огромный запас мощности и такая монолитность, что волна не могла приоста-новить его движения, она могла только поднять и опустить, могла только повалить на борт, в общем это был корабль, то есть судно, предназначенное для страшных действий морской войны.
В сопровождении офицера Казаркин стал спускаться по трапу в корабельное нутро и вдруг почувствовал, что у него руки и ноги как-то неточно выполняют свою работу, он стал цепляться за поручни и устоял. Широкоплечий матрос подхватил Казаркина.
Через лежавшее на зеленой поляне толстое бревно была перекинута крепкая, упругая доска, на одном конце доски стоял Казаркин, а на другом кто-то серый, в бороде и в валенках.
Серый улыбнулся нехорошо и присел не по-стариковски ловко, видно стало через полосатые портки острые углы его коленей, и через бороду глянуло чье-то враждебное лицо, знакомое и незнакомое. Серега начал было узнавать лицо, но Серый подпрыгнул и упал на доску - мягко стукнули валенки, и Серегу бросило вверх. Серега подлетел плохо, криво свалился на свой конец доски, и теперь вверх подлетел Серый, тулуп взмахнул полами, и на груди у Серого прояснился орел, терзающий женщину...
Потом Серега уже не мог прыгать и падал на свой конец доски как попало, хватался за доску руками, а Серый безжалостно вскидывал и вскидывал его...
Серега сопротивлялся, но чувствовал безвыходность, жестокая сила моря калечила его, он бы и заплакать хотел, да в это время так его вверху перевернуло, что ударился он о доску грудью и в следующий момент закрыл лицо руками, чтобы сберечь травмированные и толком еще не сросши-еся кости. Он теперь падал безвольно, мешком, бескостным и мягким, а взлетал все выше и выше и, наконец, взлетел выше окружавших поляну деревьев и увидел вдалеке город, красивый и тихий, в кумачовых полотнищах, будто на праздники; над городом висело нарисованное облако, а из облака шел теплый дождик, ослепительное солнце освещало облако и складывало и раскладывало неоновые дуги радуг...
- Ах, вот это зачем,- гулко сказал Серега и стал еще пуще беречь голову, чтобы после того, как упасть и удариться, подлететь выше деревьев и еще раз увидеть этот незнакомый и родной город.
Казаркина кто-то потрогал за плечо. Он поднял голову, увидел черное человеческое лицо и испуганно сел на койке. Негр улыбался и звал его наверх.
Корабль лежал носом на волну в дрейфе. На палубе все было синим от прожектора, гулко хлюпала штормовая зеленовато-синяя под прожектором волна. Волнение отдавалось в Казаркине, и он не особенно прочно ставил ноги. К нему подошли еще несколько американцев, среди них офицер, принимавший Казаркина у чиновников. Они о чем-то говорили между собой.
Один молодой парень показал Казаркину на свою челюсть и улыбнулся, будто хотел сказать, что новая челюсть будет лучше старой.
Казаркин тоже улыбнулся ему в ответ, а про себя подумал: "Тебе бы зубы разгородили! Хорошо тебе, с целой хлеборезкой".
Они обогнули надстройку, и Казаркин сразу увидел серую тушу СРТ. Он не ожидал увидеть его сразу и так близко. И уж совсем не ожидал, что это будет его собственный СРТ 91-91! У него счастливо сжалось сердце.
- Приехал! - сказал он, оборачиваясь к американцам.- Ну вот и дома! сказал он еще увереннее.
Американцы не понимали его, но знали, что он говорит, и кивали.
- Калоша! - улыбнулся Казаркин своему пароходу. Он улыбнулся так широко, как позволяла ему улыбаться криво сраставшаяся челюсть.
На американце занимались подготовкой к пересадке. СРТ тоже был залит прожекторным светом, по палубе, по воде, заливавшей ее под волной, пробегали люди. Разобрать кого-нибудь было нельзя, но оттуда донесся чей-то мегафонный матерок, и Казаркин вздрогнул, как будто его окликнули.
Два американца спустились в бот, подвешенный на талях прямо под мостиком, потом туда залез еще один, они завели мотор, потом заглушили, проверили. Видно было, как и на СРТ вздернули бот над палубой на тросах и бот начал гулять и греметь по стойкам. Бот летал над палубой и мог кого-нибудь зашибить, там что-то не ладилось, и, наконец, боцман, потому что именно он должен был стоять на шпиле, бросил бот на палубу, мимо стоек.
- Ах, черт! - вырвалось у Казаркина, он оглянулся, но американцы были заняты своим делом и не обращали внимания на переживания Казаркина и на то, как на нашем пароходе бот не выходит за борт.
Офицер похлопал Казаркина по плечу и сказал ему по-английски, что СРТ - рыбак, что спускать бот в такой шторм с него очень сложно.
- Да,- согласился Казаркин смущенно, стыдясь за такое положение дел.Это рыбак. Это не военный пароход. Палуба низкая.
Они поняли друг друга, но Казаркин все равно был недоволен, ему хотелось, чтобы на его пароходе действовали так же слаженно и четко, как и на военном, да еще на спасателе. Раздалась команда на английском языке, и Казаркин заволновался, хотел уже прыгнуть в бот, но его удержали, стали хомутать его в спасательный жилет, а он пожимал протянутые руки и говорил:
- Пока, ребята, до свидания, гуд бай, гуд бай! Сэнкью, парни! Сэнкью вам!
Бот приспустили на талях, а потом опять поддернули наверх, Казаркин бросил туда мешок с игрушками и чемоданчик. Матросы уже сидели в боте в таких же, как и у Казаркина, красных жилетах. На СРТ видели все приготовления американцев, потому успокоились и не трогали лежавший косо на палубе бот. Все море светилось фантастическими оттенками зеленоватых и синих цветов, огня было так много, как будто здесь готовилось какое-то значительное историческое событие, вроде запуска в космос.
На СРТ кашлянули в мегафон, и оттуда донеслось:
- Хэлло! Казаркин!
"Наверное, Капитан",- подумал Казаркин и махнул на голос рукой и поудобнее усаживался в боте, готовясь мокнуть, потому что из-под носовых скул корабля взлетали, расшибаясь, волны. Еще в воздухе взревел двигатель, и бот, переждав, скользнул на скат волны и, чуть хватив черной воды, вместе с волной отвалил от борта корабля, ставшего вдруг черным и высоким. Казаркин никогда при таком волнении не ходил на мотоботе, ему не было страшно, хоть он прекрасно понимал, что дело тут очень серьезное, но думал почему-то о том, что вот глупо было бы искупаться у самого дома. Еще он подумал, что от волнения головная боль даже не замечается. Моторист отворачивал газ на всю катушку и ловко развернулся на скате волны и закончил поворот в яме, между двумя холмами - в яме было темно, а верхи волн просвечены прожекторами. Старший бота что-то кричал в мегафон, висевший у него на шее. Молоденькие парни были в боте, но они держались так уверенно, что Казаркину стало на миг приятно, что в серьезной этой переделке он в компании хороших мореходов.
Первый раз подойти к борту не удалось, они немного не успели, и фальшборт был высоко, они прошли мимо самого днища СРТ, высоко вывернувшегося в это мгновение из воды, и даже этот маленький пароход - СРТ - казался большим и высоким. Наверху мелькнули знакомые лица: Гулимов и Боцман висели над черным бортом и кричали - их не было слышно, плеснула сильная волна от борта и влетела Казаркину в лицо, он только успел крикнуть вверх:
- Вот те на, а у меня должок им,- засмеялся Казаркин наглым голосом.
- Бесстыдник! - сказала старуха.
- Нет, правда, они меня по-родственному поддержать хотели,- Казаркин собирался еще что-то сказать старухе, но она скрылась в зелени, окутывавшей калитку.
Казаркин пошел назад по улочке, а обернувшись, увидел, что старуха подглядывает за ним через зелень палисадника.
- Эй, парень? Ты разве чикеевский? Эй, парень!
Казаркин расплатился за комнату и шезлонг, устроил небывалую в Яблонцах попойку в среде неустойчивого элемента и уехал во Владивосток. Он редко вспоминал потом дядю-тетю, но если вспоминал иногда, то ему было чуть-чуть не по себе оттого, что он мечтал когда-то сунуть дяде пачкой денег в физиономию, а тетке показать кукиш, может быть, в то самое время, когда они умирали; даже если это и не совпало точно, нехорошо было такое себе воображать в то время, когда они уже были покойниками. На обратной дороге он назывался гарпунером, говорил, что плавает на севере, поднимал тосты за приближающиеся трудовые будни, за родные могилки, чтоб земля была им пухом...
Голова болела, когда чувствовался за белыми стенами госпиталя океанский шторм. Казаркин не спал в такие ночи, видел море в красных разводьях, каким оно бывает от особого вида малень-ких рачков, такое море, как в размывах крови, на пятнах стаи чаек с черными концами крыльев, видел маленьких качурок, как они бабочками вьются возле фонарей и, упав на палубу, не могут взлететь, оттолкнуться слабыми своими лапками, не могут взмахнуть мягкими, длиннее, чем у стрижей, крыльями. Видел он все это, и не спал, и думал, сможет ли работать на море, и был уверен, что если этого будет нельзя ему с теперешним травмированным черепом, то будет очень плохо, к морю он уже привык совсем. Молотить так молотить, гулять так гулять, только без всяких середин.
Внизу под госпиталем была лужайка, ограниченная метровой высоты барьером из полирован-ного гранита, между гранитными плитами серебряно поблескивал влажный алюминий, прямо на траве лежал тонны на полторы камень, общими очертаниями напоминавший женщину. Женщина была полная, округлая и мокрая от мелкого, как пыль, дождя. Камень, конечно, только отдаленно походил на женщину, но что-то в нем было сделано так, что представлялась в этом камне полная красивая женщина, она как бы скрыта была в камне и кое-где проглядывала только. Вокруг нее несимметрично были разбросаны по лужайке кусты, маленькие, но плотные. Скамеек в сквере не было. За гранитными барьерами на мокрой площади стояли разноцветные автомобили. Повар, приводя своего сына, оставлял его играть внизу, и сынишка, ему было лет шесть-семь, бегал по лужайке или сидел в машине. Американский мальчишка на американской лужайке, но это волновало Казаркина так сильно, что он даже себе не признавался, что ему нравится мальчишка на лужайке, не хотел он думать, что ему давно пора иметь одного или даже двух таких мальчишек и привозить им из рейсов заводные игрушки: танки, стреляющие настоящим пламенем, самоходные автомобильчики на батарейках, заводных клоунов и обезьян. Обидно было Казаркину, и он заливал Повару, что у него тоже есть детишки и жена, и домик под Владивостоком, на Седанке, небольшой, конечно, домик, под красной крышей, заросший диким виноградом и сиренью. Повар же был так обрадован этим сходством в их судьбе, что рассказал об этом и медсестре Кларе. Клара ответила язвительно:
- Тут ничего удивительного. У русских тоже есть дети. У них и родители есть.
- Какая невеселая шутка у вас, Клара!
- Почему я должна быть веселой?
- Вы, наверное, сердитесь на меня за то, что я часто бываю здесь?
- Нет, я не сержусь, но сейчас ему надо на перевязку. У него в костях металлические стержни, некоторые ему будут вынимать сегодня.
Казаркин уловил неприятный смысл разговора, шедшего по-английски, через интонацию и мимику, настроение у него упало. Теперь он сам лег на тележку, и его повезли по тем же потол-кам, и он сосредоточился, чтобы вспомнить что-нибудь дорогое и хорошее. Повар некоторое время шел рядом, потом ему надо было сворачивать к лифту, и он сказал Казаркину:
- До свидания! Потерпи еще и выздоровеешь. Это больно?
Казаркин не отвечал.
- Ты думаешь о своем, да?
- Да,- сказал Казаркин.
- До свиданья,- сказал Повар и похлопал Казаркина по руке, лежавшей на перильцах тележки, и вернулся к лифту. Казаркин ответил благодарным движением и не сказал, как обычно говорил Повару перед уходом, английское "гуд бай".
Хирургу, который его осматривал, Казаркин отвечал "да" и "нет", подтверждая это подергива-нием головы. Хирург трогал холодными пальцами кости возле носа, надавливал и спрашивал глазами: больно или не больно? Казаркин через силу отвечал "иез". Хирург просовывал свой костлявый палец в изуродованную дыру казаркинского рта, находил шишки, где сращивались кости, и опять спрашивал глазами: больно?
"Иез",- отвечал Казаркин и с омерзением чувствовал, как набегает во рту слюна, хотя палец у Хирурга был чистый и заботливо осторожный. На рентгеновском снимке Казаркина удивило, что голова у него такая большая, он видел железные шампуры, на которых были насажены его кости, и понимающе, без страха кивал, даже Клара в это время смотрела на него соболезнующе, а Хирург - все так же холодно, как варан. Казаркину было неловко за свою внутреннюю антипа-тию к Америке и отношение свое к старому варану, и поэтому он старался скрыть эту антипатию, улыбаясь глазами - делая возле них морщинки, и по три раза произносил, с трудом выговаривая, американское "сэнкью" при каждом удобном случае. И улыбаться и говорить ему было больно, где-то затрагивался какой-то нерв, наподобие "электричества", когда ударишься локтем.
Хирург тем временем говорил Кларе сухим скрипучим голосом, рассматривая Казаркина:
- Здоровый человек, с крепким характером. Он прирожденный солдат.
- Да,- соглашалась Клара.
- Так выздоравливают на фронте.
- Да,- соглашалась Клара.
- Там или выздоравливают быстро, или умирают. Быстро выздоравливают и быстро умирают.
- Да,- соглашалась Клара. Она во всем и всегда соглашалась со стариком, а Хирург, по старости, думал только о войнах прошедших и теперешних, о теперешних он думал уже только профессионально, там ему некого было уже терять: сын его погиб в Корее, он тоже был хирургом. Казаркину казалось, что он понимает разговор, вернее то, что глубже разговора, ему казалось, что Клара - какая-то часть Хирурга, выполняющая то, что Хирург сам не может. Хирург не мог любить или ненавидеть, и это за него делала Клара. Казаркин так глубоко почувствовал это, что остался с открытым ртом, когда Хирург уже закончил осмотр.
Хирург помог ему закрыть рот, и Казаркин почувствовал себя глупо. Вообще перед чужими глазами Казаркин чувствовал себя не очень уютно. Он испытывал на людях недовольство своей наружностью и вообще физическими качествами, ему приходило в голову при виде здоровых, рослых американцев, которые шныряли по госпиталю, что не очень-то это хорошо для нашего престижа, что попал к американцам он, Казаркин, мужичонка мелконький и в детстве голодом примороженный. Вот если бы на его месте был боцман, тогда было бы хорошо, а то они все такие здоровые, толстые и выше каждый, то ли дело, мерялся бы с ними ростом боцман, тот двенадцать порций каши на спор съедал, а рост имел метр девяносто шесть при огромной ширине плеч. Было бы лучше, по соображениям Казаркина, если бы боцман, махина этакая, представлял бы тут русских моряков. Утешало в этой мысли только то, что могло случиться и хуже, попади, напри-мер, сюда Федя Гулимов. Федя был камчадалом, а там и вовсе есть маленькие ростом, еще меньше Казаркина. Нет, конечно, Федя - это уж совсем ни к чему, все-таки двое детей, это не просто так, не какая-то холостежь, перестарок. Еще успокаивало, что послевоенное производство - все, как один, здоровые, длинные, хоть и худощавые, узенькие. Но поработают - мясом обрастут. А перед болью Казаркин собирал все свои силы и терпел, изредка только успевал поматериться, перед тем как потерять сознание. Особенно плохо было, когда отходил наркоз. Тихонько бродил по палате Казаркин, стараясь держать голову на шее так, чтобы боль не мешала ему особенно, чтобы можно было думать.
Он думал о будущем, то есть вообще думал, потому что думать о будущем - это главным образом думать о прошедшем, стараясь вычеркнуть в нем, в прошедшем, то, что не должно войти в будущее.
В хорошие дни представлялось Казаркину, как идет СРТ 91-91 вдоль Алеутских островов с тихоокеанской стороны; идут без траления, просто с разведкой для всей экспедиции, только эхолот включают, иногда тралом поскребут. Матросы сидят в кают-компании и играют в домино или в шахматы. Выйдет Казаркин на палубу - тучи брызг летят над головой, неспокойно море. Похуже погодка стала - и брызги летят дальше. Ветер при том же солнце усилился, летят уже брызги через всю палубу и через верхний мостик - через голову Казаркина, он весело пригибает-ся, а брызги через ботдек летят и еще за корму. Ветер их несет. В тучах брызг играет радуга, водная пыль вихрится между увалами волн, как снег в метель, и весеннее солнце ударяет по этой пыли радугами. Построится радуга и тает потом, растворяется.
Двигатель дает двести пятьдесят оборотов, отдыхают матросы. Солнце и шторм - хорошо вместе посидеть, побазарить, развести толковище про все весеннее, земное. Вот начнут тралить и богато рыбы достанут, пойдут с полными трюмами к перегрузчику, тогда держись. Сейчас идут себе и отдыхают, все помытые, чистые, как дома, робу не надевают. Видит все это Казаркин не детально и связно, а как бы смазанно, расплывчато, только эти чувства и настроения переживает, но так остро, что слышит, как хрустит в тонких, сильно прожаренных частях камбала, которую они когда-то давным-давно утром ели, перед тралением. Даже запах камбалы жареной слышит Казаркин, а сам языком по деснам зубы выбитые ищет, тут были зубы и тут, а только здесь остались и здесь.
В последний вечер Повар принес Казаркину в подарок несколько блоков сигарет и большой пакет с детскими игрушками для мальчика шести-семи лет. Игрушки эти для своего русского сверстника выбирал сын Повара. Казаркину стало совсем неловко, когда его воображаемому сыну подарили пакет игрушек.
- Ты вылечиваешься прекрасно,- говорил между тем Повар.
Казаркин быстро соображал, как он будет объяснять Феде и ребятам, откуда у него взялся пакет игрушек, но ничего подходящего выдумать не мог и машинально ответил Повару:
- На мне заживет, как на собаке. Но Хирург - мастерюга.
- Это очень, очень хороший Хирург,- заулыбался Повар,- он летает на континент делать операции. Он военный хирург. Он разговаривал с Эйзенхауэром. Они вместе воевали в Европе.
- Повезло мне на хирурга,- удивился Казаркин.
- Это твоя большая удача,- согласился Повар.
- Суровый мужик,- сказал Казаркин про Хирурга с одобрением.
- Он очень богатый, но у него неудача. Он одинокий.
- Одинокий?
- Совсем-совсем одинокий. Это очень плохо, здесь не помогают деньги.
- Почему он одинокий?
- Я это не знаю. Клара знает. Она все время его ассистент.
- Клара знает?
- Да, она знает, но не хочет говорить об этом. Но все знают, что он одинокий.
- Она с ним живет? - спросил Казаркин, жалея Хирурга.
- Нет, она не живет с ним. Он же одинокий.- Да нет, я о другом,Казаркин пошевелил пальцами.
- А! Ему уже поздно увлекать женщин. Он уже совсем старый. Это ему не надо.
- Совсем бодрый мужик! - воскликнул Казаркин, стараясь оправдаться.
- Он имеет семьдесят лет!
- Семьдесят? - Казаркин никак не мог поверить, что Хирургу семьдесят лет.
Потом они поговорили о климате Америки, о том, что он способствует через сельское хозяйство высокому жизненному уровню.
Казаркин рассказывал, как много снегу выпадает за длинную зиму на великие просторы Советского Союза, а Повар, хоть знал это и раньше, страшно удивлялся личным казаркинским наблюдениям, потому что даже в Южной Канаде, где он жил раньше, климат намного мягче, хотя американцы считают и канадский климат очень суровым.
А потом произошел очень смешной разговор о матерщине. Повар задал несколько вопросов и заинтересованно ждал разъяснений. Казаркин же вдруг обиделся и засипел, нужно было что-то сказать Повару, но в голову ничего подходящего не приходило.
- В общем нехорошо это,- сказал Казаркин,- срамные слова! - Казаркину было так неловко, что он про себя выругался крепчайшим образом, не находя возможности выгородить свой родной язык в такой ситуации.
Он старался что-нибудь придумать, и вдруг его осенило:
- Вот не дай бог, если в кают-компании кто-нибудь себе позволил,сказал он,- это сразу старший за столом сделает замечание или даже из-за стола выгонит!
- Э, у нас тоже за столом нельзя,- согласился Повар.
- Ну вот, видишь, даже у вас нельзя,- сказал Казаркин нетактично.
Повар простил нетактичность Казаркину и сказал несколько слов по-английски, и глаза у него заблестели от удовольствия.
- Хочешь выучить? - спросил он, доставая ручку.- Я тебе могу целый словарь составить.
- Что ты, что ты? - ханжески нахмурился Казар-кин.- Спасибо! Да и зачем, все равно никто у нас не поймет вашу ругань.
Повар и Казаркин подумали над этим, и потом оба рассмеялись, и сказали друг другу несколько слов, которые очень трудно было перевести с русского на английский и с английского на русский.
Повар написал свой адрес на книге "Вечера на хуторе близ Диканьки", которую давно еще принес Казаркину и которую Казаркин не прочитал, потому что читать было ему еще трудно. А Казаркин продиктовал ему свой адрес: "СССР, Владивосток, Рыбтрест, СРТ 91-91, Казаркину Сергею Лаврентьевичу".
Повар уходил, так и не подтвердив черных подозрений, то есть Повар оказался на высоте положения, он проявил человеческое участие, а Казаркин платил недоверием. А теперь положение нельзя было исправить, и оставалась только одна надежда, что Повар мог и не заметить и не понять подозрения и недоверия по причине плохого знания языка - ведь при плохом знании языка трудно уловить в словах, кроме смысла, еще и недоверие, подозрение или еще что-нибудь.
- Передай мой привет России! - сказал Повар и улыбнулся.
- Спасибо,- серьезно ответил Казаркин.
Повар ушел, а Казаркин подумал, что надо будет обязательно выразить благодарность Хирургу, если он еще раз будет осматривать его, искренне, от души, а не это шепелявое "сэнкью", которое он все время повторяет; даже Кларе надо будет пожелать здоровья и счастья в личной жизни и успеха в работе, несмотря на то, что она не любит русских. Но было уже поздно исправ-лять ошибки, за Казаркиным пришли на самом рассвете, и он, не повидав ни Хирурга, ни Клары, оказался на борту полувоенного американского корабля метров пятидесяти длиной, с вертолетной площадкой на баке и вертолетом на ней.
Когда пришли за ним, то он захлопотал, заторопился, чуть не забыл книжку Гоголя в столе, в коридорах все время оглядывался в надежде увидеть Хирурга или Клару. По городу Казаркин ехал в прекрасном автомобиле, низко утонув в сиденье, так что видел только блестящие мокрые стекла невысоких домов, видел несколько промелькнувших мимо машин, но людей не видел, было еще очень рано, да и неудобно было высовываться, и глазеть, и удивляться на Америку. Казаркин сохранял вид привычный и независимый. Два чиновника, ехавшие с ним, поглядывали на него без особого любопытства, но вроде дружелюбно, один из них плохо говорил по-русски.
Корабль, на который попал Казаркин, был чем-то средним между связным и спасателем. В тот день на нем была доставлена с одного из Алеутских островов молодая сумасшедшая женщина - жена какого-то офицера, который то ли сам застрелился, то ли был застрелен этой самой сумасшедшей своей женой. Казаркин как раз вышел из автомобиля у пирса и увидел, как эту женщину под руки вели два рослых матроса. Они шли ему навстречу с трапа - два огромных матроса с удивительными, почти детскими физиономиями и женщина между ними. У нее было белое с синими губами лицо и блестящие огромные глаза. Она что-то повторяла непонятное Казаркину, а матросам это было уже известно, и они не обращали внимания на ее бормотание или они не понимали тоже, но только они не смотрели на эту женщину, а просто вели ее по сырому от протаявшего ночного снега пирсу, даже не вели, а несли ее на своих невероятно толстых руках.
Чиновники заговорили, заговорили, потом один из них, тот, что пытался говорить по-русски, сказал Казаркину:
- Она в собственного мужа выстрелила и сошла с ума позже. Трагическая история.
Из тумана вынырнула и встала высокая медицинская машина, матросы очень быстро, будто сломали, сунули женщину в машину, оттуда протянулись руки, но дверца закрылась, и машина уехала, жутко взвизгивая сиреной. Из машины даже не вышел никто.
У Казаркина испортилось настроение. Он почувствовал, что лицо женщины ему запомнилось. Это у него бывало, что некоторые вещи он запоминал как бы отдельно, вне связи с остальными, и, когда это случалось, у него портилось настроение, потому что к таким вещам относилось самое неприятное в жизни, как, например, тот варан, который когда-то, давным-давно, шипел на него в детстве, шипел, растопырив лапы и серпом бросив свой твердый, граненый хвост на горячий песок.
Туман кончился, когда отошли мили три от бухты.
Казаркин с трудом преодолевал боль в голове. Он увидел всю Америку как сплошную стену туманного молока, начинавшуюся сразу за кормой, мучительно колебавшие корабль плоские холмы волн подмывали этот туманный континент. Казаркину даже не верилось, что в центре этого непроглядного тумана есть твердое ядро острова, а на острове стеклянный госпиталь, и лужайка перед ним, и какой-то ресторан, в котором жарит и парит Повар, где глядит на мир блестящими, безумными глазами молодая женщина, где одинокий Хирург курит сигареты, одну за одной, одну за одной..
Плоские холмы волн вздымались и шли мерной чередой слева по курсу, заваливали корабль, но он двигался на большой скорости, косо срезая набегавшие волны, прогибаясь под ними носом.
Голова Казаркина уже не чувствовала каждый удар волны отдельно, теперь она просто гудела, как, бывает, гудит при очень высокой температуре. Легкость и мощность хода корабля очень нравились Казаркину, никогда не плававшему на военных судах. Особая разница замечалась в момент удара волны: СРТ под этим ударом дрожит и как бы приостанавливается, ожидая, когда сама волна уступит, обтечет задранный на ее спину форштевень; потом СРТ сваливается вместе с волной вниз и оттуда опять начинает, дрожа, взгребаться на хребет очередной волны и потом опять замирает от грузного, сотрясающего удара. С этим кораблем было все не так. В его констру-кции были такой огромный запас мощности и такая монолитность, что волна не могла приоста-новить его движения, она могла только поднять и опустить, могла только повалить на борт, в общем это был корабль, то есть судно, предназначенное для страшных действий морской войны.
В сопровождении офицера Казаркин стал спускаться по трапу в корабельное нутро и вдруг почувствовал, что у него руки и ноги как-то неточно выполняют свою работу, он стал цепляться за поручни и устоял. Широкоплечий матрос подхватил Казаркина.
Через лежавшее на зеленой поляне толстое бревно была перекинута крепкая, упругая доска, на одном конце доски стоял Казаркин, а на другом кто-то серый, в бороде и в валенках.
Серый улыбнулся нехорошо и присел не по-стариковски ловко, видно стало через полосатые портки острые углы его коленей, и через бороду глянуло чье-то враждебное лицо, знакомое и незнакомое. Серега начал было узнавать лицо, но Серый подпрыгнул и упал на доску - мягко стукнули валенки, и Серегу бросило вверх. Серега подлетел плохо, криво свалился на свой конец доски, и теперь вверх подлетел Серый, тулуп взмахнул полами, и на груди у Серого прояснился орел, терзающий женщину...
Потом Серега уже не мог прыгать и падал на свой конец доски как попало, хватался за доску руками, а Серый безжалостно вскидывал и вскидывал его...
Серега сопротивлялся, но чувствовал безвыходность, жестокая сила моря калечила его, он бы и заплакать хотел, да в это время так его вверху перевернуло, что ударился он о доску грудью и в следующий момент закрыл лицо руками, чтобы сберечь травмированные и толком еще не сросши-еся кости. Он теперь падал безвольно, мешком, бескостным и мягким, а взлетал все выше и выше и, наконец, взлетел выше окружавших поляну деревьев и увидел вдалеке город, красивый и тихий, в кумачовых полотнищах, будто на праздники; над городом висело нарисованное облако, а из облака шел теплый дождик, ослепительное солнце освещало облако и складывало и раскладывало неоновые дуги радуг...
- Ах, вот это зачем,- гулко сказал Серега и стал еще пуще беречь голову, чтобы после того, как упасть и удариться, подлететь выше деревьев и еще раз увидеть этот незнакомый и родной город.
Казаркина кто-то потрогал за плечо. Он поднял голову, увидел черное человеческое лицо и испуганно сел на койке. Негр улыбался и звал его наверх.
Корабль лежал носом на волну в дрейфе. На палубе все было синим от прожектора, гулко хлюпала штормовая зеленовато-синяя под прожектором волна. Волнение отдавалось в Казаркине, и он не особенно прочно ставил ноги. К нему подошли еще несколько американцев, среди них офицер, принимавший Казаркина у чиновников. Они о чем-то говорили между собой.
Один молодой парень показал Казаркину на свою челюсть и улыбнулся, будто хотел сказать, что новая челюсть будет лучше старой.
Казаркин тоже улыбнулся ему в ответ, а про себя подумал: "Тебе бы зубы разгородили! Хорошо тебе, с целой хлеборезкой".
Они обогнули надстройку, и Казаркин сразу увидел серую тушу СРТ. Он не ожидал увидеть его сразу и так близко. И уж совсем не ожидал, что это будет его собственный СРТ 91-91! У него счастливо сжалось сердце.
- Приехал! - сказал он, оборачиваясь к американцам.- Ну вот и дома! сказал он еще увереннее.
Американцы не понимали его, но знали, что он говорит, и кивали.
- Калоша! - улыбнулся Казаркин своему пароходу. Он улыбнулся так широко, как позволяла ему улыбаться криво сраставшаяся челюсть.
На американце занимались подготовкой к пересадке. СРТ тоже был залит прожекторным светом, по палубе, по воде, заливавшей ее под волной, пробегали люди. Разобрать кого-нибудь было нельзя, но оттуда донесся чей-то мегафонный матерок, и Казаркин вздрогнул, как будто его окликнули.
Два американца спустились в бот, подвешенный на талях прямо под мостиком, потом туда залез еще один, они завели мотор, потом заглушили, проверили. Видно было, как и на СРТ вздернули бот над палубой на тросах и бот начал гулять и греметь по стойкам. Бот летал над палубой и мог кого-нибудь зашибить, там что-то не ладилось, и, наконец, боцман, потому что именно он должен был стоять на шпиле, бросил бот на палубу, мимо стоек.
- Ах, черт! - вырвалось у Казаркина, он оглянулся, но американцы были заняты своим делом и не обращали внимания на переживания Казаркина и на то, как на нашем пароходе бот не выходит за борт.
Офицер похлопал Казаркина по плечу и сказал ему по-английски, что СРТ - рыбак, что спускать бот в такой шторм с него очень сложно.
- Да,- согласился Казаркин смущенно, стыдясь за такое положение дел.Это рыбак. Это не военный пароход. Палуба низкая.
Они поняли друг друга, но Казаркин все равно был недоволен, ему хотелось, чтобы на его пароходе действовали так же слаженно и четко, как и на военном, да еще на спасателе. Раздалась команда на английском языке, и Казаркин заволновался, хотел уже прыгнуть в бот, но его удержали, стали хомутать его в спасательный жилет, а он пожимал протянутые руки и говорил:
- Пока, ребята, до свидания, гуд бай, гуд бай! Сэнкью, парни! Сэнкью вам!
Бот приспустили на талях, а потом опять поддернули наверх, Казаркин бросил туда мешок с игрушками и чемоданчик. Матросы уже сидели в боте в таких же, как и у Казаркина, красных жилетах. На СРТ видели все приготовления американцев, потому успокоились и не трогали лежавший косо на палубе бот. Все море светилось фантастическими оттенками зеленоватых и синих цветов, огня было так много, как будто здесь готовилось какое-то значительное историческое событие, вроде запуска в космос.
На СРТ кашлянули в мегафон, и оттуда донеслось:
- Хэлло! Казаркин!
"Наверное, Капитан",- подумал Казаркин и махнул на голос рукой и поудобнее усаживался в боте, готовясь мокнуть, потому что из-под носовых скул корабля взлетали, расшибаясь, волны. Еще в воздухе взревел двигатель, и бот, переждав, скользнул на скат волны и, чуть хватив черной воды, вместе с волной отвалил от борта корабля, ставшего вдруг черным и высоким. Казаркин никогда при таком волнении не ходил на мотоботе, ему не было страшно, хоть он прекрасно понимал, что дело тут очень серьезное, но думал почему-то о том, что вот глупо было бы искупаться у самого дома. Еще он подумал, что от волнения головная боль даже не замечается. Моторист отворачивал газ на всю катушку и ловко развернулся на скате волны и закончил поворот в яме, между двумя холмами - в яме было темно, а верхи волн просвечены прожекторами. Старший бота что-то кричал в мегафон, висевший у него на шее. Молоденькие парни были в боте, но они держались так уверенно, что Казаркину стало на миг приятно, что в серьезной этой переделке он в компании хороших мореходов.
Первый раз подойти к борту не удалось, они немного не успели, и фальшборт был высоко, они прошли мимо самого днища СРТ, высоко вывернувшегося в это мгновение из воды, и даже этот маленький пароход - СРТ - казался большим и высоким. Наверху мелькнули знакомые лица: Гулимов и Боцман висели над черным бортом и кричали - их не было слышно, плеснула сильная волна от борта и влетела Казаркину в лицо, он только успел крикнуть вверх: