Впрочем, в этом ужасном подвале все они немного смахивали на чертей.
   Бенедикт напрягся, невольно выверяя, сравнивая портрет с тем изображением, тем оттиском скуластого лица, который отпечатался в его надёжной памяти художника. Той осенью отец решил, что сыну стоит попрактиковаться на писании пейзажей. Синие ветряные мельницы, с их вертикальным силуэтом, черепитчатыми крышами, окошками крестом и веерным размахом крыльев привлекли мальчишку более всего — среди ровных полей, лугов и каналов они смотрелись очень живописно, и за них всегда цеплялся взгляд. Норберт ван Боотс работу сына скупо похвалил, тут же указал ему на ряд недостатков и снова выгнал писать этюды, пока не наступили холода. В общей сложности Бенедикт запечатлел, наверное, мельниц двадцать. Примерно дюжину из них при нём и посетил тот самый травник (он посетил бы и вторую половину, да только остальные ветряки были водяными насосами). Произошло это как раз в разгар загадочного мора, о котором в памяти Бенедикта остались самые неприятные воспоминания. Сначала Бенедикт не обращал на странного парня внимания, но вскоре заинтересовался им и даже сделал с него пару набросков, которые, впрочем, потом потерял.
   — Ну-с, что там получается в итоге? — обратился брат Себастьян к писцу, не отрывая взгляда от портрета. — Зачти допросный лист, Томас.
   Парень вскрыл пенал и зашуршал бумажками. Достал одну. Прищурился.
   — Г-гюнтер Хайце, — объявил он и облизал пересохшие губы. Голос у него оказался невыразительным и ломким, как слюда. — Т-трубочист. Д-двадцать три года, не женат, работает по дог-говору с магистратом. Арестован по доносу г-господина К-карла Ольвенхоста, к-к-к… который указал, что видел, будто оный трубочист на пустыре вытряхивал мешки и выпустил из од-дного мешка мальчишку, описанием похожего на упомянутого Фридриха Б-брюннера. М-мальчишка убежал. Г-господин трубочист задержан городскою стражей два дня назад, п-подвергнут д-допросу и признан виновным в пособничестве нечистой силе и ч-чёрной магии. В противозаконных поступках ранее замечен не был, н-но семь недель назад п-прикидывался дьяволом, пугая обывателей.
   — Ну что ж, — вздохнул брат Себастьян, — картина складывается вполне понятная и очень даже объяснимая. Очень хорошо, что мы как раз оказались в это время в вашем городе, герр бургомистр. И очень жаль, что в таком славном городе, как ваш, зло столь глубоко пустило свои гнусные ростки.
   Герр Остенберг развёл руками, а верней сказать, — рукой.
   — Я, браво же, де здаю, чдо згазадь, — угрюмо прогундосил он из-под платка. — Бонимаете, звядой одец, у даз злучилзя бор, зараза, а эдод баредь брижёл и бредложил бомочь… Од сказад…
   — Да уберите же вы свой платок! Бургомистр убрал платок так быстро, словно побоялся, что его сейчас у него отнимут вместе с носом.
   — Он сказал, — скороговоркою закончил он, — что всему виной какой-то ядовитый гриб, который в этот год пшеница уродила вместо хлеба. И что надо просеять муку. Принёс большое решето и начал ездить с ним по мельницам. Я дал разрешение. Господин Готлиб поручился за него, это известный аптекарь, уважаемый человек, к сожалению, ныне уже покойный. Кто же мог знать…
   — Всё это чушь и чепуха, — поморщился монах. — Пшеница уродила гриб! А кошки в этот год щенят не приносили? Известно всем, что все болезни проистекают от воспаления и застоя внутренних соков человеческого тела, а такоже — от чёрных помыслов человеческой души, невоздержания, обжорства, либо же прелюбодейства. А то, что приключилось в вашем городе, есть типичный пример того, какими хитрыми путями действует Диавол, сначала засевая семя немочи и боли, а потом являясь в виде знахаря, спасителя, освободителя или ещё кого, вселяя в сердце простолюдинов недоверие к матери-церкви и её слугам, а в итоге — к Господу Христу, да святится имя его. Нечто подобное случилось года три тому назад в одном городе… не будем называть его названия, когда там стали покрываться кровавыми пятнами гостии для причастий.
   — Боже всемогущий! — бургомистр перекрестился. — И что же?
   — Ничего. Милостью короля святая инквизиция провела дознание и выявила заговор еретиков, которые прокалывали гостии, после чего святые хлебы кровоточили. Если мне не изменяет память, там было сожжено двенадцать человек, и только после этого всё прекратилось. Нет, оцените, а? — их было ровно дюжина. Какое глумление над числом учеников Христа! Да, сударь, Дьявол никогда не упускает случая вбить ещё один гвоздь в тело Христово. Но вас винить я не могу, вами двигали искренние побуждения.
   Бургомистр побледнел, однако возражать не стал, лишь сухо отвесил поклон.
   — Взгляните, — указал меж тем брат Себастьян на травников портрет. — Вроде бы, обычное лицо. Кто бы мог подумать, что прислужник Сатаны скрывается в таком невзрачном облике… Скверна, скверна в душах человеческих. Еретики скрываются под маской добропорядочных граждан. Ну что же, юноша, я думаю, что вы великолепно справились с работой. Господин бургомистр, соблаговолите уплатить ему по счёту. И…
   Монах заколебался. Повернулся к Бенедикту.
   — Вы работаете карандашом?
   — Да, святой отец.
   — Свинцовым? Угольным?
   — Разумеется, свинцовым. — Бенедикт вдруг обнаружил, что даже рад возможности выговориться — по крайней мере, это на какое-то мгновение позволило ему забыть о страшной фигуре на стене. — Видите ли, уголь имеет свойство осыпаться, и краски потом плохо держатся. Как всякий живописец, я сперва делаю набросок, и только потом…
   — Не важно, — поднял руку монах. — Можете не продолжать. Я попрошу вас сделать для меня карандашный рисунок… — он покосился на мальчишку-монаха, стоявшего в углу с землистым от неровной бледности лицом, и поправился: — Два карандашных рисунка этого… человека. — Он указал на портрет. — Постарайтесь изобразить его так же хорошо, мой юный друг. Сможете сделать это, скажем так, до послезавтра?
   — Да. Я смогу. Но…
   — Вот и превосходно. Что ж, господа, идёмте отсюда. Эраст, продолжайте допрос. Выясните, где, когда и при каких обстоятельствах он познакомился с этим рыжим ведуном, какие ещё богомерзкие дела они с ним вытворяли, кроме кипячения горшков с водой без огня, и кто ещё был в их делах замешан. Томас, останься и протоколируй.
   — Не извольте беспокоиться, вашество. Сделаем. Сказавши так, Рихтер натянул рукавицы и потащил из огня щипцы.
   Томас лишь кивнул в ответ.
   — А вас, — брат Себастьян вновь повернулся к Бенедикту, — попрошу никому не говорить о том, что вы здесь видели. Вы понимаете, юноша? Никому.
   Бенедикт тупо закивал.
   Уже на лестнице их нагнал вопль узника, вопль, в котором не было уже ничего человеческого.
   Когда Бенедикт возвратился домой, он не сказал ни слова и просидел всё скромное домашнее торжество с пустым, каким-то загнанным выражением лица.
   Мать и отец были удивлены, пытались всячески расшевелить его и недоумевали, что случилось с сыном. Тем более, что тот принёс домой заветные флорины и — невероятно! — заказ на новую работу. Старик ван Боотс откупорил по этакому случаю бутылку лучшего вина из собственных запасов, мать приготовила любимого сыном целиком запечённого гуся, но Бенедикта передёргивало от одного лишь запаха жареного. Уступая материным просьбам, он с трудом заставил себя проглотить несколько дымящихся кусков, даже не почувствовав их вкуса, и теперь сидел, почти не слушая ни маму, ни отца, уставившись при этом в одну точку.
   Он вдруг понял, что никогда не напишет вида Гаммельна с восточного холма.
   Никогда.
 
   Хозяин первого, на вид — весьма приличного трактира даже не стал с девчонкой разговаривать, лишь глянул коротко и буркнул: «Нет работы», после чего потерял к ней всякий интерес. Второй трактир был чуть гостеприимнее. Хозяин — толсторожий крепкий бородач не стал препятствовать и лишь переспросил: «Что? Подработать? Отчего же… Можно-с… Но учти: две трети от того, что выручишь, отдаёшь мне. Поняла?» Пока девчушка медленно соображала, что к чему, некий господин, одетый для солидности в широкополую шляпищу, бархатную куртку и штаны, походя, с усмешкой потрепал её по заду и подарил таким сальным взглядом, что Ялка вспыхнула и сама поспешила убраться прочь отсюда. И в этот день, и в следующий эти две сцены с некоторыми вариациями, чередуясь, повторились ещё несколько раз, а один раз наслоились друг на друга. Тракт оказался оживлённым, хоть время сбора урожая и миновало. Ночь выдалась светлая и лёгкая, и Ялка снова провела её у костерка в лесу, на сей раз присмотрев себе местечко загодя и насобирав таки полный подол грибов. Грибы наутро удалось всучить каким-то мужикам, которые за это подвезли девчонку на телеге. Так, проведя в дороге и второй день, Ялка не добилась ничего и теперь переминалась у ворот очередного постоялого двора, не решаясь в них войти.
   Темнело. Из дверей тянуло тёплым запахом еды. Этот третий постоялый двор, попавшийся сегодня Ялке на пути, носил название «Blauwe Roose», то бишь «Голубая роза». Вывеска была соответствующая, вот только нарисована она была так неумело и аляповато, что напоминала не розу, а некое восьминогое чудище на кончике дворянской шпаги. Потом Ялка узнала, что путники, бывавшие здесь часто, примерно так и прозывали его меж собою: «Осьминог на вертеле».
   Начал накрапывать дождик. Позади грохотнула телега: «Посторонись!». Ялка отступила, пропуская воз, ещё один, посмотрела им вослед, затем собралась с духом и вошла.
   Просторный зал корчмы был сумрачен и тих. Четыре человека что-то ели за столом, два-три потягивали пиво возле стойки. Дымились трубки. Хлопнувшая дверь заставила хозяйку показаться в зале. То была дородная и пожилая женщина из тех, которых обычно называют «тётушка» — румяная, опрятная, с улыбкой на лице. Впрочем, оная улыбка тотчас же исчезла, едва хозяйка разглядела всего-навсею одну продрогшую девчонку. Ялка представила, как она выглядит сейчас — промокшая, в помятом платье, в грязных башмаках; сообразила вдруг, что хозяйка до сих пор молчит и смотрит на неё, поздоровалась и торопливо сделала книксен.
   — Вечер добрый.
   — Здравствуй, здравствуй, — с некоторым неодобрением кивнула та. — Тебе чего?
   — Я… — протянул Ялка и умолкла. В горле почему-то пересохло. — Я…
   — Ну, смелей, смелей, — подбодрила девушку хозяйка. — Чего изволишь? Пива, мяса, каплуна или ещё чего? А может, комнату прикажешь приготовить? Сразу же с постелью на двоих?
   Тон был таким ехидным, что Ялка снова покраснела. Опустила взгляд.
   — Нет, мне не надо, — сказала она. — Я бы хотела… Я… Ну, поработать.
   — Поработать? — «тётушка» прищурилась. — Что значит: «поработать»?
   — Ну, просто — поработать. Постирать, посуду вымыть… Мне бы ненадолго, дня на два. Вы не смотрите, я умею. Мне и комнаты не нужно, я как-нибудь тут…
   И Ялка сделала неопределённый жест рукой, словно бы очерчивая границы этого загадочного «тут».
   — Хм… — женщина казалась озадаченной. — Вот как? Поработать, говоришь… Нелегко мне будет подыскать тебе хоть что-нибудь. Есть у меня судомойка, даже не судомойка, а «судомой». И пол мыть — тоже девка есть, и в комнатах прибраться, и стирать. Да и на кухне есть помощник, и не один. Так что, сама видишь, некуда мне тебя пристроить.
   Ялка лишь кивнула обречённо.
   — Что ж… Спасибо. Я, пожалуй… Я тогда пойду.
   И двинулась к двери.
   — Эй, девонька… Ты это… подожди.
   Ялка замерла и обернулась на пороге. Сердце её забилось: неужели… Тем временем хозяйка голубого розы-осьминога напряжённо думала о чём-то, не переставая рассматривать незваную гостью.
   — Ты что же это, одна? — спросила она наконец.
   — Одна, — причины лгать девушка для себя не видела.
   — Куда же ты идёшь так поздно осенью? — невольно изумилась та, и опустилась на скамью. — Воистину, странные настали времена.
   — Мне только переночевать, — с надеждой попросила Ялка. — Я вам потом камин вычищу, на дворе подмету… Или что-нибудь ещё сделаю… Ну разрешите мне остаться. Пожалуйста.
   Теперь, когда в окошко колотился дождь, а давешние возчики торопливо, с шумом распрягали лошадей, Ялке не хотелось никуда уходить. До слез не хотелось.
   — Звать-то хоть тебя как?
   — Ялка.
   — Не знаю, прям таки не знаю, — покачала головой хозяйка. — И взять с тебя нечего, и гнать тебя совестно. Ты, вроде, не гулящая, одета прилично, но и на воровку не похожа… Деревенская, поди? Что же мне с тобой делать? О, знаешь, что! — внезапно оживилась она. — Шаль у тебя хорошая. Давай сделаем так: всё равно народу мало, я комнату тебе дам, чтоб заночевать, и накормлю тебя, а ты мне как бы шаль продашь. Всё ж таки зима идёт, я всё равно хотела на рынок ехать, покупать. А ты и в кожушке своём не очень-то замёрзнешь — кожушок-то, я гляжу, у тебя новёхонький, тёплый кожушок.
   — Шаль? — переспросила Ялка, силясь сообразить и вспомнить что-то важное, что непременно помогло бы ей, но почему-то не хотело вспоминаться. В корчме было тепло, и усталость брала своё. Веки девушки слипались. — Шаль… — повторила она.
   — Ну, да, — кивнула хозяйка, истолковав её колебания по-своему. — Ещё патаров штуки три добавлю сверху… Ну, хорошо, полуфлорин. Будет, чем за ночлег заплатить в следующие разы. Ты далеко идёшь-то? А?
   Внезапно Ялка вспомнила: конечно! — шерсть в её мешке, большие серые клубки.
   — Послушайте, — вскинулась она, на всякий случай всё-таки развязывая шаль, — зачем вам эта, ношеная? Хотите, я вам другую свяжу? У меня и пряжа с собой — вот, в мешке…
   — Ты? — «тётушка» невольно подалась вперёд, как будто принюхиваясь. — Ты сама её связала? — она протянула руку, пощупала мягкое пушистое полотнище. — А не врёшь?
   — Не вру, — Ялка почти счастливо улыбнулась. — Мне нужен день, или чуть больше.
   — Ну, не знаю, — почему-то вдруг заколебалась та. — Если так, то что ж… Давай.
   Тут Ялка совсем уж расхрабрилась и решила рискнуть.
   — Только… Можно тогда я сперва посплю? Я… я весь день шла. Вы не беспокойтесь, я рано просыпаюсь. Какой вам хочется узор?
   Ответить ей хозяйка не успела: хлопнула дверь, в корчму ввалилась дюжина гуртовщиков, которые с порога потребовали пива и еды, и хозяйка умчалась на кухню. Заместо этого явилась девка из прислуги, проводила Ялку в тесную комнатёнку наверху, оставила ей свечку и ушла.. По-видимому это означало, что хозяйка согласилась на её условия. Комната была холодная, но в ней была постель, пусть жёсткая, но настоящая, с подушками и простынями. Ялка сунула котомку под кровать, задвинула засов на двери, разделась и развесила одежду для просушки на столе и подоконнике, как мышка юркнула в постель и тотчас провалилась в сон под мерный шум осеннего дождя.
   Проснулась она рано, до рассвета. Вспомнила вчерашний разговор, достала нитки, спицы и принялась за вязание. Через часок пришла хозяйка — разбудить и позвать поесть, была приятно удивлена тем, что шаль её уже в работе, и сразу же прониклась к девушке доверием. Её, как выяснилось, звали Вильгельмина. Всерьёз её, конечно, так никто не звал, предпочитали — «Тётушка Минни». Муж её лет пять, как умер («Конь зашиб», — простодушно пояснила та), и постоялый двор она содержала в одиночку. Завсегдатаи промеж себя любовно звали её Мамочкой: «Где будем ночевать?» — «Как, где? У Мамочки…» Так Ялка узнала ещё одно имя трактира, уже никак не связанное с пресловутой вывеской.
   На следующий день, под вечер шаль была почти готова. Утром Ялка отдала её хозяйке, получила оговоренную плату, в меру сил отчистила своё испачканное платье и засобиралась в дальнейший путь.
   Вильгельмина молча, сложив руки на коленях, наблюдала за её сборами.
   — Знаешь, что, — сказала она вдруг, — а оставайся у меня. Хотя б до снега: всё ж таки не в грязь идти. Ты вяжешь хорошо, ещё прядёшь, поди. В хозяйстве б помогла, сама подзаработала маленько. А я бы тебе шерсти раздобыла, а потом с каким-нибудь обозом помогла уехать.
   — Спасибо, нет. Мне надо… Я должна идти.
   Та покачала головой. Вздохнула.
   — Видано ли дело, чтобы мышка, сидя в сыре, думала уйти? Охота тебе в пыль и в грязь, под дождь, к пиявкам. Что за надобность?
   Мгновенье Ялка колебалась, потом решительно тряхнула волосами:
   — Скажите, вы не видали одного парня… Он такой рыжий, худой, лет тридцати. С синими глазами. У него ещё шрам вот тут и тут, — она показала на висок и локоть. — Он ходит и лечит людей.
   — Нет, не видала, — с некоторым неудовольствием, как показалось Ялке, отвечала та. — А кто он тебе, брат иль сват? Иль хахаль твой?
   — Нет, просто… просто знахарь, — она замялась и закончила нелепо: — Мне он нужен.
   — Так ведь это ж Лис! — вдруг ахнула девчонка из прислуги, та самая, что провожала Ялку в комнату. — Ну помните же, тётя Минни, он ещё к молочнику Самсону приходил, когда у него сын в колодце задохнулся! Он его тогда целовал-целовал, мальчишку-то, да всё в губы, в губы, прости, Господи… Руки-ноги ему двигал… Ну, помните же!
   — А! — вдруг встрепенулась та и мелко закрестилась. — Верно, верно, девонька. Пресвятая дева и Христос спаситель! Верно, это он, который мёртвого мальчишку поднял. А зачем он тебе нужен? Тоже целоваться? Или ты сама больная?
   — Самсон… — пробормотала Ялка. Подняла глаза.
   — Мне бы с ним поговорить, с этим Самсоном. Это можно?
   — Отчего бы нет? Он мне по вторникам и четвергам привозит молоко, а завтра как раз и есть четверг.
   Так что, остаться так и так тебе придётся. — Она встала. — Ужинать будешь?
   — Что? А, да… Если можно.
   — Тогда с тебя патар, — тётушка Минни с хитрецой прищурилась. — Или, может быть, поможешь вместо платы мне посуду вымыть?
   Ялка с трудом удержалась, чтобы не броситься ей на шею и расцеловать.
   Молочник не обманул их ожиданий и заявился к «Мамочке» с утра пораньше. Но — тоже ничего о травнике не знал.-Тот появился словно ниоткуда, никто его не звал. Да что там говорить, в тот раз даже послать за лекарем не удосужились — и так было видать, что парнишке карачун. Известно дело — «Wen das Kind in den Brunncn gefallen ist, dekt man in zu»[4].
   Да и была там крышка, сам дурак. И то сказать, упала курица в колодец, он и полез за ней, как маленький ребёнок. Ну и потонул. Жена конечно — в рёв, а тут этот…
   «Пропустите, — говорит, — я помогу». Назвался Лисом. Нет, денег не взял. Что? Где живёт? А леший его знает, где живёт. Когда случилось? Да уж тому с полгода, как случилось. А что?
   От визита молочника Ялке выпала ещё кое-какая польза — Самсон задаром согласился подвезти девчонку до другого постоялого двора, насколько хватит дня пути. Когда она устраивалась в тесной, запряжённой осликом повозке меж пустых бидонов, тётка Вильгельмина вышла проводить и сунула ей в руки узелок.
   — Я тут собрала тебе в дорогу кой чего: кусок свиной печёнки, колбаса, краюшка хлеба, пара луковиц. Значит так. Если будешь как-нибудь в Брюсселе, зайди на Фландрскую улицу, спроси дом Яна Сапермиллименте.
   — Кого?! — невольно вырвалось у Ялки.
   — Сапермиллименте, — терпеливо повторила та. — Имечко-то запомни, девонька, запомни, оно одно такое. Жена его вроде как моя свояченица. У них дочь чуток постарше тебя, передашь им от меня привет, хоть будет, где остановиться на пару дней. А на будущее дам тебе совет — всем говори сейчас, что ты идёшь на богомолье. В аббатство Эйкен, поклониться святому Иосифу. Соврать в таком деле — грех невелик, а при случае и впрямь зайдёшь, поклонишься, пожертвуешь монетку… Тебе ведь всё равно, куда идти, ведь так? Эх ты, кукушка перелётная. Ну, Бог тебя храни. Ступай, ищи своего… Лисьего короля.
   Ялка вздрогнула от неожиданности, потом спохватилась, поблагодарила и долго махала ей рукой.
   Всю дорогу Самсон молчал, попыхивая трубочкой. Вытянуть из него что-нибудь о рыжем травнике Ялке больше не удалось. Они двигались неторопливо, останавливались у одной харчевни, у другой, меняя полные бидоны на пустые, пока наконец не стемнело и молочник не отправился домой. Ещё поджидая его в «Голубой розе», Ялка не теряла времени даром, да и в пути не спала, и теперь точно знала, что будет делать. Когда последний на сегодня постоялый двор распахнул ей свои двери, девушка уверенно прошла к жене хозяина, улыбнулась ей и развязала свой мешок:
   — Не купите ли вы у меня шаль?
 
   Проснулся Фридрих оттого, что кто-то ненавязчиво пихал его ногой. Несильно, как-то даже по-дружески, мол, рассвело уже, вставай.
   Фриц сел и принялся тереть глаза. Зевнул и огляделся.
   И в самом деле, рассвело. Тот, кто его пытался растолкать, присел и заглянул ему в лицо. Это оказался плотный круглолицый парень, с крутым упрямым лбом и пухлыми губами, по которым вечно ползала какая-то двусмысленная улыбка. Усишки, чуть горбатый нос, на нём везде, к зиме бледнеющие — россыпью — веснушки. Рыжие волосы мелко курчавились. По отдельности черты его лица не вызывали неприязни, были правильными, даже симпатичными, но вместе почему-то вызвали чувство безотчётной неприязни. Было в его лице что-то нехорошее, хитрое и даже — плутоватое. Тёмные глаза всё время зыркали по сторонам; прямого взгляда парень избегал.
   — Ты чего здесь разлёгся? — с усмешкой спросил он. — Жить надоело?
   И голос, и усмешка Фрицу также не понравились. Он сел, потирая бока, и оторопело вытаращился на пришельца. Всё тело у него затекло, а правый бок, похоже, основательно подмёрз. Не спасли ни ветки, собранные на ночь для подстилки, ни одеяло, взятое с собою с чердака.
   — У меня нет ничего, — угрюмо буркнул он, набычившись, надеясь, что тот пойдёт своей дорогой и не станет обшаривать его карманы. Карманов, впрочем, у мальчишки не было. Завёрнутый в холстину нож за пазухой холодной тяжестью оттягивал рубаху.
   — Вот дурной, — с досадой отмахнулся тот и сморщился. — Ты чё, не понимаешь, да? С ума свихнулся, что ли, — на земле валяешься? Ещё раз заночуешь без костра, на голой жопе, к утру коней бросишь. Поял?
   —Что?
   — Замёрзнешь на хрен, дурошлёп, — разъяснил доступно рыжий. Скривился, передразнивая парня: — «Что»… Тебе повезло ещё, что ночь была сегодня тёплая. Городской ты, что ли? Ты откуда?
   — Из Гаммель… — начал было тот и прикусил язык, но было поздно — слово уже выскочило. Впрочем, странный парень не обратил на это внимания.
   — Из Гаммельна? Ага, — чёрные глазки быстро смерили его от пяток до макушки. — Гм… И куда ж ты прёшь так, налегке, на зиму глядя? На деревню к бабушке? Ещё небось с горшочком маслица и с пирожком?
   Фриц опять набычился.
   — Никуда я не иду. Чего пристал? Иди, давай, своей дорогой. А замёрзну, так не твоё дело.
   Парень задумался. Ему было лет двадцать или около того. Был он невысок, носил суконные штаны и безрукавку из овчины. Рубахи под безрукавкой не было, от чего его голые руки выглядели донельзя нелепо. На удивление добротные и смазанные дёгтем башмаки были заляпаны дорожной грязью. Фриц присмотрелся к нему. Как там описывал Гюнтер? Рыжий, странно выглядит, ходит один, обычно с мешком…
   Что у него в мешке?
   Сердце его забилось сильней.
   — Слушай, — осторожно начал он, не решаясь до конца поверить в свою удачу. — А ты… Ты, случаем, не Лис?
   — Что? — встрепенулся тот и посмотрел на Фридриха с недоумением. — Лис? Какой лис? Я не лис. Конечно, если хочешь, можешь звать меня лисом, но я, вообще-то, Шнырь. Иоахим Шнырь. — Он объявил об этом так, как будто это имя гремело от Мааса до Рейна, и строго посмотрел на мальчика. — Слыхал, наверное?
   — Нет.
   — Вот и хорошо, что не слыхал. А тебя как звать?
   — Фриц. То есть Фридрих.
   — Хватит с тебя и Фрица, — ехидно ответил тот. — Фридрих, ха! Ещё чего. Ростом ты для Фридриха не вышел. Пойдёшь со мной?
   — Куда? — опешил Фриц.
   — А просто. Никуда. Со мной — и всё. Мне скучно одному. Так что, пойдёшь?
   Фриц подумал.
   С тех пор, как Гюнтер-трубочист помог мальчишке выбраться из города, прошло четыре дня. Дорога начиналась сразу же от пустыря, где Гюнтер вытряхал мешки, и Фриц отправился в путь немедля. Правда вот, куда идти — было непонятно, но Фриц надеялся на свою удачу и чутьё. Теперь, четыре дня спустя, он несколько пересмотрел своё мнение. Всё это время Фриц ночевал в лесу, не разводя костра, вчера доел последний кусок хлеба и уже всерьёз задумывался о том, чтобы вернуться в Гаммельн. Внезапный попутчик появился весьма вовремя. Взять с Фрица было нечего, кроме старого одеяла, да кинжала, но Вервольфа он отдавать не собирался, не собирался даже говорить о нём. Обшаривать его парнишка не спешил, поверив ему на слово, а идти вдвоём, с какой стороны ни взгляни, и веселей, и безопаснее. Остальное было не важно.
   Пока не важно.
   Фриц подумал, подумал ещё, и решился.
   — Пойду, — сказал он.
   С погодой им, похоже, снова повезло — тепло и солнышко держались целый день и только вечером нагнало туч. Вдвоём и вправду оказалось веселей идти. Иоахим говорил без умолку, рассказывал истории, какие-то смешные и не очень случаи, да и вообще оказался изрядным болтуном. Он говорил о воле, пьянках, кабаках, своих приятелях сомнительного свойства и о гулящих девках, которых он, по собственным словам «имел без всякого числа». Единственное, что Фридриха по-настоящему смущало — каждый второй рассказ Шныря оканчивался тем, что он кого-нибудь обчистил или кому-то дал по морде. Шнырь был показушно весел, нагл, и даже на взгляд неискушённого в подобных делах Фридриха отчаянно «вертел колесо».