Страница:
На лице Хукуйника светилось глубокое удовлетворение происходящим, и он с причмокиванием кадил "Беломором".
Волосы Алины были мокрыми и приятно пахли болотной тиной. Я, таясь от остальных, украдкой взял в руку прядь и несколько раз вдохнул душный и тягучий аромат. Алина в ответ посветила мне зеленющими глазами.
- У тебя волосы болотом пахнут, - негромко произнес я. - Очень здорово.
Алина радостно улыбнулась и съежилась.
- Я ведьма, - шепнула она, широко раскрывая глаза и поджимая босые ноги.
- Да, вот что, Алина, - наконец отважился я и деланно усмехнулся. - Как это ты сподобилась... не мое, конечно, дело... ну, с Дынкисом купаться? Ты же его не переносишь.
- Он сам увязался, - ответила Алина с набитым ртом. Теперь она быстро заглатывала консервы. - Сам увязался и все говорил мне всякие гадости.
- Какие-такие гадости? - нахмурился я и исподтишка бросил взгляд в сторону Дынкиса. Тот шевелил поленья, позабыв о надкусанном яблоке, валявшемся рядом.
Алина, продолжая жевать, что, впрочем, ничуть не сказалось на скорости изложения ею фактов, сообщила, что Дынкис уверен, будто она, Алина, катится вниз по наклонной и именно он, Дынкис, хочет ее предостеречь. При этом он сравнил ее с одной нашей общей знакомой - проституткой, наркоманкой и, конечно, психопаткой.
- Ты представляешь? - закончила Алина шепотом. - Это меня-то он сравнивает?!
Да ты не строй из себя дурочку, не строй, - хотелось мне ответить. Заниматься любовью с Хукуйником по ускоренной программе ты могла, а вот аналогии разные тебе, видишь ли, не по вкусу...
- Да как он смеет сравнивать! - злобно молвил я вслух. - Ему какое дело? У него, кажется, есть о ком беспокоиться... и все мало. Никто его не звал, напросился, паразит, на огонек, и еще сравнивает. И с кем! Погоди, я еще сшибусь с ним.
И я придвинулся к Алине поближе, но она заметила и чуть отодвинулась. Я укрыл ей ноги одеялом.
- Малыш! - окликнул меня Хукуйник. - Пасни мне бутылку.
- Я тебе пасну, - заворчал я. - И я тебе не малыш, нашел малыша, твой малыш в магазине, называй как угодно, но малыша чтоб я больше не слышал.
- Милый, я ж тебя всегда любил, - с нежной укоризной повинился Хукуйник. - Дай же мне нектар, я жаждаю воспеть хвалу Бахусу.
- Сперва я воспою, - сказал я и потянулся за продуктом. Когда я спел свою песнь, запели все остальные, бутылка пошла по кругу. За ней последовала другая, потом еще и еще, нещадно истреблялся "Беломор", изредка в огонь подсовывалось полено. Толян, сидючи у палатки, замерз и передвинулся поближе к теплу.
Говорили о чепухе - Дынкис сетовал на отсутствие гитары, Хукуйник, сильно окосев, напевал что-то из "Аквариума" - вроде бы "Корнелия Шнапса".
И вот, вызревшая в сердцах, высиженная на холоде, подкрепленная кашей и взогретая вином, разразилась буря.
Алина, высвободив ноги из-под одеяла, встала, потянулась, в очередной раз демонстрируя свою сногсшибательную фигуру, и отошла в сторону. Стоило ей сделать два шага, как ночь приняла ее, и Алины не стало видно.
- Пописать пошла, - тоном знатока прокомментировал уход Дынкис.
Нетрезвый лик Хукуйника внезапно озарился каким-то воспоминанием.
- Слышишь, милый! - он толкнул меня в бок. - Я ведь тебе забыл поведать: у нее с собою взят хлорэтил. Нюхать.
- Тьфу! - я возмутился и стукнул кулаком в холодеющую землю. - Тоже мне наркоманка. Нюхать всякую погань. Нашла удовольствие.
- Истеричка, одно слово, - с грустными интонациями сообщил Хукуйник. Уж я-то знаю.
- Истеричка! - я, порядком опьяневший, присел на корточки. - Попадись она мне в руки, я б ей показал, как истерики закатывать. Уж у меня бы она закатила...
- Да бросьте вы, в самом-то деле, - послышался голос Толяна. Мы повернулись к нему. Толян глядел враждебно, в глазах его колыхалось раздражение. Две черные рассерженные пуговицы на лице Пьерро, которое не подкрасить даже вином. - Слушать неприятно. Один строит из себя этакого знатока людей, другой - Дон Жуана... черт-те что.
- Мужики, закрываем тему, - сказал я примиряюще. - Не хватало еще передраться...
Наступило молчание. Дынкис, уставясь на угли, плескал в них понемногу яблочной наливкой. Угли с наливки шипели, и я собирался уж было поставить Дынкису на вид за разбазаривание спиртного фонда, когда раздался крик.
Он донесся из палатки, и мы сразу же узнали голос Алины. Крик был пронзительный, протяжный, и больше не повторился. Затем из черного палаточного проема показалась сама Алина, она выползала на четвереньках, тяжело дыша и мерно качая головой.
Хукуйник отупело уставился на нее.
- Это хлорэтил, - пояснил он тоном эксперта. - Она хлорэтила нанюхалась.
На меня напало непонятное оцепенение; я сидел, широко распахнув глаза и подавшись вперед, отчего лицо мое медленно жарилось на огне. От Толяна остались одни зрачки, вперившиеся в фигуру, которая по мере выползания из палатки приобретала что-то безобразное и гадкое, становясь сродни телу ящерицы или какого другого пресмыкающегося.
Свежий воздух подействовал на Алину отрезвляюще, и она поднялась на ноги. Мы молча наблюдали, как ее шатало из стороны в сторону, и слушали блаженно-дикое взрыкивание, чуть похожее на стон. Внезапно Алина сделала два больших порывистых шага в направлении костра, после чего остановилась, не прекращая раскачиваться и тихонько подвывать, затем она шагнула снова, и вдруг ее резко понесло вперед. Каким-то чудом ей удалось затормозить, иначе было бы не миновать огня.
Я встал и замер в позе, предваряющей прыжок, но Алина находилась напротив, по ту сторону костра, а по ту сторону костра сидел Дынкис.
Он вскочил и вырос перед нею, когда никто этого не ждал. Левой рукой он схватил согнувшуюся Алину за плечо, толкнул, рванув одновременно вверх, - и та распрямилась, явив безумное лицо с разметавшейся челкой; правой рукой Дынкис несколько раз ударил в это лицо - наотмашь и с чрезвычайной силой.
Происходящее настолько обескуражило нас, что никто по-прежнему не тронулся с места: лично я словно прирос к одеялу, вновь на него опустившись, а очнувшись, заметил, что рука моя сжимает горлышко бутылки, готовая разбить ее вдребезги и превратить в грозную "розочку".
Алина отпрянула, глядя на Дынкиса совершенно круглыми глазами, которые покидало одно безумие и застилало новое: мгновение спустя она затопала ногами и, обливаясь слезами, закричала:
- Как ты смел! Ты сволочь, мерзавец, подонок, как ты смел! Как ты посмел ударить меня!
- Я все смею, - ответил Дынкис, не без труда, однако, сохраняя твердость и спокойствие голоса.
Но Алина его не слушала - как, вообще-то, и никого другого.
- Как ты смел! - орала она, захлебываясь и давясь слезами и словами. Пусть кто угодно из них - он, он, он, - она тыкала трясущейся рукой поочередно в каждого из нас, - пусть все они вместе, пусть кто угодно еще, только не ты, ты не имел никакого права, потому что ты дрянь, я тебя ненавижу!
Делая ударение на каждом слове, она все дальше и дальше отступала назад, потом слезы взяли верх, и Алина, вся содрогаясь, скрылось в темноте.
- Он верно сделал, - серьезно заметил Хукуйник. История выветрила долю хмеля из его головы. - Я бы, честное слово, сделал на его месте то же самое.
- Зачем же бить? - зазвенел Толян. - Разве не ясно, что прошло бы и так... через две минуты?
Дынкис обернулся.
- Я, - проронил он, переводя дыхание и успокаивая себя, - любую наркотическую сволоту бил и бить буду! Пусть запомнит... Если ее сейчас не остановить, то...
- Тебе какое дело? - взорвался Толян. - Тебя кто просил? Тебя кто-нибудь спрашивал?
Дальше я не слушал, я поднялся и отошел, ища глазами Алину. Наконец я разглядел ее темный силуэт на склоне холма, приблизился и слегка обнял ее за плечи. Она высвободилась (проклятье!) и снова затрещала, уже шепотом:
- Пусть ты, пусть кто угодно, но какое право имел он, как он посмел, он говорил мне такие вещи и еще смеет бить, господи, за что же, мамочка, где же ты?!
Я повел ее назад. Мысли мои смешались, в мозгу бушевала всякая всячина - и желание наконец-то окончательно сокрушить Дынкиса, и возможная близость с Алиной, и вылаканное вино, и страх.
... Толяна у костра не было, он куда-то исчез - вероятно, пошел укрощать свою ярость. Хукуйник что-то негромко втолковывал Дынкису, а тот пожимал плечами и отвечал резко и коротко. Я усадил Алину на одеяло, пристроился рядышком сам и вынул шашку из ножен.
- Ты не должен был этого делать, - молвил я, глядя в глаза Дынкису.
За весь вечер мы с Дынкисом перебросились едва ли десятком слов, и если он представлял, как вести себя с остальными, в отношении меня он пока ничего сказать не мог и поэтому вызов принял с готовностью. Что-то вроде разведки боем. Мы оба были изрядно пьяны и продолжали усугублять это дело по ходу беседы.
- К чему распускать руки? - развивал я мысль. - Уж тебе ли этого не знать - как-никак, тоже медик! Будь она в обмороке - ну, тогда другое дело, но здесь достаточно было усадить и спокойно привести в чувство...
- Да какое он имел право! - уже без слез, но еще ожесточеннее крикнула Алина. В дальнейшем она не раз перебивала нас таким образом, пока мы с Дынкисом не потеряли терпение и попросили ее помолчать минут десять.
- Вот как? - Дынкис передвинулся и очутился рядом со мной. Он слегка пригнул голову и смотрел на меня в упор. Мне казалось, что очки и глаза его срослись воедино. - А почему я должен был сидеть сложа руки? Ты напрасно припоминаешь мне медика, я проучился на два года больше твоего и побольше медик, чем ты, извини уж меня, пожалуйста. Мне ли не знать, как прекращать истерики... тут не в истерике дело, нет! Ты знаешь... - и он назвал имя нашей знакомой.
Я утвердительно кивнул и отхлебнул из бутылки.
- Так вот она так же начинала, как и эта, а что вышло, ты, наверно, знаешь хорошо. Я ее не успокаивал, я ее за дурость бил.
Хукуйник тронул меня за локоть.
- Он прав, - шепнул он, шало зыркая по сторонам.
Я знаком извинился перед Дынкисом и нагнулся к Хукуйниковскому уху.
- Ты идиот, - зашипел я, чувствуя, как внутри у меня все клокочет. - Ты что, не понимаешь, что я с ним согласен? Да я сам бы ей тысячу раз морду набил, но как ты думаешь, почему я этого не делаю? Ты разве не видишь, что нас на нее одну - трое, ибо ты, пьяная скотина, не в счет?
Хукуйник жестом остановил меня и понимающе затряс головой, на глазах проникаясь ко мне уважением. Я не солгал ему, но на разговор с Дынкисом меня толкало не только желание уничтожить его как соперника. А ведь будь оно единственным, я мог бы взять верх... однако спьяну мне хотелось уложить двух зайцев: и очернить Дынкиса, во имя чего невозможно было избежать лжи, и одновременно родить в споре истину, гласящую, что я поражаю увесистым мечом правосудия достойного идейного врага. Естественно, я разоткровенничался, и после первых же моих слов Дынкис, видимо, сообразил, что я просто щенок впрочем, многообещающий и породистый.
Дабы исключить попытки Хукуйника снова встрять в разговор, я сунул ему едва початую бутыль. Он взял ее и заурчал, как сумчатый медведь, взбирающийся на дерево. Я никогда не слышал, как урчат сумчатые медведи, но думаю, именно так у них и выходит. Утолив жажду, Хукуйник сообщил, что идет купаться, и покинул нас.
- Ты знаешь, - обратился я к Дынкису, - мы с тобой, в сущности, антиподы. Да-да! У меня были и остаются три принципа, касающиеся женщин: не материться при них, не бить и не сильничать. Здесь нет ни фанатизма, ни идолопоклонства... хм... с чего это я об этом? Ну, неважно. Принципы сдерживают меня и охраняют! Ты понимаешь, что я хочу сказать?
- Нет, не совсем, - признался Дынкис.
- Я вот что имею в виду, - возбужденно заговорил я. - Я утверждаю, что каждый человек для того, чтобы считаться человеком, может сколь угодно долго купаться в любой мерзости, но в то же время не пятнать какого-то единственного уголка своей души, где хранится святое, через которое он не может перешагнуть.
- Человек, ты говоришь? - прищурился Дынкис. - А кто тебе сказал, что у настоящего человека должно быть в душе что-то святое? Ты производишь впечатление образованного парня и должен бы знать, что человек - существо, способное быть крайне дрянным... об этом не раз говорилось и писалось еще в незапамятные времена. А если некий индивид и содержит в себе этот сомнительный уголок со святыми понятиями, то ему ничего не стоит и его использовать в своих гнусных целях... с ним даже легче! положим, некто путем глубокого самоанализа, - Дынкис ухмыльнулся и глянул на меня с удовольствием, - обнаружит на чердаке своего сознания этот злополучный уголок... уж он-то постарается, чтобы святость из уголка не била по его родным привычкам, не мешала любимым порокам, разрешая совершить именно, как ты выразился, любую мерзость. А уголок - он так, сам по себе - не бить, скажем, женщину? что ж, без этого можно безболезненно прожить, если только ты не садист. А ежели садист, то принцип можно изменить: не позволять, например, чтоб тебя била женщина... Чем не принцип? И можно, безусловно, разгуливать по свету, гадить там, где живешь, и успокаиваться, вспоминая об уголке, в котором, по сути дела, ничего святого и нет, кроме отрывочных благопристойных, заскорузлых понятий, и с ними может сравниться лишь какая-нибудь брошюрка о правилах хорошего тона, где к твоим услугам найдутся наивные заповеди... заповеди надоевшей и попираемой морали - во, как красиво сказал! Да и через эти "святыни", - Дынкис снова ухмыльнулся, - ты в экстремальных условиях перешагнешь и откроешь новые, или переиначишь старые... Уголок - оно хорошо, конечно, придумано. Только что же нарождаешься ты с этим уголком, что ли? Сомневаюсь. Сдается мне, уголок строится по твоему образу и подобию. Ты сам выбираешь местечко для "чердака души". Нормальный человек чердака в погребе не устроит.
Я отметил, что меня не на шутку колотит - и в честь чего бы мне так завестись? Все вокруг поисчезало - темень насытилась Толяном, пьяным купающимся Хукуйником, Алиной, одеялом и палаткой. Теперь мне мерещилось, будто она она медленно растворяет в себе два вселенских разума-антагониста, бьющихся насмерть.
- Ты это все верно говоришь, - согласился я, и зубы мои дробно стучали. - Только демагогии порядочно в твоих словах. Почем ты знаешь, что за святыни могут храниться в душе пускай у распоследней падшей свиньи? Ты зря так уж принижаешь их ценность, и это получается именно потому, что у тебя-то самого такого уголка вообще не было и нет, хоть по тебе сразу и не скажешь. И что ты, кстати, прицепился к купанию в мерзости? Ты мне напоминал избитые истины, и я тебе напомню: не мерзостью единой сыт человек.
Последнее замечание Дынкис оставил без внимания.
- Почему же это у меня нет такого уголка? - брови его чуть поднялись. Потому что я ее ударил? - Алина дернулась было с места, но я осадил ее. Кажется, я понятно объяснил: я сделал это, чтобы она не катилась под гору дальше, чтоб не испробовала кой-чего посерьезнее хлорэтила, благо дури у нее хватит... Она же ребенок, играющий над пропастью.
Я рассмеялся и выпалил в лицо Дынкису:
- Нет, не поверю! Чтобы я, да поверил в твою заботу об ее безоблачном детстве - ха-ха! и это после твоих слов о надоевшей и попираемой морали? Нет, я тебе не верю, я нутром чую, что для тебя барьеров не существует! Скажи-ка, - я захотел ударить по больному, вспомнив слухи, ходившие о Дынкисе, - ты ради своей выгоды смог бы написать донос? или, выразимся помягче, дать сигнал?
- Как, как ты сказал? - переспросил Дынкис. Он приподнялся с места и встал на одно колено, едва не касаясь подбородком другого, высоко вздернутого. Он стал похож на металлическую конструкцию неясного назначения. - Переступить, получается, через человека? Да, это, бесспорно, барьер... хотя в девяноста девяти случаях из ста ты скажешь, что через тебя самого этот человек переступит запросто, и не ошибешься. Но дело не в этом даже... Да, могу! Могу, ради своего благополучия и благополучия моих близких.
- Ах, так! - я на секунду даже опешил от радости. - Ну, а я вот не смог бы, про такой уголок я и говорил. То, что тебе не так уж трудно это сделать, видно сразу, ты уж извини, - я во хмелю позабыл, что пятью минутами раньше утверждал обратное. - Мне тебя, впрочем, бояться нечего... хоть мы учимся в одном заведении, я тебе вряд ли перебегу дорогу и через меня перешагивать тебе не придется. Мы с тобой, повторяю, антиподы, что и требовалось доказать. Разговор этот у нас первый и, я полагаю, последний.
Тут бы мне и угомониться, тут бы мне встать и взором победителя-праведника окинуть Алину (это, кстати, я сделал - окинул взором, желая увидеть ее реакцию, но реакции никакой не узрел и обиделся). Нет! несла меня нелегкая дальше - по кочкам и оврагам, по лесам и ухабам. Млея от своего установленного в дискуссии благородства, я залпом выпил полбутылки, и правда с кривдой смешались в моей голове. Мне вздумалось послушать Дынкиса еще немного, и я не ушел.
- Алина, я прошу тебя оставить нас ненадолго, - ледяным голосом молвил Дынкис. - На минутку, - он, похоже, рассвирепел - не столько от того, что я выставлял его перед Алиной в невыгодном свете, сколько от моего щенячьего нахальства вообще что-то насчет него утверждать. - Хотя нет, можешь не уходить. Ты, пожалуй, не помешаешь, - передумал Дынкис. - Значит, антиподы... Слушай-ка, а вот вообрази ситуацию тоже не хитрую и не новую... Ты делаешь карьеру, на пути твоем оказалась какая-то администрирующая мразь и вознамерилась чинить препятствия... Если допустить, что у тебя имеются возможности сделать это, сокрушил бы ты такого гада чисто физически?
- Прикончил же Раскольников старуху, - ответил я, пожав плечами. Мысли путались. - И был прав, хоть и слаб. Здесь - тот же случай... А я говорил совсем о другом, о человеке, не сделавшем ни тебе, ни кому еще ничего дурного...
- Значит, сокрушил бы! - констатировал Дынкис. - Знаешь, - и лицо его стало неожиданно задумчивым, - я два года назад рассуждал так же. Но люди, оставаясь теми же, что и тысячу лет назад, все же чертовски меняются. Я обратил внимание, с какой гадливостью ты произнес слово "донос". А что, написал бы ты донос на старуху-процентщицу?
В крови моей разгуливал портвейн, а также жажда истина и мужские половые гормоны. Первое взяло на себя последнее, и восторжествовала середина.
- Донос? - я замялся. В висках стучало: написал бы, написал.
- Да, - кивнул Дынкис. - По задержке с ответом вижу, что написал бы. Что, не по вкусу? А топором беззащитную старуху - это будет гуманнее? Видишь ли, я уверен: до знакомства с известным романом на то, чтоб трахнуть топором, тебя бы тоже не хватило... ты был юн и не мог даже помыслить такое. А вот отучился в школе, книжек почитал, и думаешь, что топором, вообще-то, было бы и неплохо... Время идет, книг много, людей вокруг - тоже. Прошло три года - и что? ты уже готов писать на процентщиц доносы. А жизнь, как ни затаскана эта мысль, настолько неожиданная и подлая вещь, что никому не известно, каким ты сделаешься еще года через два... когда тебе стукнет столько же, сколько мне сейчас.
Я молчал.
- Ты не очень-то обличай, - сказал я наконец не совсем уверенно. Сколько бы старух я ни прикончил, ты от этого не престанешь быть тем, что я сказал.
Обычно трусоватый, я не страшился сцепиться с Дынкисом даже физически. Но меня с самого начала нашего разговора преследовало одно воспоминание. В памяти моей всплыл пустынный институтский коридор и некрасивая девица много старше меня. На первом курсе мы были очень дружны - слишком дружны... мне пришлось - неважно, по каким причинам - положить этой дружбе конец. Сама история не имела никакого отношения к происходящему сейчас, но вот несколько слов, сказанные в коридоре годом позже... Окончился последний экзамен, впереди было лето. Она собиралась уйти из нашей группы на другой поток и справедливо считала, что случая поговорить нам, пожалуй, больше не выпадет. Короче: во мне почему-то подозревался предатель; я помню ее бегающие от страха глаза, уверенные в моей подлости, и понимающие: разговор, если ошибки нет и она права, бесполезен... однако разговор все же состоялся, и именно поэтому я оскорбился совсем не так, как следовало, видя, что во мне пока что только сомневаются, несмотря на уверенность в глазах. Она говорила со мной как-то подхалимски - на всякий случай, вдруг я все-таки окажусь сильным мира сего, и я, вообще стараясь избегать громких сравнений, не удержусь и скажу: у нее было лицо приговоренной к казни и просящей палача не рубить голову. С какими-то заискивающими усмешечками, подбадривая себя, она бормотала: "Понимаешь, времена меняются, и мы меняемся вместе с ними... Если хорошо учил латынь, должен помнить эту пословицу. Сейчас ты гневно раздуваешь ноздри, а вот потом... потом кому-то надо будет устраиваться в жизни... а для этого - очень может быть - придется что-нибудь вспомнить и рассказать". Именно об этом разглагольствовал теперь Дынкис. Он припоминал какие-то факты из своей биографии, нес, пьянея, какую-то окончательную дичь, но я был уже в его лапах - целиком, с головкой, ибо полностью принял его главную мысль. Я и вправду не знал, каким стану через два года, и очень даже могло впоследствии выйти так, что я сделаюсь весьма похожим на Дынкиса... Некрасивая подруга из пустого коридора будет права. При мысли, что я похож на Дынкиса, мне было и страшно, и сладко, потому что Дынкис был личностью. Я согласился с ним, я сам, своими ножками топал в грязь и чавкал в ней, забравшись по уши, и лишь иногда молнией пробегала мысль: "Боже! идиот! какого лешего?! Ты хочешь правды - так ведь одна сейчас у тебя правда - Алина, и сидит эта правда с тобою рядом, так чего ради ты соглашаешься при ней с этим гадом? Он нарочно вызывает тебя на откровенность, и ты, как баран, покорно идешь! Ей-Богу, назвать тебя бараном значит обидеть ни в чем не повинное животное". И все же я поддакивал и поддакивал, и Дынкис в моих глазах падал и рос одновременно, то есть - оставался собою, тощим, очкастым и подлым, лишь уважение мое к нему возрастало. Я, возжелавший услышать истину о себе, был накормлен ею досыта и, будучи во хмелю, побежден. Я предложил Дынкису бутылку и сделал это с каким-то совершенно уже неприличным почтением. Тот посмотрел на меня и хмыкнул, принимая нектар:
- Ну что, антипод, скоро мы с тобой целоваться начнем, я чувствую?
- А-а, - махнул я рукою. - Перед стаканом все равны. Ты, бесспорно, прав. Я сам так считаю: глупо думать, что ты будешь лучше, чем есть сейчас. Хуже - это возможно...
Отодрав меня таким образом за уши, Дынкис нанес последний удар нежданный, коварный, закрепляющий если не его торжество, то мое поражение. Он вдруг повернулся к притихшей Алине. Та лежала на одеяле, свернувшись калачиком и широко раскрыв немигающие глаза. Бог знает, о чем она думала. Дынкис произнес уважительным, серьезным, располагающим тоном:
- Алина... можно, я задам тебе нескромный вопрос?
- Задай, - отозвалась витавшая в облаках Алина.
Дынкис указал на меня и не опускал пальца до конца фразы:
- Скажи... ты будешь спать с ним сегодня?
Ход был наглый. Кто бы мог подумать - ведь мне самому стоило лишь спросить ее об этом напрямик, указывая на Дынкиса и Толяна, и тогда я, скорее всего, радостно топтал бы их прах.
- Нет, - ответила Алина.
Другого я и не ждал, однако внутри что-то оборвалось. Какая-то здоровенная пичуга внезапно вспорхнула совсем неподалеку и с гнусным звуком устремилась в леса.
- Слава Богу, - сказал оборзевший Дынкис, - еще не все потеряно.
Алина кивнула.
- Видал? - негромко обратился ко мне Дынкис. - Не хочет. Так какого же дьявола ты тут перед ней да передо мной выпендривался? Рассказывал про святые уголки?
Я не находил слов от бешенства, отплясывавшего в мозгу чечетку. Успокаивало меня одно: "Она, - думал я, - психопатка, дура, истеричка, психопатка, дура, истеричка, у нее семь... нет, восемь, пятнадцать, двадцать пятниц на неделе, еще все можно повернуть по-своему..." Надежды были слабенькие, я в который раз потянулся к спасительному снадобью.
Алина вдруг вспомнила и вскинула на Дынкиса глаза:
- Ты все равно не смел меня бить! Не смел! Защитничек ты мой, - ласково заскулила она и погладила меня по голове. - Пошли купаться!
Если сравнить мои чувства с переживаниями разини, схлопотавшего тяжелым по затылку, сравнение выйдет бледным, мало говорящим об истинном положении дел. Мы с Дынкисом переглянулись. Глаза у того были такие, что мы на мгновение позабыли вражду и окончательно ощутили себя единомышленниками, так как зол он, казалось, не был ничуть, но зато ошарашен донельзя, разве что руками не разводил, а на лице его читалось: "Ну уж если эта дура совсем не поняла, о чем здесь шла речь, слов у меня больше никаких нету..."
Я понял, что не все потеряно. Алине не было нужды звать меня дважды. Когда она занялась поисками полотенца, Дынкис тихо и чуть печально заметил:
- Одного мы с тобой не учли: сколь угодно заумная беседа неизбежно меркнет перед лицом глупости.
Я согласно кивнул, прислушиваясь. Снизу, из-под откоса, доносилось пение, то и дело прерывавшееся пыхтением, вздохами, а иногда и разными словами не из песни. Слышно было, как певец поминутно срывается, но песня свидетельствовала о безграничной радости, распиравшей певца, словно обретавшего наконец родной дом после продолжительных скитаний. Хукуйник с поистине муравьиным упорством брал одну высоту за другой, и вскоре мы уже могли различить покачивающуюся и слегка приплясывающую фигуру. Хукуйник был ослепителен, и этим был обязан своему излюбленному загородному костюму. Если бы не рубашка (ибо больше ничего он на себе не имел), Хукуйник мог бы запросто сойти за кроманьонца, благодарящего богов за удачную охоту.
Волосы Алины были мокрыми и приятно пахли болотной тиной. Я, таясь от остальных, украдкой взял в руку прядь и несколько раз вдохнул душный и тягучий аромат. Алина в ответ посветила мне зеленющими глазами.
- У тебя волосы болотом пахнут, - негромко произнес я. - Очень здорово.
Алина радостно улыбнулась и съежилась.
- Я ведьма, - шепнула она, широко раскрывая глаза и поджимая босые ноги.
- Да, вот что, Алина, - наконец отважился я и деланно усмехнулся. - Как это ты сподобилась... не мое, конечно, дело... ну, с Дынкисом купаться? Ты же его не переносишь.
- Он сам увязался, - ответила Алина с набитым ртом. Теперь она быстро заглатывала консервы. - Сам увязался и все говорил мне всякие гадости.
- Какие-такие гадости? - нахмурился я и исподтишка бросил взгляд в сторону Дынкиса. Тот шевелил поленья, позабыв о надкусанном яблоке, валявшемся рядом.
Алина, продолжая жевать, что, впрочем, ничуть не сказалось на скорости изложения ею фактов, сообщила, что Дынкис уверен, будто она, Алина, катится вниз по наклонной и именно он, Дынкис, хочет ее предостеречь. При этом он сравнил ее с одной нашей общей знакомой - проституткой, наркоманкой и, конечно, психопаткой.
- Ты представляешь? - закончила Алина шепотом. - Это меня-то он сравнивает?!
Да ты не строй из себя дурочку, не строй, - хотелось мне ответить. Заниматься любовью с Хукуйником по ускоренной программе ты могла, а вот аналогии разные тебе, видишь ли, не по вкусу...
- Да как он смеет сравнивать! - злобно молвил я вслух. - Ему какое дело? У него, кажется, есть о ком беспокоиться... и все мало. Никто его не звал, напросился, паразит, на огонек, и еще сравнивает. И с кем! Погоди, я еще сшибусь с ним.
И я придвинулся к Алине поближе, но она заметила и чуть отодвинулась. Я укрыл ей ноги одеялом.
- Малыш! - окликнул меня Хукуйник. - Пасни мне бутылку.
- Я тебе пасну, - заворчал я. - И я тебе не малыш, нашел малыша, твой малыш в магазине, называй как угодно, но малыша чтоб я больше не слышал.
- Милый, я ж тебя всегда любил, - с нежной укоризной повинился Хукуйник. - Дай же мне нектар, я жаждаю воспеть хвалу Бахусу.
- Сперва я воспою, - сказал я и потянулся за продуктом. Когда я спел свою песнь, запели все остальные, бутылка пошла по кругу. За ней последовала другая, потом еще и еще, нещадно истреблялся "Беломор", изредка в огонь подсовывалось полено. Толян, сидючи у палатки, замерз и передвинулся поближе к теплу.
Говорили о чепухе - Дынкис сетовал на отсутствие гитары, Хукуйник, сильно окосев, напевал что-то из "Аквариума" - вроде бы "Корнелия Шнапса".
И вот, вызревшая в сердцах, высиженная на холоде, подкрепленная кашей и взогретая вином, разразилась буря.
Алина, высвободив ноги из-под одеяла, встала, потянулась, в очередной раз демонстрируя свою сногсшибательную фигуру, и отошла в сторону. Стоило ей сделать два шага, как ночь приняла ее, и Алины не стало видно.
- Пописать пошла, - тоном знатока прокомментировал уход Дынкис.
Нетрезвый лик Хукуйника внезапно озарился каким-то воспоминанием.
- Слышишь, милый! - он толкнул меня в бок. - Я ведь тебе забыл поведать: у нее с собою взят хлорэтил. Нюхать.
- Тьфу! - я возмутился и стукнул кулаком в холодеющую землю. - Тоже мне наркоманка. Нюхать всякую погань. Нашла удовольствие.
- Истеричка, одно слово, - с грустными интонациями сообщил Хукуйник. Уж я-то знаю.
- Истеричка! - я, порядком опьяневший, присел на корточки. - Попадись она мне в руки, я б ей показал, как истерики закатывать. Уж у меня бы она закатила...
- Да бросьте вы, в самом-то деле, - послышался голос Толяна. Мы повернулись к нему. Толян глядел враждебно, в глазах его колыхалось раздражение. Две черные рассерженные пуговицы на лице Пьерро, которое не подкрасить даже вином. - Слушать неприятно. Один строит из себя этакого знатока людей, другой - Дон Жуана... черт-те что.
- Мужики, закрываем тему, - сказал я примиряюще. - Не хватало еще передраться...
Наступило молчание. Дынкис, уставясь на угли, плескал в них понемногу яблочной наливкой. Угли с наливки шипели, и я собирался уж было поставить Дынкису на вид за разбазаривание спиртного фонда, когда раздался крик.
Он донесся из палатки, и мы сразу же узнали голос Алины. Крик был пронзительный, протяжный, и больше не повторился. Затем из черного палаточного проема показалась сама Алина, она выползала на четвереньках, тяжело дыша и мерно качая головой.
Хукуйник отупело уставился на нее.
- Это хлорэтил, - пояснил он тоном эксперта. - Она хлорэтила нанюхалась.
На меня напало непонятное оцепенение; я сидел, широко распахнув глаза и подавшись вперед, отчего лицо мое медленно жарилось на огне. От Толяна остались одни зрачки, вперившиеся в фигуру, которая по мере выползания из палатки приобретала что-то безобразное и гадкое, становясь сродни телу ящерицы или какого другого пресмыкающегося.
Свежий воздух подействовал на Алину отрезвляюще, и она поднялась на ноги. Мы молча наблюдали, как ее шатало из стороны в сторону, и слушали блаженно-дикое взрыкивание, чуть похожее на стон. Внезапно Алина сделала два больших порывистых шага в направлении костра, после чего остановилась, не прекращая раскачиваться и тихонько подвывать, затем она шагнула снова, и вдруг ее резко понесло вперед. Каким-то чудом ей удалось затормозить, иначе было бы не миновать огня.
Я встал и замер в позе, предваряющей прыжок, но Алина находилась напротив, по ту сторону костра, а по ту сторону костра сидел Дынкис.
Он вскочил и вырос перед нею, когда никто этого не ждал. Левой рукой он схватил согнувшуюся Алину за плечо, толкнул, рванув одновременно вверх, - и та распрямилась, явив безумное лицо с разметавшейся челкой; правой рукой Дынкис несколько раз ударил в это лицо - наотмашь и с чрезвычайной силой.
Происходящее настолько обескуражило нас, что никто по-прежнему не тронулся с места: лично я словно прирос к одеялу, вновь на него опустившись, а очнувшись, заметил, что рука моя сжимает горлышко бутылки, готовая разбить ее вдребезги и превратить в грозную "розочку".
Алина отпрянула, глядя на Дынкиса совершенно круглыми глазами, которые покидало одно безумие и застилало новое: мгновение спустя она затопала ногами и, обливаясь слезами, закричала:
- Как ты смел! Ты сволочь, мерзавец, подонок, как ты смел! Как ты посмел ударить меня!
- Я все смею, - ответил Дынкис, не без труда, однако, сохраняя твердость и спокойствие голоса.
Но Алина его не слушала - как, вообще-то, и никого другого.
- Как ты смел! - орала она, захлебываясь и давясь слезами и словами. Пусть кто угодно из них - он, он, он, - она тыкала трясущейся рукой поочередно в каждого из нас, - пусть все они вместе, пусть кто угодно еще, только не ты, ты не имел никакого права, потому что ты дрянь, я тебя ненавижу!
Делая ударение на каждом слове, она все дальше и дальше отступала назад, потом слезы взяли верх, и Алина, вся содрогаясь, скрылось в темноте.
- Он верно сделал, - серьезно заметил Хукуйник. История выветрила долю хмеля из его головы. - Я бы, честное слово, сделал на его месте то же самое.
- Зачем же бить? - зазвенел Толян. - Разве не ясно, что прошло бы и так... через две минуты?
Дынкис обернулся.
- Я, - проронил он, переводя дыхание и успокаивая себя, - любую наркотическую сволоту бил и бить буду! Пусть запомнит... Если ее сейчас не остановить, то...
- Тебе какое дело? - взорвался Толян. - Тебя кто просил? Тебя кто-нибудь спрашивал?
Дальше я не слушал, я поднялся и отошел, ища глазами Алину. Наконец я разглядел ее темный силуэт на склоне холма, приблизился и слегка обнял ее за плечи. Она высвободилась (проклятье!) и снова затрещала, уже шепотом:
- Пусть ты, пусть кто угодно, но какое право имел он, как он посмел, он говорил мне такие вещи и еще смеет бить, господи, за что же, мамочка, где же ты?!
Я повел ее назад. Мысли мои смешались, в мозгу бушевала всякая всячина - и желание наконец-то окончательно сокрушить Дынкиса, и возможная близость с Алиной, и вылаканное вино, и страх.
... Толяна у костра не было, он куда-то исчез - вероятно, пошел укрощать свою ярость. Хукуйник что-то негромко втолковывал Дынкису, а тот пожимал плечами и отвечал резко и коротко. Я усадил Алину на одеяло, пристроился рядышком сам и вынул шашку из ножен.
- Ты не должен был этого делать, - молвил я, глядя в глаза Дынкису.
За весь вечер мы с Дынкисом перебросились едва ли десятком слов, и если он представлял, как вести себя с остальными, в отношении меня он пока ничего сказать не мог и поэтому вызов принял с готовностью. Что-то вроде разведки боем. Мы оба были изрядно пьяны и продолжали усугублять это дело по ходу беседы.
- К чему распускать руки? - развивал я мысль. - Уж тебе ли этого не знать - как-никак, тоже медик! Будь она в обмороке - ну, тогда другое дело, но здесь достаточно было усадить и спокойно привести в чувство...
- Да какое он имел право! - уже без слез, но еще ожесточеннее крикнула Алина. В дальнейшем она не раз перебивала нас таким образом, пока мы с Дынкисом не потеряли терпение и попросили ее помолчать минут десять.
- Вот как? - Дынкис передвинулся и очутился рядом со мной. Он слегка пригнул голову и смотрел на меня в упор. Мне казалось, что очки и глаза его срослись воедино. - А почему я должен был сидеть сложа руки? Ты напрасно припоминаешь мне медика, я проучился на два года больше твоего и побольше медик, чем ты, извини уж меня, пожалуйста. Мне ли не знать, как прекращать истерики... тут не в истерике дело, нет! Ты знаешь... - и он назвал имя нашей знакомой.
Я утвердительно кивнул и отхлебнул из бутылки.
- Так вот она так же начинала, как и эта, а что вышло, ты, наверно, знаешь хорошо. Я ее не успокаивал, я ее за дурость бил.
Хукуйник тронул меня за локоть.
- Он прав, - шепнул он, шало зыркая по сторонам.
Я знаком извинился перед Дынкисом и нагнулся к Хукуйниковскому уху.
- Ты идиот, - зашипел я, чувствуя, как внутри у меня все клокочет. - Ты что, не понимаешь, что я с ним согласен? Да я сам бы ей тысячу раз морду набил, но как ты думаешь, почему я этого не делаю? Ты разве не видишь, что нас на нее одну - трое, ибо ты, пьяная скотина, не в счет?
Хукуйник жестом остановил меня и понимающе затряс головой, на глазах проникаясь ко мне уважением. Я не солгал ему, но на разговор с Дынкисом меня толкало не только желание уничтожить его как соперника. А ведь будь оно единственным, я мог бы взять верх... однако спьяну мне хотелось уложить двух зайцев: и очернить Дынкиса, во имя чего невозможно было избежать лжи, и одновременно родить в споре истину, гласящую, что я поражаю увесистым мечом правосудия достойного идейного врага. Естественно, я разоткровенничался, и после первых же моих слов Дынкис, видимо, сообразил, что я просто щенок впрочем, многообещающий и породистый.
Дабы исключить попытки Хукуйника снова встрять в разговор, я сунул ему едва початую бутыль. Он взял ее и заурчал, как сумчатый медведь, взбирающийся на дерево. Я никогда не слышал, как урчат сумчатые медведи, но думаю, именно так у них и выходит. Утолив жажду, Хукуйник сообщил, что идет купаться, и покинул нас.
- Ты знаешь, - обратился я к Дынкису, - мы с тобой, в сущности, антиподы. Да-да! У меня были и остаются три принципа, касающиеся женщин: не материться при них, не бить и не сильничать. Здесь нет ни фанатизма, ни идолопоклонства... хм... с чего это я об этом? Ну, неважно. Принципы сдерживают меня и охраняют! Ты понимаешь, что я хочу сказать?
- Нет, не совсем, - признался Дынкис.
- Я вот что имею в виду, - возбужденно заговорил я. - Я утверждаю, что каждый человек для того, чтобы считаться человеком, может сколь угодно долго купаться в любой мерзости, но в то же время не пятнать какого-то единственного уголка своей души, где хранится святое, через которое он не может перешагнуть.
- Человек, ты говоришь? - прищурился Дынкис. - А кто тебе сказал, что у настоящего человека должно быть в душе что-то святое? Ты производишь впечатление образованного парня и должен бы знать, что человек - существо, способное быть крайне дрянным... об этом не раз говорилось и писалось еще в незапамятные времена. А если некий индивид и содержит в себе этот сомнительный уголок со святыми понятиями, то ему ничего не стоит и его использовать в своих гнусных целях... с ним даже легче! положим, некто путем глубокого самоанализа, - Дынкис ухмыльнулся и глянул на меня с удовольствием, - обнаружит на чердаке своего сознания этот злополучный уголок... уж он-то постарается, чтобы святость из уголка не била по его родным привычкам, не мешала любимым порокам, разрешая совершить именно, как ты выразился, любую мерзость. А уголок - он так, сам по себе - не бить, скажем, женщину? что ж, без этого можно безболезненно прожить, если только ты не садист. А ежели садист, то принцип можно изменить: не позволять, например, чтоб тебя била женщина... Чем не принцип? И можно, безусловно, разгуливать по свету, гадить там, где живешь, и успокаиваться, вспоминая об уголке, в котором, по сути дела, ничего святого и нет, кроме отрывочных благопристойных, заскорузлых понятий, и с ними может сравниться лишь какая-нибудь брошюрка о правилах хорошего тона, где к твоим услугам найдутся наивные заповеди... заповеди надоевшей и попираемой морали - во, как красиво сказал! Да и через эти "святыни", - Дынкис снова ухмыльнулся, - ты в экстремальных условиях перешагнешь и откроешь новые, или переиначишь старые... Уголок - оно хорошо, конечно, придумано. Только что же нарождаешься ты с этим уголком, что ли? Сомневаюсь. Сдается мне, уголок строится по твоему образу и подобию. Ты сам выбираешь местечко для "чердака души". Нормальный человек чердака в погребе не устроит.
Я отметил, что меня не на шутку колотит - и в честь чего бы мне так завестись? Все вокруг поисчезало - темень насытилась Толяном, пьяным купающимся Хукуйником, Алиной, одеялом и палаткой. Теперь мне мерещилось, будто она она медленно растворяет в себе два вселенских разума-антагониста, бьющихся насмерть.
- Ты это все верно говоришь, - согласился я, и зубы мои дробно стучали. - Только демагогии порядочно в твоих словах. Почем ты знаешь, что за святыни могут храниться в душе пускай у распоследней падшей свиньи? Ты зря так уж принижаешь их ценность, и это получается именно потому, что у тебя-то самого такого уголка вообще не было и нет, хоть по тебе сразу и не скажешь. И что ты, кстати, прицепился к купанию в мерзости? Ты мне напоминал избитые истины, и я тебе напомню: не мерзостью единой сыт человек.
Последнее замечание Дынкис оставил без внимания.
- Почему же это у меня нет такого уголка? - брови его чуть поднялись. Потому что я ее ударил? - Алина дернулась было с места, но я осадил ее. Кажется, я понятно объяснил: я сделал это, чтобы она не катилась под гору дальше, чтоб не испробовала кой-чего посерьезнее хлорэтила, благо дури у нее хватит... Она же ребенок, играющий над пропастью.
Я рассмеялся и выпалил в лицо Дынкису:
- Нет, не поверю! Чтобы я, да поверил в твою заботу об ее безоблачном детстве - ха-ха! и это после твоих слов о надоевшей и попираемой морали? Нет, я тебе не верю, я нутром чую, что для тебя барьеров не существует! Скажи-ка, - я захотел ударить по больному, вспомнив слухи, ходившие о Дынкисе, - ты ради своей выгоды смог бы написать донос? или, выразимся помягче, дать сигнал?
- Как, как ты сказал? - переспросил Дынкис. Он приподнялся с места и встал на одно колено, едва не касаясь подбородком другого, высоко вздернутого. Он стал похож на металлическую конструкцию неясного назначения. - Переступить, получается, через человека? Да, это, бесспорно, барьер... хотя в девяноста девяти случаях из ста ты скажешь, что через тебя самого этот человек переступит запросто, и не ошибешься. Но дело не в этом даже... Да, могу! Могу, ради своего благополучия и благополучия моих близких.
- Ах, так! - я на секунду даже опешил от радости. - Ну, а я вот не смог бы, про такой уголок я и говорил. То, что тебе не так уж трудно это сделать, видно сразу, ты уж извини, - я во хмелю позабыл, что пятью минутами раньше утверждал обратное. - Мне тебя, впрочем, бояться нечего... хоть мы учимся в одном заведении, я тебе вряд ли перебегу дорогу и через меня перешагивать тебе не придется. Мы с тобой, повторяю, антиподы, что и требовалось доказать. Разговор этот у нас первый и, я полагаю, последний.
Тут бы мне и угомониться, тут бы мне встать и взором победителя-праведника окинуть Алину (это, кстати, я сделал - окинул взором, желая увидеть ее реакцию, но реакции никакой не узрел и обиделся). Нет! несла меня нелегкая дальше - по кочкам и оврагам, по лесам и ухабам. Млея от своего установленного в дискуссии благородства, я залпом выпил полбутылки, и правда с кривдой смешались в моей голове. Мне вздумалось послушать Дынкиса еще немного, и я не ушел.
- Алина, я прошу тебя оставить нас ненадолго, - ледяным голосом молвил Дынкис. - На минутку, - он, похоже, рассвирепел - не столько от того, что я выставлял его перед Алиной в невыгодном свете, сколько от моего щенячьего нахальства вообще что-то насчет него утверждать. - Хотя нет, можешь не уходить. Ты, пожалуй, не помешаешь, - передумал Дынкис. - Значит, антиподы... Слушай-ка, а вот вообрази ситуацию тоже не хитрую и не новую... Ты делаешь карьеру, на пути твоем оказалась какая-то администрирующая мразь и вознамерилась чинить препятствия... Если допустить, что у тебя имеются возможности сделать это, сокрушил бы ты такого гада чисто физически?
- Прикончил же Раскольников старуху, - ответил я, пожав плечами. Мысли путались. - И был прав, хоть и слаб. Здесь - тот же случай... А я говорил совсем о другом, о человеке, не сделавшем ни тебе, ни кому еще ничего дурного...
- Значит, сокрушил бы! - констатировал Дынкис. - Знаешь, - и лицо его стало неожиданно задумчивым, - я два года назад рассуждал так же. Но люди, оставаясь теми же, что и тысячу лет назад, все же чертовски меняются. Я обратил внимание, с какой гадливостью ты произнес слово "донос". А что, написал бы ты донос на старуху-процентщицу?
В крови моей разгуливал портвейн, а также жажда истина и мужские половые гормоны. Первое взяло на себя последнее, и восторжествовала середина.
- Донос? - я замялся. В висках стучало: написал бы, написал.
- Да, - кивнул Дынкис. - По задержке с ответом вижу, что написал бы. Что, не по вкусу? А топором беззащитную старуху - это будет гуманнее? Видишь ли, я уверен: до знакомства с известным романом на то, чтоб трахнуть топором, тебя бы тоже не хватило... ты был юн и не мог даже помыслить такое. А вот отучился в школе, книжек почитал, и думаешь, что топором, вообще-то, было бы и неплохо... Время идет, книг много, людей вокруг - тоже. Прошло три года - и что? ты уже готов писать на процентщиц доносы. А жизнь, как ни затаскана эта мысль, настолько неожиданная и подлая вещь, что никому не известно, каким ты сделаешься еще года через два... когда тебе стукнет столько же, сколько мне сейчас.
Я молчал.
- Ты не очень-то обличай, - сказал я наконец не совсем уверенно. Сколько бы старух я ни прикончил, ты от этого не престанешь быть тем, что я сказал.
Обычно трусоватый, я не страшился сцепиться с Дынкисом даже физически. Но меня с самого начала нашего разговора преследовало одно воспоминание. В памяти моей всплыл пустынный институтский коридор и некрасивая девица много старше меня. На первом курсе мы были очень дружны - слишком дружны... мне пришлось - неважно, по каким причинам - положить этой дружбе конец. Сама история не имела никакого отношения к происходящему сейчас, но вот несколько слов, сказанные в коридоре годом позже... Окончился последний экзамен, впереди было лето. Она собиралась уйти из нашей группы на другой поток и справедливо считала, что случая поговорить нам, пожалуй, больше не выпадет. Короче: во мне почему-то подозревался предатель; я помню ее бегающие от страха глаза, уверенные в моей подлости, и понимающие: разговор, если ошибки нет и она права, бесполезен... однако разговор все же состоялся, и именно поэтому я оскорбился совсем не так, как следовало, видя, что во мне пока что только сомневаются, несмотря на уверенность в глазах. Она говорила со мной как-то подхалимски - на всякий случай, вдруг я все-таки окажусь сильным мира сего, и я, вообще стараясь избегать громких сравнений, не удержусь и скажу: у нее было лицо приговоренной к казни и просящей палача не рубить голову. С какими-то заискивающими усмешечками, подбадривая себя, она бормотала: "Понимаешь, времена меняются, и мы меняемся вместе с ними... Если хорошо учил латынь, должен помнить эту пословицу. Сейчас ты гневно раздуваешь ноздри, а вот потом... потом кому-то надо будет устраиваться в жизни... а для этого - очень может быть - придется что-нибудь вспомнить и рассказать". Именно об этом разглагольствовал теперь Дынкис. Он припоминал какие-то факты из своей биографии, нес, пьянея, какую-то окончательную дичь, но я был уже в его лапах - целиком, с головкой, ибо полностью принял его главную мысль. Я и вправду не знал, каким стану через два года, и очень даже могло впоследствии выйти так, что я сделаюсь весьма похожим на Дынкиса... Некрасивая подруга из пустого коридора будет права. При мысли, что я похож на Дынкиса, мне было и страшно, и сладко, потому что Дынкис был личностью. Я согласился с ним, я сам, своими ножками топал в грязь и чавкал в ней, забравшись по уши, и лишь иногда молнией пробегала мысль: "Боже! идиот! какого лешего?! Ты хочешь правды - так ведь одна сейчас у тебя правда - Алина, и сидит эта правда с тобою рядом, так чего ради ты соглашаешься при ней с этим гадом? Он нарочно вызывает тебя на откровенность, и ты, как баран, покорно идешь! Ей-Богу, назвать тебя бараном значит обидеть ни в чем не повинное животное". И все же я поддакивал и поддакивал, и Дынкис в моих глазах падал и рос одновременно, то есть - оставался собою, тощим, очкастым и подлым, лишь уважение мое к нему возрастало. Я, возжелавший услышать истину о себе, был накормлен ею досыта и, будучи во хмелю, побежден. Я предложил Дынкису бутылку и сделал это с каким-то совершенно уже неприличным почтением. Тот посмотрел на меня и хмыкнул, принимая нектар:
- Ну что, антипод, скоро мы с тобой целоваться начнем, я чувствую?
- А-а, - махнул я рукою. - Перед стаканом все равны. Ты, бесспорно, прав. Я сам так считаю: глупо думать, что ты будешь лучше, чем есть сейчас. Хуже - это возможно...
Отодрав меня таким образом за уши, Дынкис нанес последний удар нежданный, коварный, закрепляющий если не его торжество, то мое поражение. Он вдруг повернулся к притихшей Алине. Та лежала на одеяле, свернувшись калачиком и широко раскрыв немигающие глаза. Бог знает, о чем она думала. Дынкис произнес уважительным, серьезным, располагающим тоном:
- Алина... можно, я задам тебе нескромный вопрос?
- Задай, - отозвалась витавшая в облаках Алина.
Дынкис указал на меня и не опускал пальца до конца фразы:
- Скажи... ты будешь спать с ним сегодня?
Ход был наглый. Кто бы мог подумать - ведь мне самому стоило лишь спросить ее об этом напрямик, указывая на Дынкиса и Толяна, и тогда я, скорее всего, радостно топтал бы их прах.
- Нет, - ответила Алина.
Другого я и не ждал, однако внутри что-то оборвалось. Какая-то здоровенная пичуга внезапно вспорхнула совсем неподалеку и с гнусным звуком устремилась в леса.
- Слава Богу, - сказал оборзевший Дынкис, - еще не все потеряно.
Алина кивнула.
- Видал? - негромко обратился ко мне Дынкис. - Не хочет. Так какого же дьявола ты тут перед ней да передо мной выпендривался? Рассказывал про святые уголки?
Я не находил слов от бешенства, отплясывавшего в мозгу чечетку. Успокаивало меня одно: "Она, - думал я, - психопатка, дура, истеричка, психопатка, дура, истеричка, у нее семь... нет, восемь, пятнадцать, двадцать пятниц на неделе, еще все можно повернуть по-своему..." Надежды были слабенькие, я в который раз потянулся к спасительному снадобью.
Алина вдруг вспомнила и вскинула на Дынкиса глаза:
- Ты все равно не смел меня бить! Не смел! Защитничек ты мой, - ласково заскулила она и погладила меня по голове. - Пошли купаться!
Если сравнить мои чувства с переживаниями разини, схлопотавшего тяжелым по затылку, сравнение выйдет бледным, мало говорящим об истинном положении дел. Мы с Дынкисом переглянулись. Глаза у того были такие, что мы на мгновение позабыли вражду и окончательно ощутили себя единомышленниками, так как зол он, казалось, не был ничуть, но зато ошарашен донельзя, разве что руками не разводил, а на лице его читалось: "Ну уж если эта дура совсем не поняла, о чем здесь шла речь, слов у меня больше никаких нету..."
Я понял, что не все потеряно. Алине не было нужды звать меня дважды. Когда она занялась поисками полотенца, Дынкис тихо и чуть печально заметил:
- Одного мы с тобой не учли: сколь угодно заумная беседа неизбежно меркнет перед лицом глупости.
Я согласно кивнул, прислушиваясь. Снизу, из-под откоса, доносилось пение, то и дело прерывавшееся пыхтением, вздохами, а иногда и разными словами не из песни. Слышно было, как певец поминутно срывается, но песня свидетельствовала о безграничной радости, распиравшей певца, словно обретавшего наконец родной дом после продолжительных скитаний. Хукуйник с поистине муравьиным упорством брал одну высоту за другой, и вскоре мы уже могли различить покачивающуюся и слегка приплясывающую фигуру. Хукуйник был ослепителен, и этим был обязан своему излюбленному загородному костюму. Если бы не рубашка (ибо больше ничего он на себе не имел), Хукуйник мог бы запросто сойти за кроманьонца, благодарящего богов за удачную охоту.