Смирнов Алексей
Тесная кожа

   Алексей Смирнов
   Тесная  кожа
   Человек - это звучит гордо.
   Мнение
   Медведь медведь
   Ласточка зубы луна
   Вышел зима абсолютно давно
   Медведь
   Мирза Бабаев и сыновья,
   "Modern International"
   1
   Провинция
   "... Нет здесь ничего. Бедное воображение? Или так: бедное воображение! Может быть. Воображение - чье?
   Возможно, мое - в том числе. От соавторства не уйти, но я об этом тоже думал.
   Ехал себе и думал, благо ехать ой как далеко, вот и думалось. Ничего нового, ничего свежего, все как всегда: стоит мне отъехать, как начинаю воображать, что позади. А воображение - можно же пофантазировать убогой фантазией - подсказывает, что ничего. Почему-то приятно так считать. Откуда выехал, сделалось пусто, прозрачнее вакуума, как пусто и там, куда покуда не добрался. Дряхлая мысль, из нее бы нагнать пенициллину, да впороть многоразовой иголкой какому-нибудь маститому философу. Без толку, понятно, его бациллы к пенициллину привычные. Уж двести лет как, не меньше.
   Может, он еще здоровее меня.
   Да.
   Солипсизм - приятное заблуждение, вот я и грежу, как глючат те, что давят себе пальцами на глаза: только что солнышко было солнышком, и вот уже стало двумя солнышками. Вижу дорогу, вижу поля, а сзади - ничто, и город, откуда выкатились, - ничто, и впереди то же самое.
   Вспоминается кстати такое:
   "Впереди нас - рать, позади нас - рать, хорошо с перепою мечом помахать".
   Вот и выкосил.
   Не скажу, чье. Но не мое. Видел в кроссворде. Там стояло многоточие, и нужно было додуматься до "рати".
   Люблю Россию я, но странною любовью.
   Пролетает вывеска: Большое Опочивалово - настолько большое и тяжкое, что даже покосился указатель - то ли сам, то ли кто долбанул.
   Интересно, кто придумал? Что, если я? Попутчики дремлют, питаются. А я качусь, гляжу. И все - мое. Сейчас проедем, и не станет.
   Любопытна динамическая география всего этого. Термин я сам сочинил. Динамика упадка при быстром смещении, к примеру, слева направо на подступах к Карельскому перешейку. Дело понятное, чем глубже - тем больше говна, тем здоровее. Просто там очень кинематографично получается в смысле быстрой смены кадров в пределах маленького отрезка ленты. Ближе, пожалуй, к анимации. Вот вам четыре железнодорожные ветки. Первая, сестрорецкая, тянется, не теряя из вида сомнительной акватории, параллельно правительственной трассе, так что за окном полным-полно всего образцового, кукольного. Солнышко, ослепительная милиция, асфальт, аккуратный бензин, черепица, кирпич. А дальше - выборгская колея, в ней веская зрелость, попрощавшаяся с детскими куклами. Вроде бы культурно, и даже благородно в Комарово, например, освящено тенями столь же великими, сколь и безутешными, однако что-то витает попроще, витает и густеет. В Зеленогорске уже как-то свободнее пошаливают. Неужели в мусоре дело? Приставной шаг вправо, линия на Приозерск. Здесь уже думают о своем, нутряном, здесь буйные садоводства, пенсионные трусы с панамами, скулодробительные кафе. Правители и трассы далеко, повсюду вечное лето, буйные джунгли. И, наконец, дорога в Невскую Дубровку: далекий полевой картофель в перспективе, дубленый народ, телеги попадаются, стада. Совхоз есть под названием Бугры - почти как здесь, где я качу, а я качу на юг, к оплоту, казалось бы, местной цивилизации, городу Новгороду. Но в прошлом году великий солипсист Ельцин вернул ему историческую приставку, и город с тех пор именуется правильно: Великий Новгород, но и этого мало, выводят так: Господин Великий Новгород, сокращенно - ГВН, что и требовалось.
   И покоится на речке так компактно, ровненько. Сразу начинается, сразу кончается.
   Вот и кончился.
   Лавки, торгующие развалом и схождением.
   Приблудный шашлык.
   Кола с фантой как последние форпосты. Последняя возможность обсудить, как Люк Бессон вставил Олдмену пятый элемент, и тот с удовольствием снял кино в лучших французских традициях.
   Шелудивые кочевницы в засаде, косынки и юбки, цигарки.
   Приятно обнадеживают кабачки, грибы, картошка с цветами - в чистеньких ведрах, на лавках и табуретах, выставленные вдоль трассы на продажу. Почти всегда без очевидного присмотра; подцепил - и спешно отваливай. Но не хочется, стыдно, некрасиво.
   Отель, вот те на.
   Проносится "трактиръ" а-ля двадцать первый век. Близ шалмана - клетка с живейшим медведем, выставленным на обозрение: заманивать неосторожных едоков.
   Нет, не надо саней с бубенцами. Зимой здесь тяжко даже солипсисту, мертвый покой.
   Вот, наводя на мысли о древнем папоротнике, встает заслуженный, с мезозойским стажем борщевик. Отравленные зонтики ростом с человека или двух. Не таким ли отпотчевали спецслужбы болгарина Иванова? Понатыканы вдоль обочины: типа прихожая. Пожалуйте в горницу. Долгий, между прочим, коридор часа три-четыре езды, не меньше. Мчится туча, похожая на рваную краюху, нагоняет страх на стадо подсолнухов.
   Скелеты коровников, обесцвеченные и высушенные солнцем. Красивые дали. Кое-где сверкает инопланетная сталь, попирающая Эдем. Прочие атрибуты Эдема: ржавчина, косые избы, впечатанные в землю почти по шляпку. Газетная мебель в домах, черно-белые новости.
   Дело клонится к вечеру. За окном - потомкинские деревни в потемках, раскиданы пригоршнями, существуют. Россыпи названий: Бель, Жабны, Вонявкино, Язвищи, Вины, река Явонь, Обрыни. Ну, и Гусево там какое или непременное Новое - хорошо, то есть навсегда забытое старое. Демянск. Интересно - почему Демянск? Вероятно, потому, что в старину на исчезнувшем мягком знаке застигла этническая отрыжка. Там жители с глазами цвета поредевшей мочалки; есть деньги - пьют, нет денег - ждут. Травы-то - они, понятно, успели от росы серебряной проснуться, но напевы в сердце рвутся темные, алкогольные. Грезы о бесхозной балясине в высокой траве, которую хорошо бы уволочь и загнать. А то набрал ведро черники - и продал. Плюс тракторную гусеницу. И на отшибе - все, как у людей: традиционный храм, оплот самобытного мистицизма. Впрочем, вселенским соборам невдомек, какого сорта мистика на деле гнездится и преет в местных душах. Неспроста часовенки с церквами побиты и поруганы историей: не справились с возложенной задачей, не вникли. А сказано ведь было: бодрствуйте!
   Расстроенный жирный цыган спешит вразвалку, сверкая золотом. Пиджак, атласное пузо. Вспотел, карауля, замышляет обман: держит, словно олимпийский факел, липовый перстень.
   На выезде - латинский stop, а возле супротивной будки - милиционер. Впечатление, что он тоже подсолнух. Мы послушно останавливаемся, ноль внимания, но это только кажется. В круглой голове проворачивается, пощелкивая семечками, жесткий диск.
   Теперь поехали дальше.
   Уже темно, но мне не обязательно смотреть, благо я отлично знаю, с чем встречусь.
   Меня ждет шурин, выбравший - а почему, не имею понятия - здешний ландшафт себе под ссылку, и не сталинскую-царскую, на мой вкус, а какого-то грядущего дьявола, чего мелочиться. Впрочем, он доволен, у него хозяйство помидоры, огурцы, клубника и картошка, опять же и кабачок. Помню, как меня угощали в прошлом году шуриновы соседи: кушайте на здоровье, все с огорода свеженьким говнецом поливали. Он зверь, мой шурин: занимался как-то раз сварочным делом и горелкой согнал комара, прилетевшего к нему на запястье.
   Вот встретит он меня и поведет, потому что проехать нельзя. По тракторному следу и лунному грунту. Найдись на Луне вода, в тамошней пыли непременно завязалось бы нечто похожее. Если трактор прошел - беда. А он везде прошел.
   Шурин в сотый раз расскажет про дорогу - как он ходил к ветеранам письмо подписать, с прошением к властям. Ветеранов не собьешь: "нам дорогу построют, а ты по ней будешь ездить?"
   И - отступает бетон, и прогибается железо.
   Растворяется в темноте благодетельный Игорь, одолживший мне сапоги. Он Ибрагим по паспорту, сидит на корточках и курит, улетая магометанской мыслью к сопредельному ночному Валдаю.
   А я след в след иду за мутным фонарем, чуть не носом упершись в шагающие шуриновы штаны. Мрак такой, что пальцев своих не видно. Но знаю: по левую руку - поле, и поле - по правую, оба льняные, выжженные дотла, их каждый год выжигают, предварительно засеяв, потому что не пройти трактору.
   Пришел к председателю: пиши резолюцию! Тот - закорючку на беломорную пачку, ему - "спасибо наше", указ под картуз, пошел, спичкой - пшшшш! готово.
   Шурин - к чему глаза, когда сплошное "память, говори" - тычет в разные стороны, объясняя: соседи, любовный треугольник, драма, "люблю я ею" с ударением на "ю". А там - еще солипсисты, он ночевал в их доме по зиме, хозяйка мужа ест поедом - когда трезвый. Когда выпивши - молчит.
   "Представляешь, мы с ним лежим, трезвые. А она поддала и пилит: крыша не переложена, труба не чищена, дрова не колоты. Тот лишь: молчи, коза ебаная! Она замолкает ненадолго, потом опять: труба не чищена, дрова не колоты, пол не стелен... и, под конец, взвинтившись - главную претензию: как не стыдно? как не совестно - старую бабу не выебать? Он не выдерживает, вскакивает: потому и не ебут, что старая! Ты посмотри, блядь, на себя в зеркало! "
   Черным страусом скачу по кочкам, промахиваюсь.
   Жизнь шурину в радость.
   Качается фонарь.
   Типа Бодрийяр, заметочки.
   Мы оставляем позади очередных невидимок - с ними у шурина тяжба. Шуринов кобель, балуясь, повстречался с овцой, откусил ей хвост; на лесной тропе у овцы случился выкидыш. В качестве компенсации солипсисты назначили два мешка сухарей...
   Зависаю в прыжке, гляжу на часы с подсветкой. Время за полночь, не пройдено еще и трети. Оптимизация дереализации нарастает. Шурин шагает уверенно, не умолкая ни на миг. Нахваливает лес и вообще места. Да-а... Лес - это здорово, блядь... В воздухе сюрреалистический гнус. Эхо войны раздается. Нет, это я маху дал, здесь не повоюешь. Вот углубиться, вздохнуть полной грудью, постоять, подрочить на березку... Дом не хуже: кот Марат Баглай, названный зачем-то в честь Председателя Конституционного Суда. От мышей оставляет один желчный пузырь: горький, а так сжирает с черепом вместе. Удивленные аисты на ходулях, словно скоморохи с безлюдной ярмарки. И шершни, устроившиеся под крышей не хуже людей, стойкие к боевым отравляющим веществам, которые, конечно же, имеются в хозяйстве у шурина.
   В деревне пять косых домов.
   И зори, конечно, здесь тихие - в знак уважения к усопшим.
   Но, пока я не добрался, ничего из этого нет, оно еще только сделается. Я еду, я устремляюсь творческой мыслью за синий расплывчатый горизонт, наблюдая, как... "
   2
   Брон Познобшин отпихнул тетрадь: стемнело, август приготовился ко сну. Не наблюдая часов, он писал, пока не выдохся; теперь единственным желанием было немедленно откреститься от процесса, ничего не перечитывать и не править, вообще забыть, что время от времени происходит постыдное, ненужное дело. В ретроспективе - не слишком комфортное занятие.
   На столе перед ним стояла забытая с чашка с холодным переслащенным чаем. Со стены смотрел бравый шурин, наряженный в тельняшку. Фотографии жены не было, потому что та ушла, приложив к барахлу свой нарядный портрет; братом же не дорожила. Познобшин помассировал глаза, отхлебнул из чашки и немного посидел, глядя перед собой ничего не выражающим взглядом. Во дворе продолжалось параллельное творчество: кто-то остервенело лупил по железу. Брон не понимал, как долго это длилось, поскольку двумя минутами раньше был недоступен для стука - то ли покорял поднебесье, то ли сверлил жучиные ходы в компосте, читатели рассудят. Оборот речи, ни к чему не обязывающий. Никто, естественно, ничего не прочтет; мнительный Брон скрывал от мира свое рискованное хобби.
   Тетрадь лежала не на месте. Ей вообще здесь не было места, Познобшин сунул ее в стопку бумаг и газет, подальше. Бросил ручку в ящик стола, погладил раздавленную мозоль - лиловую ямку на среднем пальце. Сунул папиросу в прокопченный рот, чувствуя, что слюна уже окрасилась в кофейный цвет и сделалась табачным смывом. Спичка переломилась, злобная звездочка серы отскочила, впилась в ладонь. Брон коротко ругнулся, думая про льняное поле. Почему не могло быть иначе? Не спичка бригадира, а звездопад, метеоритный дождь или, на худой конец, шаровая молния. Совсем другая картина, иная судьба - почти героическая: душная ночь, цикады, которых не видно и, может быть, не бывает в природе, просто так повелось, так привычнее - приписывать нестройный треск их гипотетическим крыльям и суставам. Смиренная нива. И - величественное бедствие, мириады огней, сорвавшихся с бархатных небес, астероид, неизбежный пожар, веление промысла... острая горечь вод, разверзшаяся бездна, апокалиптическая саранча... Познобшин встал, напряг в карманах кулаки, потянулся в струну. Поплелся в сортир, где все и разразилось.
   Его внезапно возмутила веревка. Кто-то, как врезалось в память, каламбурил и называл ее сливочной тянучкой. Глядя на нее, висячую, Брон осознал следующее:
   1. Веревка.
   2. Материальный предмет, образованный набором растительных волокон, подвергнутых специальной промышленной обработке.
   3. Исходный цвет - бледно-желтый, итоговый - неравномерно бурый, табачный. Маскируется скудной подсветкой.
   4. Микроструктура: атомарная.
   5. Для пользователей-пантеистов - одушевленный предмет.
   6. Вкус и запах не идентифицируются: фоновая наводка.
   7. Состояние: утиль. Разорвана на границе верхней и средней третей, обрывки связаны засаленным узлом.
   8. Потенциальный энергоноситель.
   9. В верхнем отделе разбухла от влаги, проходя в полости сливного бачка.
   10. В нижнем отделе продета в полый пластмассовый конус системы "колокол". Цвет конуса идентификации не подлежит, поверхность шершавая, весом пренебречь.
   11. Функциональное назначение: "оптимизация смыва фекалиев" (цит. по: "Руководство по эксплуатации", (C) 1971 г. , all righs reserved).
   12. Теоретическое основание - механика Ньютона.
   13. Цена договорная.
   Познобшин, не затворяя двери, вышел, вооружился кухонным ножом, вернулся. Взялся за колокольный конус, осторожно потянул и лезвием, словно по горлу, полоснул под узлом. В ужаленной серным пламенем ладони повис шнурок. Брон повертел его в пальцах и аккуратно повесил на трубу, тянувшуюся через бугристую стену. Он собрался обдумать случившееся, и тут же пропустил главный удар, нанесенный с вежливой точностью прямо в потайное нервное сплетение. И это было новой мыслью, новым озарением. Правда, оно не озаряло, а скорее, пачкало подлунный мир навозной акварелью. С исчерпывающей ясностью Брон Познобшин узнал, что ему надоело быть человеком.
   Позднее, пробуя возникшее чувство на вкус, он подумал, что так, наверно, лишаются рассудка некоторые душевнобольные: разом, в момент, при повороте выключателя. И очень возможно, что с ним произошла как раз такая неприятность. Нет, рассудок не был поврежден, однако в душе еще до рождения прописаны жильцы куда более странные и древние, чем разум. Секретная коммуналка, сплоченное братство квартиросъемщиков-невидимок. Например, приятель Брона, Устин Вавилосов, живьем поедал дождевых червей. Девушки, стоило им узнать об этой подозрительной тяге, отказывались его целовать. Он и без червей, одной своей фамилией исключал поцелуи. А на даче, после дождей, когда черви так и ползают, на него было просто противно смотреть. И кем нашептано? кто побудил? никто не знает.
   Все это вспомнилось Брону уже после, ночью, когда он попытался провести надуманную аналогию и успокоиться. Пока же он стоял, ошеломленно разглядывая липкий линолеум, и никак не мог придумать для себя следующего шага. Нет, его странность - иного сорта. Все действия представлялись откровенно скучными и одинаково бессмысленными. Самым отвратительным было то, что с души воротило от самой скуки, поскольку она тоже, чем бы ни была вызвана, оставалась человеческим чувством. Познобшин медленно вышел, пересек комнату, выглянул в окно. Звон и грохот не утихали. Двое в спортивных костюмах сидели на корточках возле жигулей, поставленных раком благодаря домкрату. Один, как заколдованный, колотил молотком по толстой короткой трубе, уложенной на коврик. Терпеливая деталь презрительно молчала. Второй курил и, ободряюще крякая, подстрекал первого колошматить еще. Под липой раскорячился озабоченный дог; его владелец мрачно смотрел на кокетливый багажник автомобиля.
   Брон взял чашку и выплеснул во двор остатки чая. Курильщик оглянулся на шлепок, поднял глаза. Брон стоял, неподвижный, в оконном проеме, черный на желтом. Молотобоец выпрямился, пнул и обозвал трубу. Второй отвернулся от Брона и что-то сказал. Познобшин не двигался, глядя на взорванную карусель, где упражнялись в красноречии пыльные безнадзорные волчата. Он думал, что не должен так вот сразу, не снимая дешевой рамки, предавать анафеме пейзаж. Пейзаж глубок и интересен, но только эта глубина не человечьего разумения дело. Вот если бы Брон не был человеком, то может быть, что он тогда, вполне вероятно, если не брать в расчет иные возможности, но все же, тем не менее, однако, если попытаться распознать с тоскливой колокольни, способен оказаться, при благоприятных обстоятельствах, чем черт не шутит, в некой сфере, может статься, если крупно повезет, отличной от...
   Чашка выскользнула и полетела вниз. Мелькнула, кувыркаясь, нарисованная вишенка. Познобшин автоматически отступил и тут же об этом пожалел. Сделанный шаг был естественным, понятным, человеческим действием. Упал предмет: пустяк, и в то же время - мелкий беспорядок, виновник отходит на безопасные позиции, отгораживаясь от возможного возмущения граждан, на которых сбрасывают предметы. Милиция учит, что нельзя сбрасывать предметы на граждан. Она же утверждает, что гражданам нельзя мешать проходить. Нельзя оскорблять их достоинство. Нельзя создавать ситуации, потенциально опасные для жизни и здоровья граждан... Мусорить, черт побери, нельзя, если граждане остались целы и довольны. Брон, раздраженный очевидностью поступка, вернулся к окну. Внизу, на асфальте, белели черепки. Мастера убирали домкрат, дога спустили с поводка, и он носился по песочным дорожкам. Познобшин уставился на рекламные стенды: лунный грунт. Возвышается, тесня острые скалы, гигантская пачка "Явы", на ней - ликующий медведь. Падает потрясенный пигмей в американском скафандре. Рядом: "Водка с вершины мира!" Брон сморщил нос: как же все это по-людски, до чего предсказуемо. Добрался до вершины мира - и что же там, как вы думаете? Водка, чего напрасно гадать. Запел комар, и он потянулся к створке, но в ту же секунду опустил руку. Пускай споет, пускай ужалит. Разрешить кусать - оно по-человечески, или уже не вполне?
   Даже если не вполне, то слишком мелко.
   Что же с ним творится?
   Может быть, перетрудился. Устал, все обрыдло, ничто не мило, самое времечко спать. Утром посмотрим, авось перемелется, жизнь отвлечет и нагрузит. А не отпустит - все равно, разве он властен что-то изменить? Сколько угодно волен, но власти - шиш.
   Убийственные мысли, типовые, серийные, поточные. Первое, что приходит в голову. А надо, чтоб стало последним. Лучше всего - чтоб не приходило вообще.
   Оставив окно, как есть, он лег на диван, раздеваться не стал. Ужином погнушался, и никакого там вечернего туалета. Взрослому трезвому человеку обоссаться: по-людски? Нет, не с того он заходит края. Скотством и голодовкой проблему не решить. В носках было влажно, в груди - беспокойно. С улицы доносился утробный полуосознанный мат, реже - собачий лай. Гулили далекие троллейбусы, шипел горячий пар, вскрикивали сирены. Электронный будильник светился страшным светом. Цифры бесшумно сменяли друг дружку, поскрипывал потолок. Из-за восьмиэтажки ударил выстрел, следом - второй.
   Что же - не жить, что ли? Нет, не просите, жить пока хочется.
   Секунды ломались в десятичном танце, носки пахли бедой. Познобшин слушал подлый комариный звон и из последних сил старался быть равнодушным к ядовитым микроскопическим инъекциям. Чтобы отвлечься, он начал гладить себя по плечам и щекам, поражаясь, насколько пуст и скучен человек. Из-под ладоней летел беспомощный шуршащий звук.
   3
   Накрапывал дождь. Пасмурный полдень укутался в тени. Устин Вавилосов вытер рот, покосился на мокрую дорожку и вдруг оживился.
   - Ну-ка, ну-ка, ну-ка, стой!..
   Придерживая панаму, он косолапо побежал по мелкому гравию. Добежав, обернулся, подмигнул Познобшину:
   - Закусим!
   Он нагнулся, выпрямился, взмахнул побледневшим червем.
   Брон с усталым безразличием кивнул, выпил, поискал в бараньей шевелюре и стал следить за уморительным движением челюстей Устина.
   - Хорошо тебе, у тебя имя диковинное, - сказал он задумчиво.
   Вавилосов сглотнул, присел на бревнышко - маленький, черноглазый, в мешковатой одежде. Старый телевизор, намедни, год тысяча девятьсот тридцать какой-то, носите панамы, берите сачок. Веселый ветер пропоет вам старую песню о главном.
   - Зря завидуешь, я мучаюсь, - он сдвинул брови в потешной печали. Чего ж хорошего?
   - Так, - Познобшин пожал плечами. - На кой черт ты это делаешь?
   - А для хохмы, - добродушно объяснил Вавилосов. - Это еще с детского сада, мы там спорили, я много жвачек выиграл. Нормальное дело - гам, и готов. Мне не трудно, к тому же вкусно.
   Брон взял бутылку, разлил.
   - Ну, а еще что-нибудь можешь?
   - Съесть? - не понял Устин.
   - Хотя бы, - Познобшин вздохнул и приподнял стакан.
   Вавилосов отозвался своим.
   - Как-то не пробовал, - сказал он небрежно. - Зачем?
   - Затем же. Для пущей оригинальности.
   - Да хватит, наверно.
   - Считаешь?
   - Ага, - Устин изменился в лице, выпил, выдохнул. В дачном сочетании с невинной и трогательной панамой он выглядел дико.
   Брон посмотрел в сплошное небо.
   - Везет тебе, - пробормотал он, пытаясь взглядом продавить пелену. - Я бы тоже мог... хоть целый гадюшник, если бы с пользой. Только этого мало.
   - Чего мало? Пользы? - уточнил Вавилосов.
   Брон помолчал, потом вяло ответил:
   - Надоело все со страшной силой. Все. До последней молекулы.
   - Мне тоже, - понимающе кивнул тот.
   - Нет, - строго поправил его Познобшин. - Я о другом. Надоело быть человеком. Сидеть на бревне человеческой жопой, жрать водку человеческим ртом, слова разные говорить - что к месту, что не к месту. Дышать надоело, ходить, смотреть, думать.
   - Это депрессия, - подсказал Вавилосов. - На самом деле оно бывает не так уж плохо.
   И потянулся за бутылкой.
   - Я не сказал, что плохо, - возразил Брон. - Я сказал - надоело. Людям, конечно, неплохо тоже бывает.
   - Людям! - усмехнулся Устин, испытывая чувство непривычного, редкого высокомерия. - Ты, получается, уже не человек?
   - Человек, - Брон снова вздохнул, теперь - глубоко, до дна, сооружая из праны и спирта энергетический коктейль.
   - Так куда ж тебе деться?
   - Никуда, наверно.
   - Значит, мечтаешь.
   - Мечтаю.
   - О чем же?
   - О другом.
   - И какое оно?
   - Это неважно. Вот ты, опять же, червяков жуешь. На первый взгляд явное отличие, пусть и не первостепенное. А разобраться - тот же человек, только хромосома, небось, какая-нибудь сломалась.
   - Хромосома?
   - Она.
   - И что - тебе тоже сломать?
   - А зачем? Вот если бы ты новую встроил... чужую... посторонний ген, хоть от свиньи... Мне, например, хочется уже, чтобы мне свиную печень пересадили. Впрочем, нет - я буду снова человек, только со свиной печенью. А надо, чтобы как в "Мухе": чего-то такое, после которого уже не совсем человек...
   - Я так понимаю, что о протезах разных и говорить нечего.
   - Правильно понимаешь. Даже искусственное сердце - не выход.
   - Ну, выпей тогда еще.
   - А я что делаю?
   - Тогда прозит.
   - Нет. За то, чтоб оно все...
   - Накрылось?
   - Нет, пускай живет... Ладно, на небе меня поняли. Прозит!
   - Всегда с нашим удовольствием.
   Познобшин улегся на мокрую траву, заведя под голову руки. Вавилосов, боясь промочить свою идиотскую одежду, солидарно завис над товарищем - как бы полулежа.
   - Помогает?
   - Вряд ли. Если только вусмерть. Дело-то человечье. Короче, не знаю пока, у меня все только вчера началось.
   Устин выпрямился, расхохотался:
   - Вчера? Больно мы нежные!.. Вчера!.. Погоди до вечера, само пройдет! Муха...
   - Это понос проходит к вечеру.
   - Будто у тебя серьезнее.
   - Ну, разумеется, ты-то ничего серьезнее не знаешь.
   - Сейчас червями накормлю - ты тоже не будешь знать ничего серьезнее.
   Познобшин в тоске замолчал. Устин подумал:
   - Бабу найди.
   - Она человек.
   - А тебе кого - лошадь?
   - Может быть.
   - Тогда купи газету с объявлениями. Там тебе кого хочешь пришлют.
   - Отъебись.
   - Ну, мил человек...
   Вавилосов почувствовал раздражение. Нытье Познобшина ему осточертело.
   - Вот, опять - человек... Хоть не называй меня так!
   - Не буду, не буду. Обознался.
   - Там еще есть?
   Устин поболтал остатком водки.
   - На раз.
   - Вторую возьмем?
   - Почему ж не взять. На службу-то завтра выйдешь?
   - Посмотрим.
   - Я к тому, что если не выйдешь, можешь остаться.
   - Ну к дьяволу.
   - Слушай, кончай. Достал.
   - По рукам.
   - У тебя еще руки?
   Брон посмотрел на ладони с черным следом от спички на правой. Злобно усмехнулся:
   - Молодец! Да, пока руки...
   - Две?
   - Восемь.
   - Обойдешься четырьмя. Сейчас удвоятся, сделаем.
   - Прозит.
   - Чин-чин.
   - Лучше?
   - Забыли. Лучше?
   - Сколько рук?
   - Две, мистер О'Брайен.
   - Продолжим.
   4
   Познобшин вышел на работу. Он чувствовал себя ужасно, но помнил, что это очень по-людски - мучиться похмельем, и эта мысль, против ожидания, прибавляла терпения и сил. Железного человеческого терпения, подкрепленного неисчерпаемыми человеческими возможностями. Брон сунул в рот жвачку, надеясь сменить вкусовые ощущения. Призрачное разнообразие. Чем от него пахнет дело десятое. У него такая работа, что запаха можно не бояться. В дирекции парка царила вялая кутерьма. Кто-то переодевался, другие завтракали, двое зависли над дисплеями компьютеров, которые черт знает, зачем приобрели. Остальные били баклуши. Тихо жужжал электрический хор в составе ламп безжалостного дневного света и двух процессоров. Познобшину казалось, что и сам он подведен под рабочее напряжение - то ли помещенный в поле, то ли включенный в цепь. Его ввернули, будто пробку, но он был, скорее, жучком. Если вспыхнет пожар, то он станет свидетелем и участником заезженного сюжета: бунта одиночки против всех, финал предсказуем. Финал либо благополучный, либо трагический. Брона мутило как от первого, так и от второго. Он отворил шкафчик, вынул плечики с рабочим костюмом.