Валерий Смирнов
Как на Дерибасовской угол Ришельевской
В те времена, когда у Политбюро самым популярным спортом были не прыжки из окна, а гонки на лафетах, крупнейшим коллекционером Одессы считался Борис Филиппович Поздняков. Потому что у него скопилось самое большое количество икон и картин в частном секторе города. Чтобы вам этого не показалось мало, добавлю, что он еще был и потомственным коллекционером. Если есть потомственные кретины и сталевары, то почему не быть точно таким доскарям? Начало грандиозной коллекции положил отец собирателя Филипп Степанович Поздняков, которого Борис Филиппович видел два раза в жизни – первый и последний. И если вы думаете, что этот парень внезапно, как гонореей, заразился любовью к прекрасному, купил на последние сбережения какую-то икону и вдобавок дрожащими от возбуждения и радости руками повесил ее на стену, чтобы часами над ней дрожать – нате вам дулю. Потому как, если вам кажется, что до войны кто-то мог поехать мозгами и дать за икону, пусть даже самого Рублева, рубль – получите еще одну. А дело было так.
В Одессу должен был причалить новый начальник НКВД. И местные чекисты стали усиленно подыскивать ему квартиру, согласно вкусам, подсказанным по телефону товарищами из Москвы. Но как назло ничего путного найти не могут. Потому что все лучшее сами давно заняли, а остальное уплотнили. Слава Богу, у храброго бойца с контрреволюцией Крюкова был геморрой, несомненно, нажитый в боях за лучшую долю всего человечества. От этой напасти Крюкова лечил у себя на дому профессор Брунштейн. Тогда еще врачи умели лечить так, как сегодня только брать бабки. И когда профессор объявил пациенту, что посланный вражьими силами геморрой навсегда перестанет терзать героического Крюкова после следующего сеанса, тот, как и положено чекисту, тут же сделал стройный логический вывод.
Орденоносец Крюков явился к начальнику отдела ближе к полуночи, в самый разгар трудового дня, и доложил, что лично подыскал подходящую квартиру. Пять комнат, увешанных всякими буржуазными цацками. Вдобавок есть камин, как в музее, где Крюков был один раз в жизни: затащил культорг его отдела, который проводил экскурсионное мероприятие под угрозой расстаться с партбилетом. Так что Крюков не только знал слово «музей», но и подогнал под него нужную квартиру. И в этой квартире окопался недобитый троцкист, который ко всем преступлениям продолжает ходить в бабочке на горле и пенсне на шнобеле. Сволочь, одним словом. Явный шпион. На носатой морде это у него написано. И у всей его семьи. Потому что сын Брунштейна вместо того, чтобы вкалывать на заводе, пиликает на скрипке, что само по себе подозрительно. А жена его вообще нигде не работает. Начальник знал Крюкова за серьезного человека; выразил ему благодарность от имени всего трудового народа и, к большому удовольствию, назвал бойца революции верным учеником товарища Дзержинского. После нелегкого трудового дня, этак часов в восемь утра, воодушевленный Крюков побежал замочить свою радость в бодегу на Тираспольской площади. И там, на свое счастье, он повстречался за одним столиком с Филиппом Степановичем Поздняковым. Что вам хотите, и у чекистов бывали проколы. Наверное, во всем был виноват начальник отдела. Он сравнил Крюкова с дважды наркомом Дзержинским и от радости Крюков утратил бдительность.
Между четвертой и шестой бутылкой Поздняков признался Крюкову, что работает на заводе имени Парижской коммуны. Хотя на самом деле он трудился скокарем и имел такое же представление о заводе, как сын профессора Брунштейна. В ответ на это Крюков поведал, что он тоже слесарь, а поэтому гада Брунштейна с улицы имени 20 лет РКК надо поскорее арестовывать: у него дома еще красивее, чем в музее. И это должно понравиться еще большему, чем сам Крюков, слесарю.
После восьмой бутылки Крюков зашатался домой отсыпаться, а Поздняков вполне трезво рассудил: если профессорская хата напоминает музей, так пошарить в его запасниках никогда не вредно для здоровья. И он пошел к корешам с улицы имени 20 лет РКК.
Должен вам честно признаться, что профессор Брунштейн может и вправду был шпионом. Потому что в выходной день, когда весь советский народ с чувством громадного воодушевления изучал очередной печатный шедевр товарища Сталина, этот недобиток вместе со своей женой-бездельницей и сыном с его деревянной скрипкой выпирался до себя на дачу. А кто тогда, кроме товарища Буденного, понимал что такое дача? Правильно, одни враги народа и дедушка Калинин со своей козлячей бородой. И вот, приезжает этот самый профессор домой с природы и сразу начинает догадываться, что кроме него в городе еще не перевелись специалисты своего дела. И пенсне у него полезло даже не на лоб, а на затылок. Потому что после визита Позднякова с его компанией в квартире Брунштейна можно было любоваться в основном камином, обоями и полупустым мусорным ведром. Самое главное, нет никакой возможности даже позвонить в родную милицию, потому что телефон тоже унесли. А ноги медицинское светило и всю его мишпуху после визита в ихнюю хавиру держали слабо. И профессор решил, что с утрячка он пойдет, куда надо ходить в таких случаях. А потом сразу в милицию.
Но с утра с ходу после работы к нему заявляется орденоносец Крюков со своим геморроем наперевес. Спешит, значит. Потому что завтра профессора будут забирать, а сегодня болячка пока еще есть. Крюков заходит до профессорской хаты, открывает вместо «здрасте» рот на ширину глаз. И сразу начинает понимать, что геморрой – это не самое главное в жизни. Потому что если в такое пустое помещение привести начальника, то чекист Крюков вполне может исчезнуть одновременно со своим приложением к заднице. Поэтому Крюков смылся из профессорской хаты еще раньше, чем Брунштейн раздвинул губы, чтобы рассказать о неожиданно свалившемся на него счастье.
Узнав за то, что произошло с квартирой профессора, начальник Крюкова посинел от радости, как волна перед штормом. Послезавтра приезжает москвич, а в хате до него уже ничего нет. И разве можно было расценить всю эту историю иначе, чем заранее спланированную мировой буржуазией акцию, чтобы насрать в душу нашим славным чекистам? Ни в жизнь!
Чека ерзала не хуже, чем Крюков до того, как он познакомил свой геморрой с профессором Брунштейном. И кому нужен был сейчас этот шпион и вредитель, без картин и мебели, хотя все показания были отпечатаны. Даже его собственные. Ну и черт с ним, пусть пока живет и дышит своими погаными фибрами. Бросив все сверхважные для безопасности государства дела, часть чекистов ринулась в город искать подходящего для вкуса начальства врага народа. Остальные проводили с товарищем по оружию Крюковым беседу, чтобы выяснить, каким образом у профессора исчезло все, что от него требовалось перед самым началом секретной операции.
Зная исключительные способности подельников, Крюков тут же раскололся за бодегу на Тираспольской, а заодно признался, что он английский шпион, потому что его папа в свое время болел за ОБАК [1]. Чтобы не выносить из избы сор вместе с его геморроем, начальник Крюкова тут же грохнул перерожденца из именного нагана.
А в это время неблагодарный Брунштейн поперся в милицию со своим пенсне на морде. Поздняков избавил его не только от картин и прочей мебели, но и от посмертно-почетного сейчас звания врага народа, а этот самый Брунштейн шел его закладывать. Вот и делай людям хорошо после этого.
Уже к вечеру и чекисты, и менты знали, кто постарался, чтобы профессорская хата стала похожа на то, за что в конце концов боролись большевики. Однако, учитывая, что гражданин страны победившего Октября Поздняков имел постоянную прописку только в местной тюрьме, его было взять куда сложнее, чем того же Брунштейна. И как ни кололи менты корешей Позднякова насчет его малины, они молчали, словно бесстрашные подпольщики в застенках кровавых белогвардейцев. Потому что знали: длинный язык ведет не столько до Киева, сколько до Валиховского переулка.
Но тут прибежали чекисты и сказали ментам «Ша!». И объяснили знакомым Позднякова, что это преступление вовсе не уголовное. Что они располагают фактами найма Фили международной разведкой. И вместо обычной работы скурвившийся за стакан жемчуга Поздняков сделал самый настоящий теракт, опозорив звание советского человека-налетчика. После этого один Шая-патриот, который свято верил, что ворует в самой передовой у мире стране, берет и закладывает Позднякова. И получает в награду устную благодарность чекистов, а спустя два дня – место на еврейском кладбище.
А пока чекисты едут у «черном вороне» за террористом-международником. И это была их ошибка. Если бы за Поздняковым пришли менты, они бы взяли его, как обычно. Потому что хорошо изучили манеру поведения своих подопечных. А чекисты ее даже не знали. Они сделали все по привычке, только без понятых. Вломились на хату, словно до какого-то там недобитого академика. И сразу поняли, что здесь что-то не так.
Ну, обычно они на рассвете вдирались на чью-то квартиру; хозяин окончательно не проснувшийся перед работой, жена его воет, дети сопливые всех подряд за цырлы хватают, у соседки-понятой бигуди на голове раком становятся: столько лет в одной хате с матерым шпионом, а он, сука, до сих пор никак не зарезал ее, передовика-многостаночницу. Потом арестованный начинал буянить, что это ошибка и он лично напишет товарищу Сталину, а чекисты безоговорочно кивали головами, потому как в отличие от этого будущего жмура знали, что он может написать, когда ему дадут ручку. Может только и написать: «Папа-Сталин, Родина-мать, прости мене, засранца и шпиона». И не иначе. Иначе писать нечем будет.
А тут их встречает совершенно незаспанный Поздняков и вместо того, чтобы орать за недоразумение и намекать за послание в Кремль, ведет себя совсем нетрадиционно. Наглядно доказывая, что он верит советской власти совсем в другую сторону, чем профессор Брунштейн. Потому что если бы за ним пришли менты, он бы в который раз пошел в тюрьму честным вором. Но Позднякову так же хотелось иметь звание врага народа, как уже покойному Крюкову свой геморрой, из-за которого все началось. И что он делает? Он делает себе дырки у кармане твинчика. С такой быстротой, что чекисты даже не успели понять, откуда в них летят свинцовые пилюли, которые не способствуют пищеварению. А потом Филипп Степанович высовывается черным ходом на улицу и не спеша прогуливается до «черного ворона», где спокойно ждет очередного будущего строителя Беломорканала или просто безмогильного шофер, примеряя на себя в мыслях орден Красного Знамени. Поздняков спокойно прикуривает у этого шофера, а потом делает ему дырку как раз в том месте, где уже покойный мечтал провертеть ее собственноручно, чтобы носить орден. И уезжает сам себе, безо всякого конвоя, на тогда еще бездефицитном бензине.
Тем временем начальник отдела сидит у себя в кабинете и удивляется, чего так долго не идут его бойцы. Не ведут главагента империализма, подстроившего такую диверсию. Хорошо хоть другие ребята наконец-то нашли хату наподобие профессорской, значит, не всех гадов еще в этом городе выдавили. Но тут к начальнику прибегает какой-то чекист с языком за плечами и сообщает, что верных сынов революции в гнездовье палачей, засланных мировым капиталом, ждала засада из двадцати стволов. И они погибли, естественно, в неравной борьбе, до конца исполнив свой долг. До какого конца, начальнику уже не хотелось выяснять. И он взялся раскручивать это дело без отрыва от стульчака. На этом месте ему размышлялось особенно хорошо. Если бы все шло как надо, брали бы гада по новой. С семьей, для порядка. Но такой клиент этот был Поздняков, что его семья видела гораздо реже, чем начальник одесской тюрьмы. И где она у вражины имелась, никто толком не знал. И была ли вообще – тоже. Но самое главное, прописки у этого диверсанта, в отличие от всего советского народа, тоже не было. Где ж в таком случае арестовывать врага победившего пролетариата?
К ментам чекисты не обращались, чтобы не уронить своего высокого звания, потому что были уверены: менты только и ждут, чтоб на них настучать секретарю горкома партии Гуревичу. Разве что побывали на хате Шаи-патриота и увидели; если он чем и отличается от них, то только тем, чем сильно похож на чекистов, которые арестовывали Позднякова. Разве что дырок в нем было чуть больше и он уже начинал тихо-мирно вонять.
А потом начальнику отдела стало совсем не до Позднякова. Потому что через три дня, после того, как местную Чеку возглавил товарищ из Москвы, начотдела сам оказался недочиканным соратником врага Ежова. И соответственно получил пулю в затылок из собственного именного оружия, над тем самым унитазом, где любил строить планы поимки вражеских агентов.
Потом за эту историю в Одессе стали забывать. Кроме одного человека. Того самого, которому за соответствующий карбач Поздняков оставил на хранение профессорские бебехи и еще кое-что. Чтобы больше вам не слышать за Позднякова-старшего, могу только сказать, что у него таки-да была женщина вроде жены и, как она уверяла в свое время, его собственный сын. Потому что во время войны она стала вдовой фронтовика Филиппа Степановича Позднякова, героически отдавшего жизнь за советскую Родину. Если бы сам Поздняков узнал, за что он отдал свою жизнь, то сильно бы удивился. Но удивляться ему не пришлось, так как он в это время уже лежал в собственной могиле под чужой фамилией на астраханском кладбище.
В те времена, когда чересчур постаревший профессор Брунштейн нажил новую мебель и перестал быть космополитом, молодого, но уже регулярно подворовывающего Борю Позднякова разыскал Зорик Максимов по кличке Антиквар. Он честно передал Позднякову-младшему цацки и картины, которых так и не дождался чекист из Москвы, расстрелянный в пятьдесят третьем году. Тем самым Зорик Максимов лишний раз доказал, что значит для делового понятие честь и то, что Боря таки-да сын Филиппа. Кроме того, Зорик объяснил: свалившееся на Позднякова богатство стоит куда больше пары бутылок водки, за которые Боря уже был согласен потерять эту на хрен ему ненужную живопись. И даже взял его в свою фирму, пояснив: то, что сегодня валяется под ногами, можно уже подбирать за хорошие деньги. Но сколько весь этот идиотский для каждого культурного советского человека мотлох будет стоить завтра – он даже боится подумать.
Так, после смерти Зорика Максимова самым большим коллекционером в Одессе стал Борис Филиппович Поздняков.
* * *
Когда-то Борис Филиппович жил, ни к кому не приставая, в небольшой хате без соседей и спокойно собирал иконы, картины и прочие брульянты. А потом другой коллекционер начинает намекать безобидному Борису Филипповичу, что им вдвоем в одном городе еще теснее, чем в коммунальном туалете. Потому что манера собирать всякие редкости у них была до того одинаковой, что многие аж скрипели зубами, а менты отращивали себе седые волосы из-за того, что тогда присоединиться к коллекционированию старинной бижутерии у них не хватало мозгов.В один прекрасный день сопернику Бориса Филипповича с такой силой ударила моча в голову, что он решил одновременно покончить с конкурентом и стать его полноправным наследником. И вот ближе к полуночи, когда коллекционер Поздняков выхрюкивал рулады в своей кровати, до его хаты подошли молодые люди с такими симпатичными мордами, какие обычно висят на ментовских и районных досках Почета. Они стали нагло барабанить у дверь, нарушая отдых Позднякова перед трудовым днем. Борис Филиппович был до того наивный человек, что, хотя и проснулся, не спешил щелкать замком. Тогда молодые люди без лишнего слова подпалили дверь его хаты и стали спокойно ждать, когда, тикая от пожара, в их объятия свалится сонный Борис Филиппович с мешком картин у зубах. Но Поздняков оказался обманщиком. Как покойный папаша, он питал страсть к черным ходам и, как назло, не держал свою шикарную коллекцию под подушкой. Он, ни разу не перебздев, зашел в тыл молодым людям, начинающим нервничать перед горящей дверью. Кроме Позднякова, за этими парнями зыркали и близлежащие на подоконниках соседи, которые не вмешивались в события. Потому что, как сказал поэт: если где-то горит, значит это кому-то надо. Когда Борису Филипповичу надоело смотреть в квадратные спины у собственных, пока еще похожих на себя, дверей, он достал из кармана это самое кое-что, которое вместе с картинками передал ему Зорик Максимов. А именно – допотопный папашин наган, которым в свое время Филипп Степанович лечил чекистов от культа личности. И эта пара, что устраивала с дверью игру «Зарница», даже не успела удивиться: как может такой почти коллекционный маленький пугач бурить между лопаток здоровые дырки. Поэтому, не задавая дурных вопросов, они легли у горящей двери и сделали вид, что огонь им до задницы. А Поздняков растаял со скоростью призрака коммунизма в перепуганной им Европе.
Дверь горела уже вместе с тем еще шедевром зодчества, когда прибежали менты и увидели то, у чего впоследствии не было ни одного свидетеля. Они хавали, кто был ответственным квартиросъемщиком этой хаты. Подумаешь, его знали не только менты, но и весь город. У него даже имелась прописка, которой никогда не было у Позднякова. Хата эта согласно всем замацаным документам принадлежала отставному капитану Михаилу Шушкевичу по кличке Граф. Вы представляете себе, с какой силой надо напиваться, чтобы из-за этого человека выгнали из рядов Советской Армии? Лично мне представить трудно. Графом Шушкевича прозвали за его пристрастие к модной одежде и беззаботному образу жизни. Граф не чистил зубы и не умывался. Это было ниже его достоинства. В никогда не стриженой бороде Графа находился полукруг, в котором постоянно тлел окурок. Зимой и летом он ходил в шикарном кожаном пальто, без посторонней помощи обоссаном до такой степени, что от него шарахались даже самые смелые коты. Злые языки утверждали, что Граф может наградить вшами и блохами любого случайного прохожего, что было явной клеветой. Потому что запах, источаемый Графом, живой организм не вынес бы и пары минут без риска для здоровья. Может быть поэтому из подвала, где обычно ночевал Граф, если не оставался отдыхать под винной будкой, крысы, как им и положено, убежали первыми. Последними подвал покинули пауки, что говорит об их более примитивном устройстве.
Вот из этого подвала Граф выползал ранним утром и гордо нес свои яйца, свисающие из прорехи никогда не снимаемых штанов, по направлению к винной будке. Там годами собиралась одна и та же компания, к запаху друг друга они до того привыкли, что даже не умирали. Словом, это был клуб, почти, как у английских лордов.
Каждый раз Граф старался напиться так, как будто-то был последний день в его жизни. И это ему удавалось. Потому что стакан шмурдяка тогда стоил двадцать копеек, а у Графа было удивительное дарование, которым он временами существовал. Не имея каких-нибудь затрушенных часов, он тем не менее угадывал время с точностью до сантиметра. Но вот однажды секрет Графа погорел вместе с его безалаберным характером.
В полдень, когда Граф тихо-мирно лежал себе в тени будки, на своем привычном месте в выбоине, куда стекалась всяческая жидкость, что облегчало ему летний зной, до него подошел известный на хуторе балабол по кличке Акула, который ничего не умел делать, кроме пакостей и денег. Он приволок за собой какого-то приезжего и стал демонстрировать ему одесский феномен, которого нет ни в одном путеводителе. И у этого приезжего Граф играючи выкатал стакан вина, тут же назвав точное время.
Тогда приезжий, азартный до потери пульса и краснокожий, как индеец, пообещал ему целую бутылку вина, если Граф раскроет секрет, как он это делает. Но Граф он и под будкой Граф! С достоинством обладателя не одного фамильного замка, экс-капитан заявил приезжему: если он хочет познать необычное явление природы, то должен лечь рядом с Графом в его персональную ванну. Приезжий явно колебался, хотя был под хорошей банкой. И балабол Акула, мерзко хихикая, подлил масла в этот огонь неукротимого человеческого стремления к познаниям, сказав, что ставит бутылку «Алиготе» за семьдесят семь копеек, если приезжий пойдет на такой подвиг. Приезжий тут же рухнул в лужу, будто ему прострелили ноги. И с ходу передал Графу честно выигранную бутылку. Слово Графа оказалось нерушимым, как дружба всех советских народов. Он сказал спорщику: часы, что висят на стене за три дома от лужи, видны только из нее и больше ниоткуда. И гордо уснул, трепетно прижимая к груди бутылку, как будто это было знамя его родного полка.
С тех пор уже никто не выставлял Графу вино за точно угаданное время и он где-то в глубине души стал жалеть, что продал такую жгучую тайну всего за одну бутылку. Так что теперь Граф мог рассчитывать только на военную пенсию и квартиранта Позднякова, который запретил ответственному квартиросъемщику появляться ближе двух кварталов до родной хаты. За что соседи были до того благодарны Борису Филипповичу, что даже не заметили, чего там произошло и когда загорелось. Менты прекрасно знали, кому принадлежит пылающий шедевр архитектуры, который несколько раз снимали в художественных фильмах о тяжком положении в негритянском гетто. Но они почему-то не захотели лечь в лужу рядом с Графом, чтобы выяснить, в который час его облезлая дверь пошла синим пламенем. А когда разглядели, какой контингент отдыхает вперед ногами под этой дверью, сразу поняли, что кто-то убавил им добрый шмат работы по розыску опасных рецидивистов. И дело в конечном итоге выглядело так, с понтом бандитов выследила при попытке к бегству наша мужественная ментарня.
А Борис Филиппович Поздняков поселился в громадном подвале, том самом, что сегодня носит кличку кафе «Меридиан».
* * *
И вот однажды вечером, когда доцент Маушанский кончил пугать из телевизора империалистической Америкой и своей собственной мордой, Поздняков решил сделать коллеге по увлечению ответный подарок. Поэтому он свистнул своим ребятам, которые после того, как Граф мог претендовать только на прописку под будкой, не отходили от Позднякова дальше на три метра. Даже если к нему залетала какая-то дама проверить техническое состояние антикварной раскладушки. Он свистнул ребятам и они приблизились в упор.– Послушайте, Макинтош, – зевнул Поздняков в сторону Жоры Макинтоша, который с трудом помнил свою настоящую фамилию в отличие от очень многих ментов, – я хочу сделать радость нашему другу, коллекционеру Паничу. Так, чтоб изумление застыло на его морде между бровями и позвоночником.
– Боря, вы же знаете, что Панич – сын Я Извиняюсь. Папаша может перенервничать, если его ребенка найдут где-то у том виде, на который он всю жизнь нарывается, – спокойно заметил Макинтош.
– Жора, я даже не хочу слушать всякой уголовщины. Мне надо, чтобы Панич после этого мог радоваться жизни и ходить без костылей, хотя он похож на папу. Вы меня понимаете, Макинтош?
Макинтош понял Позднякова без второго слова. Но хорошо сказать: сделать радость Паничу так, чтоб у него все осталось целое и Я Извиняюсь не перенервничал. Это же сложная задача, на уровне ЦК. Но, учитывая, что Макинтош, в отличие от всего советского народа и прогрессивного человечества, не ожидал от Цеки чего-то дельного, он рано утром, надев сверху мозолей свои сандали, пошел к тому, кто мог по созданию разнокалиберных пакостей составить конкуренцию любой Цеке в мировом масштабе. Ведь недаром в конце концов специалист с гордостью носил не только живот перед собой, но и прозвище Говнистый.
– Здравствуй, Ирка, – сказал Макинтош жене Говнистого, – а где делся твой единоутробный супруг?
– Ночью поперся на море ловить, что в нем еще не подохло, – ответила чистую правду Ира и с любовью посмотрела на Макинтоша. Если бы не было на свете Говнистого, она отдала бы свое сердце только Макинтошу. Потому что свой первый срок Жора намотал из-за нее.
Давным-давно, когда румыны, итальянцы и немцы не одесского происхождения драли когти из нашего города, увидев в бинокли морды лошадей генерала Плиева, по улицам валялось столько всего разного интересного, что этого не собирали только придурки. А Жора с детства придурком не был, хотя соседи часто именовали его только таким словом.
И вот через пару лет после того, как отменили карточки, сидит юный Жора, тогда еще не Макинтош, у себя на Привозной в одних сатиновых черных трусах, пять сантиметров ниже колена, и спокойно кушает обед из трех блюд. Гороховый суп, на второе – горох, а на третье, – сами понимаете, ничего, кроме увертюры в собственном исполнении. И тут к нему вваливается Говнистый со своей невестой Иркой. Жора рассматривает на свои трусы и говорит:
– Извините, я без галстука.
Потом смотрит на Говнистого и видит, что на нем из одежды только собственная шерсть на плечах, а Ирка замотана в газету со статьей о вредителях на самом интересном месте. Жора был до того сообразительным, что сразу понял – это не новая мода так ходить вечером среди города. Он кинул в рот последнюю ложку гороха и спокойно спросил:
– На какой улице вы имели счастье дышать перед сном?
Говнистый честно признался, что они дышали на Канатной. Тогда Жора дал им кое-что из своего гардероба и вскользь заметил, чтобы они спокойно сидели в окне его хаты.
А на Канатной перекуривают мальчики, взявшие Говнистого и Ирку на гоп-стоп, и спокойно ждут, чьи еще трусы достанутся им такой вот фартовой ночью. Этакие себе Робин Гады из парка Ильича. И тут прямо на них из темноты выплывает тухлый фраер, в новом макинтоше, шикарных шкарах «джимми» и больше того, в шляпе. Самым естественным образом они подходят до него с писками в руках и культурно просят разрешить померить макинтош. Тот, не обращая внимания на холодную погоду, расстегивает пуговицы макинтоша и ребята сразу начинают понимать, что в их профессии бывают неприятные моменты. Потому что если у фраера на пузе вместо рыжих бочат на цепочке висит «шмайсер» на кожаном ремне, это о чем-то таки-да может сказать.