Страница:
- Штебленок у Маляса квартировал? - спросил я.
- А ты не знаешь!-усмехнулся Глумский. - Привычка у ваших - все спрашивать да спрашивать.
Он вышел вслед за мною - выводить Справного на утреннюю прогулку. В приотворенной двери сарая я увидел тонкую удлиненную морду жеребца. Королевская белая, как горностаев мех - я видел такой мех на старых картинах, - полоса, тянувшаяся вдоль храпа ото лба, блеснула в сумраке. Глумский никому не показывал жеребца, боялся дурного глаза. Этого красавца он держал у себя и сарае беспривязно, никому не доверял, сам на нем почти не ездил и особенно тщательно скрывал от районного начальства. Справный был гордостью Глухаров, их честью, наконец, основой колхозного благосостояния.
- Н-не балуй, - выдохнул председатель, и столько любви прозвучало в голосе этого угрюмого, маленького, сутулого человека, что я остановился от удивления. Его. л и голос я слышал? Откуда такая воркующая нежность?
Жеребец бил копытом в перегородку, всхрапывал... В колхозе были две лошади, если не считать Лебедки, числящейся за "ястребками", а точнее, за Попеленко, который, как многодетный отец, полагал, что имеет на лошадь особые права. Справный стоил всех трех и еще сотни. Соседние колхозы водили в Глухары своих захудалых кобыл, надеясь улучшить породу. Глумский брал за это с соседей семенами - пшеницей, картошкой. "Семя на семя",- говорил Глумский, показывая свои бульдожьи зубы.
- Все еще меня не признает, нервничает, - пожаловался Глумский. - Вот кто тебе про Горелого рассказал бы! Это его был конь, полицай его откуда-то с племенного завода взял... Н-но, малыш! - прикрикнул он на жеребца, когда тот дернулся, не давая надеть узду.
6
Маляс, охотник и талалай{9}, жил за четыре дома от Глумского, на взгорке. Было бы кстати, если бы эти хаты стояли впритык, тогда сюда водили бы школьников, чтобы показывать, про кого написана басня о муравье и стрекозе. Хата у Глумского была чисто побелена, покрыта свежей соломой, утеплена высокими завалинками и погружена в букет из золотых шаров, что росли за крепкой, плотной оплетки изгородью.
Хата Маляса и сейчас, и до войны выглядела так, словно только что пронесся ураган. Словно ее долго крутило в воздухе, а потом шваркнуло на землю так, что крыша просела, как седло, и окна пошли враскос. За покосившимся дырявым плетнем росли две яблони, да и те дички, "свинячья радость". Но Маляс всему находил толковое объяснение. Он говорил, что благодаря такому образу жизни оказал сопротивление немецким оккупантам. Они никогда не останавливались у него на постой. И если бы все жили так, как он, Маляс, то немцы просто перемерли бы с голоду и холоду, потому что, мол, они к таким условиям совершенно непривычные.
Отчего Штебленок, приехав в Глухары, остановился именно в этой хате, было непонятно. Бабы толковали, что всему причиной жена Маляса, но это уж наверняка были чистые сплетни. Я подумал об этом, когда Малясиха вышла меня встречать. Она была совершенно квадратных форм - самодвижущийся противотанковый надолб, украшенный цветной хусточкой. Половицы под Малясихой потрескивали. Она, поднатужившись, могла бы развалить эту хилую хату, если бы вдруг оказалось узко в двери.
- Заходите, заходите! -обрадованно запричитала хозяйка.- Ставьте ваше ружье вот в тот куточек. Там тепленько... Да ничего, ничего, чтой-то вы ноги обиваете, у нас паркетов этих самых нету...
Так ласково меня у Малясов еще не встречали. Неужели оружие делает человека желанным гостем?
Сам хозяин занимался тем, что обматывал проволокой расщепленный приклад своей одностволой тулки шестнадцатого калибра. Здесь же на столе высилась горка серого бездымного трофейного пороха - "мышиные котяшки", так мы его называли. Три драгоценные картонные гильзы с медными донышками, жеваные, сто раз бывшие в употреблении, стояли рядом с порохом. Маляс готовился выйти в лес.
- А... коллега, - сказал Маляс. - Садись, садись, того-сего. Гостем будешь.
Почему он назвал меня коллегой, я не понял. Может быть, увидев карабин, он причислил меня к великому племени охотников?..
- А не разорвет? - спросил я, указывая на порох и на ружье.
- Оно? Никогда!.. Бельгийское! Давно бы новое купил... "Зауэр" предлагали, да - жалко!
Тем временем Малясиха поставила на стол бутылку. Я понял, что "ястребку" грозит опасность не только со стороны бандитов.
- Из этого ружья я в лесу, того-сего, кабанчика уложил на сто метров... Заграничный предмет...
Вообще, у этого охотника все было удивительное: ружье, собака, которую он называл сеттером-лавераком, что всегда производило сильное впечатление на слушателей, коза, дававшая якобы до шести литров молока в день, и тому подобное. Маляс был типичным деревенским трепачом.
- За стол, за стол, ласково просимо. - Малясиха просто-таки щебетала. Вот закусить нечем. Мы народ простой.
- Естественный народ, - поддакнул хозяин. Кроме козы, никого не держим, а какая с козы закуска? - продолжала Малясиха.
- Я не кулак какой-нибудь. Я охотник, свободная личность, - сказал Маляс, который слыл в Глухарах начитанным человеком.
Они набросились на меня, как два гудящих шмеля, не давая слова сказать. Они, по-моему, и не хотели, чтобы я сказал хоть слово.
- Пошел бы на охоту, да- нынче самого в лесу могут того-сего.
- Ты балакай, да не забалакивайся! - Хозяйка толкнула мужа в плечо кулаком, и толчок был основательным. Маляс, тряхнув головой, тут же оставил опасную тему.
- Я, как человек нематериальный, не к богачеству тянусь, а к культуре. Он нагнулся и вытащил откуда-то из запечья балалайку с одной струной.
- Он веселый, - похвалила мужа Малясиха. - Некоторые живут непонятно, а мы все на виду! - Маляс в подтверждение ударил по струне.-Он сыграет, сыграет,-Малясиха, подумав, вытащила из печи горшок с кашей.
Это, конечно, была вся их еда на сегодня и, может быть, на ближайшие дни.
Я отказался от выпивки. Хозяин тут же принялся угощать меня охотничьими байками. Скорострельность у него была высокая, как у авиационного пулемета. Следующую историю он начинал, не досказав предыдущую.
- Слушай, Маляс, - сказал я, не став дожидаться, когда иссякнет запас баек. - Расскажи про Штебленка. Только без брехни. Все, что знаешь.
- А чего Штебленок? - спросил Маляс. - Штебленок он и был Штебленок, хороший человек, того-сего, царствие ему небесное.
Вдохновение Маляса иссякло, как только потребовалось перейти от фантазии к точному рассказу. Он наморщил лоб, съежился. Блеск в глазах потух. Истребитель волков, великий выдумщик исчез, передо мной сидел желтолицый высохший старичок с кудлатой бородкой.
- Почему Штебленок пошел в райцентр? - спросил я.
Мне показалось, Маляс вздрогнул. Он как-то жалобно взглянул в сторону супруги, как будто ожидая от нее тумака. Ну и мужичков оставила в деревне война!
- В райцентр собрался. В Ожин, - ответил Маляс, поразмыслив.
- Это я тебе сказал, что в райцентр. А зачем?
- Честное слово, не знаю, - сказал Маляс после очередного раздумья.
- А что ты знаешь?
- Да ничегошеньки он не знает, он же дурень у меня, - вмешалась Малясиха. - Вы ж посмотрите на него! Посмотрите!
И она уставилась на супруга, как будто не успела налюбоваться им за двадцать лет, приглашая и меня заняться тщательным разглядыванием Маляса.
- Штебленок ничего не сказал перед уходом?
- Ничего... Он вообще... С белорусской стороны, что с него взять... Темнота!
- Ты толковей говори, не заговаривайся! - буркнула Малясиха.
- Про Горелого не упоминал?
Маляс оживился. Видно было, что разговор миновал какую-то опасную для него точку. Он заморгал редкими ресницами, припоминая.
- Было дело, было... Как-то разбеседовались мы. Мы часто беседовали - он ко мне с доверием, пониманием. Он, Штебленок, того-сего, в партизанах войну отходил. Там, на белорусской стороне. В отряде Козельцева... Ну и рассказывал, что Горелый в тот самый час много крови им попортил...
- Фашистский недолюдок! - вставила супруга, которая бдительно следила за правильностью разговора.
- Недолюдок! - согласился Маляс. -Он, Горелый, у немцев большую, силу имел. Вот они ему поручили набрать этот, того-сего, как, бы точно сказать... противопартизанский отряд. Ну, обманный. Бандеровцы, а не отличишь от партизан! Ну никак!
- Ты балакай, да не забалакивайся!- снова вмешалась Малясиха. И повернулась ко мне: - Если он чего не так скажет, вы уж не взыщите. Плетет мандрону какую-то...
-Ну и действовал этот отряд на манер партизан,- продолжал хозяин. - По лесам бродили... Немцы ничего с партизанами не могли поделать, так пустились на хитрость, того-сего. И этот обманный отряд если где натыкался на настоящих партизан, то их уничтожал... Или па немцев выводил. Обманом. Ну и, кроме того, в деревнях грабежами, убийствами занимались, катовали людей по-всякому, чтобы обозлить против партизан! Ведь те думали-свои, встречали по-людски... А эти вот, вроде партизан...
- Фашистские изверги, - вставила Малясиха.
- Ну да, душегубы. Вот и Штебленок со своими нарвался на этих, того-сего... на гореловских. Был у них бой. Штебленок рассказывал, много партизан из-за обману погибло. После этого Горелый у фрицев гончарный заводик выпросил для батьки своего. Немцы, они следили за этим делом, того-сего, за материальным вознаграждением. Насчет этого у них продумано было, расписано. За пойманного партизана свободно могли корову дать, к примеру, или гектара два... За сочувствующего, - скажем, овцу или соли кило.
- Вот-вот, - перебила мужа Малясиха. - Изверги!.. Некоторые при них богатели, а у честного человека ни кола ни, двора, вот как у нас.
- Честный - он как был, того-сего, так и остался ни с чем, - совсем уж некстати заключил Маляс.
По-моему, супруга слегка стукнула его ногой под столом-бороденка вдруг дернулась.
Я постоянно ощущал напряженность в ответах. Неужели мне теперь не придется разговаривать с односельчанами свободно и легко, как раньше, до карабина?
- А вы после ухода немцев ничего про Горелого не слыхали?
- Да что он нам, Горелый, бандера, ведьмин он сын? - сказала Малясиха. Мы с ним в тычки не гуляли. Нам он не докладалея.
- Может, Семеренков, того-сего, что слыхал? - вопросительно взглянул на жену охотник. - Семеренков у батьки Горелого на заводике гончаровал.
- А что? - радостно встрепенулась Малясиха. - Семеренков и вправду извергам этим служил. Глечики делал. А из этих глечиков немцы молоко пили... Мы вот - мы ничего не делали.
- Ну, из глечиков все пили, - попробовал было восстановить справедливость Маляс, но быстро стих под взглядом супруги. "Не забалакивайся, а то..." прочитал он в этом взгляде.
- Куда старшая дочь Семеренкова делась, Ниночка? - как бы сама себе, не глядя ни на кого, задала вопрос Малясиха.- Исчезла, и все тут. Неужто с немцами ушла? Горелый за нее сватался... Ой, красивая девка Ниночка!
Я помнил Ниночку. Когда до войны приезжал на школьные каникулы, то каждый раз влюблялся в нее. Она носила беретик, завивала волосы щипцами в мелкие кудельки и на вечерах в клубе хохотала громче всех. Любила ока парням головы кружить. Перед войной ей было года двадцать два, а мне шестнадцать. Ясное дело, я на нее только издали глазел, а подойти боялся. Антонину, младшую, я тогда не замечал. Кажется, у нее был остренький носик... Неужели это она шла с коромыслом на плече по озими?
- Антонина - та тоже шашура, - продолжала Малясиха. Она словно следовала за моими воспоминаниями.-Ходит, на людей не глядит. А чего это она не глядит? Платком накроется, очи до долу. А чего молчит? Вдруг занемела. Язык ошпарила?
- Ладно! - сказал я. Когда речь заходила о соседях, Малясиха вдохновлялась, так же как Маляс в своих охотничьих историях. - Все-таки насчет Штебленка. Почему он отправился в райцентр? - Малясиха сразу сникла. - Что он делал в то утро?
- Да ничего, - ответила хозяйка. - К швагеру мы ходили вместе, к Кроту. Швагер кабанчика заколол, так просил помочь засмалить... Вот ведь живут люди! В Киев сало возют, за триста верст!
- Крот - богатый мужик, - поддержал жену Маляс.
- Ну и что делал там Штебленок?
- Да ничего... Крот просил его забойщику помочь. А только Штебленок не стал. Некогда, говорит. Повернулся и пошел. А мы остались.
- Вкусная штука -кровяная колбаса, того-сего, - сказал Маляс, вздохнув.
...Когда я выходил из хаты, Малясиха, отодвигая какой-то мудреный ржавый засов, сказала шепотом:
- Товарищ Капелюх, а правду говорят, "ястребкам" в районе керосин выдают и ламповые стекла? Вы на нашу долю, как тяжело страдавших от немецкой оккупации, не можете выпросить?
Так и объяснилась причина ее любезного обращения и гостеприимства. И это было, кажется, единственным моим открытием.
Я пожал плечами.
- Штебленок говорил, что должны давать, - сказала она. - Да вот, не успел...
Наверно, она по-своему жалела о гибели постояльца. А почему бы и не жалеть? Надвигались длинные зимние вечера, и проводить их без света тяжко, да еще в нетопленной хате. Нет, я не спешил осуждать Малясиху. Гораздо хуже было то, что Малясиха и ее муженек что-то недоговаривали... А почему люди должны выкладывать мне правду? Может, это опасно для них. Бандиты рядом, и ни я, ни Попеленко не представляем надежной защиты. Конечно, не бандиты хозяйничали в селе. Но и не мы с Попеленко. Хозяйничал страх. И это было моим вторым важным открытием. Если бы нам удалось одержать хоть какую-нибудь маленькую победу над бандитами - многое изменилось бы. Если бы удалось хоть на минуту высвободить людей из-под гнета!..
Я думал об этом, направляясь на гончарню, к Семеренкову.
7
Туман уже поднялся, рваными клочьями уплыл в сторону лесов и очистил село. С пригорка, где стояла хата Маляса, были хорошо видны все Глухары - два ряда рубленых, беленых и крытых соломой домов, образовывавших длинную улицу, которая полого спускалась к гончарному заводику, или просто гончарне, большому, под облезлой, темной соломенной крышей сараю с двумя толстыми кирпичными дымарями. Эти трубы делали сарай похожим на допотопный пароход, как их рисуют в школьных учебниках. Ну а уж если завод был пароходиком, то Глухары - караваном барж, которые пароходик тащил куда-то в лесное море, навстречу темно-зеленым волнам, навстречу неизвестности.
Сразу же за заводом, за несколькими карьерами, где добывали червинку красную глину, начинались сосновые леса, за ними шли березняки и, ближе к болотам, ольшаники и осинники. К бортам каравана леса подступали не так плотно, здесь была нейтральная зона из капустных, картофельных полей и огородов, участки колхозного ячменя и жита; нежной зеленью выделялся озимый клин, по которому змеилась тропка, ведущая в лес, к роднику.
За озимым клином, на темной пашне кудлатой вербной шайкой лежал Гаврилов холм, Горб, как коротко говорилось у нас, - место, с незапамятных времен выбранное для цвинтара - погоста, деревянной церквушки, размалеванной самодеятельными богомазами с гончарни, и кладбища. Церковь сгорела еще в годы гражданской войны, кладбище же разрослось, поползло с вершины Горба к пашне. К высоким, хорошо видным издали восьмиконечным крестам- в наших краях питали пристрастие к ним, рубили их из крепких лесин, украшали резьбой, орнаментом и затейливыми изречениями - вела узкая, но торная дорожка, обсаженная акацией и плакучими вербами. На Гавриловом холме лежал мой дед Иван Капелюх, заехавший сюда якобы из стенного Запорожья да так и оставшийся здесь, среди лесов и бедных песчаных почв.
Туман все поднимался над верхушками деревьев, но как высоко ни вздергивало солнце этот занавес, глазам повсюду открывалось только одно: леса. Поначалу зеленые, с проплетью сентябрьской желтизны, они, чем дальше хватал взгляд, лиловели, сиреневели и мало-помалу превращались в зыбкое марево непонятного оттенка.
Дороги, самоуверенно и резко рассекающие огороды и поля, терялись в необъятности лесов, исчезали, как нитки, упавшие на ковер. Двумя дорогами можно было выехать из Глухаров. Та, что вливалась в улицу с юга, горделиво именуемая глухарчанами Ожинским шляхом, соединяла наше село с райцентром через Шарую рощу, через Иншу; северная же, шлях Литвинский, скользнув у стен заводика и обогнув карьеры, вела в белорусскую сторону, к мокрым лиственным лесам и болотам. Была еще и третья дорога,- начинавшаяся от центра села, она, через хутор Грушевый, могла вывести в большое ярмарочное село Мишкольцы. Но сейчас туда почти никто не ездил. Знаменитые осенние мишкольские ярмарки за годы войны захирели, а кому надо было попасть в Мишкольцы, выбирал кружной путь - к реке Инше. Дело в том, что Мишкольский шлях проходил мимо УРа страшное название! Им в наших краях пугали детей: "Вот отведу в УР", "Не бегай в лес, в УР попадешь".
Раньше в слове "УР" ничего такого пугающего не было, оно сокращенно обозначало - "укрепленный район". Перед войной в наших местах начали строить оборонительную линию. Она должна была протянуться от непроходимых северных болот до южных степей. Но успели выстроить лишь несколько участков, да и те не были полностью закончены, когда воссоединение с Западной Украиной отодвинуло границу. Сеть противотанковых рвов, блиндажей, землянок, дотов, эскарпов, подземных хранилищ и ходов сообщения, наблюдательных пунктов образовала на берегу болотистой речушки Нижвы запущенный и таинственный город. Когда строили укрепрайон и многие глухарчане работали там и неплохо зарабатывали, кратенькое словечко "УР" произносили весело, даже лихо и в частушках склоняли. Помню, как в осенний предъярмарочный день широкоплечая тетка, загорелая на жнивье до цвета спелого паслена, пританцовывая на току, выбранном для гульбы, напевала: "Я поризала всих кур тай подалася на УР..." Тетка была здоровенная, с толстыми ручищами, и очень легко можно было представить, как это она, разъярясь, порезала всех кур.
Когда УР был брошен, он, конечно, тут же превратился в пугало. Как любое оставленное людьми сооружение, как все непонятное, он стал внушать людям чувство суеверного ужаса. Тут уж родилось столько легенд, что Гоголь позавидовал бы нашим сказаниям. Уж кого только не встречали наши бабки возле УРа! И ведьмаков, и полисунов, и одминок, и мавок, и упырей, и вовкулаков, и перелестниц, и болотяников, и сыроедов, и даже совсем никому неведомых рахманов. Про обычных чертей и говорить нечего, чертей там, считалось, больше, чем зайцев. Но теперь дело было не в одной лишь мистике. После того как фрицы драпанули из наших краев, в УРе собралось всякое фашистское охвостье. Как на Лысую гору, они хлынули в этот УР, потому что там было где притаиться. Полицаи, старосты, переводчики, бандеровские, бульбовские, мельниковские "боевики" - те, кому немцы дали под зад, чтобы не тащить на кормежку в Германию, и те, кого они оставили с умыслом, принялись растапливать в УРе землянки и совершать дружные набеги на полесские села. Пока поблизости находились воинские соединения, пока партизанские отряды, которые хорошо знали, как воевать в этих местах, еще не влились в регулярные части, УР несколько раз основательно чистили от этих "бандер", как в народе коротко называли всех разномастных предателей и изменников. Кого прихлопнули, а кто сдался, надеясь на милосердие суда, и наконец в УРе осталась лишь такая сволочня, которой от правосудия нечего ждать, кроме пули или петли. Это были отчаянные, по-своему смелые и находчивые хлопчики, и войну они понимали ясно, как букварь. Выкуривать их из УРа с его лабиринтами стало некому, фронт ушел далеко на запад, даже тыловые части оттянулись, и защитой от бандюг, по замыслу, должны были явиться бойцы истребительных батальонов, или "ястребки".
Нечего было и говорить, что в сторону УРа мне дорожка была заказана. Если раньше я еще рисковал добираться до Грушевого хутора, где жил товарищ мировой посредник Сагайдачный, то теперь мне туда соваться не стоило. От хутора, что лежал на восьмом километре Мишкольского шляха, до УРа было рукой подать. Сагайдачного, кстати, это соседство не смущало. Он не боялся бандитов. Говорил, что провел в Грушевом большую часть жизни и не собирается волноваться из-за части меньшей. Может быть, как человек с такой гетманской фамилией, он рассчитывал на снисхождение бандитов? Или же старик жил под влиянием тех прекрасных книг, что стояли на грубых многоэтажных полках его хаты, и не мог представить, что такое Горелый? Горелый, который предпочитал вешать людей на пружинящем кабеле.
Да, вот так обстояло дело. Плохо обстояло дело. И не было у меня права сидеть на месте и ждать, когда бандюги укокошат еще кого-нибудь.
Постояв у дома Маляса, полюбовавшись лесами, которые выплыли из тумана во всей необъятности, я отправился дальше - к гончарному заводику.
8
Трубы его дымили вовсю. Он и в самом деле вел за собой Глухары, как караван, этот маленький колхозный заводик-трудяга. Он кормил село - залежи червинки возмещали скудость полесской земли. Добрая половина глухарчан работала на гончарне. А рачительный хозяин Глумский говорил, что, пока он не получит удобрений, машин, семян, пока не вернутся здоровые мужики, колхоз будет жить на двух китах: гончарном заводике и жеребце Справном. Потому что лошади и посуда всегда нужны. И тем более они нужны на Украине, где умеют ценить доброго коняку и где не могут обойтись без звонкого глечика или вместительной макитры.
Во дворе сарайчика я увидел эти макитры. Они стояли штабелями под открытым небом - макитры, глечики, горшки, куманцы, барила, свистуны... Каждый раз, когда я смотрел на все это искрящееся красками, блестевшее глазурью богатство, я раскрывал рот, застывал и чувствовал, что у меня "очи вылупляются, наче курьи яйца", как выразилась однажды бабка Серафима, когда ее первый раз вывезли из Полесья на железную дорогу и она уставилась на паровоз.
Мне казалось, что это невозможно. Невозможно, чтобы люди, которых я знал, которые жили по соседству со мной, пели и пили на свадьбах и крестинах, ругались между собой, заваривали мешанку для кабанчиков, торговались на ярмарках, лузгали семечки на вечеринках, шинковали капусту и солили огурцы, вспахивали землю, запрягшись в плуг вместо лошадей, рубили лес до кровавых мозолей, корчевали пни, молились богу и кляли его, чтобы эти обычные, погрязшие в трудностях деревенского быта люди сотворили такую красоту. Как они сумели? Как создали из ничего, из земли, которую вскопали тут же, поблизости от села, эти тонкогорлые певучие глечики, похожие на пасущихся овец, барильца, куманцы, которые, свернувшись в кольцо, подобно валторне, кажется, вот-вот готовы зазвучать, как расцветили их веточками хмелика, тонкими "сосоночками", кривульками, фиалочками, глазками волошинок, клинцами, смужками, зирочками, опусканиями, "курячьими" лапками, виноградиком, решеточками, пасочками словом, всем традиционным и никогда не повторяющимся рисунком?
Я толкнул большую, обитую тряпьем дверь и вошел в сарай. Дверь вела в завялочный цех, проще, в сушильню. Здесь горела большая красного кирпича печь и на деревянных полках всюду стояла сырая, одноцветная посуда - она теряла влагу в этом знойном южном климате, насыщенном запахом сырой земли. У печи много лет проработала бабка Серафима, оттого, наверно, она стала такой сухонькой, сморщенной и темнокожей. Полжизни она провела в Африке, Серафима, не подозревая об этом. Да и вообще она не знала о существовании Африки. Она работала здесь, чтобы выучить дочь, а затем чтобы выучить меня, а уж я-то стал совсем образованный, узнал про все континенты; о таких ехидные глухарчане говорили: грамотный, вдвоем с братом букварь скурил. Так что завялочному цеху я был кое-чем обязан.
Теперь у печи вместо состарившейся Серафимы колдовала Кривендиха. Она оглянулась, посмотрела на меня, иа мой карабин, ничего не сказала и склонилась к груде березовых чурок. Нельзя проводить полдня у раскаленной печи и оставаться любопытным.
Дверь налево вела ко второй печи - где раскрашенная и глазированная посуда проходила обжиг. Я повернул направо, к большому общему залу, который был отделен от сушильни рваным брезентовым пологом. В холодную пору этот полог поднимали...
Я не сразу вошел в зал, чуть отодвинул полог и остановился, наблюдая. Не то чтоб я хотел тайком подсмотреть что-то любопытное, как сыщик. Просто неловко было со своим карабином праздно являться к занятым людям.
Этот зал - добрая половина заводика - и был самым важным цехом, где шло священнодействие, где сырая бесформенная глиняная масса превращалась в глечики и барильца и начинала жить. Теснота собрала здесь в одни стены и гончаров с их деревянными кругами, и ангобщиков-раскрасчиков, сидевших за длинными дощатыми столами вместе с лепщиками и глазировщиками. Все эти профессии предполагали мужчин, но сейчас весь зал был заполнен одноцветными платочками, грубые ватники и трофейные мышиного цвета френчи с огромными накладными карманами не могли скрыть мягкую покатость согнутых женских спин. Только в дальнем углу, за гончарными кругами, работали мужики, всего трое: Семеренков и два семидесятилетних старичка - беленькие чистенькие близнецы Голенухи, которые еще задолго до войны подались на отдых, но теперь вновь вернулись на завод.
Семеренков был длинный и нескладный мужик, в коротком не по росту ватнике, широкие рукава которого едва прикрывали локти, и от этого руки, и особенно кисти, казались несоразмерно узкими и тонкими. Левая рука у гончара была трехпалой и как будто висела, подворачиваясь под мышку. Он с детства был увечным, Семеренков, но еще до войны, когда на заводике крутился добрый десяток кругов и когда здесь работали потомственные мастера, известные всей округе, Семеренков слыл среди них первым; недаром Горелые, как только "переписали на себя" заводик при фашистах, взяли его к себе. Рассказывали, что когда-то он был учителем, Семеренков, да вдруг полюбил глину, оставил прежнюю профессию. А преподавал он вроде бы историю...
- А ты не знаешь!-усмехнулся Глумский. - Привычка у ваших - все спрашивать да спрашивать.
Он вышел вслед за мною - выводить Справного на утреннюю прогулку. В приотворенной двери сарая я увидел тонкую удлиненную морду жеребца. Королевская белая, как горностаев мех - я видел такой мех на старых картинах, - полоса, тянувшаяся вдоль храпа ото лба, блеснула в сумраке. Глумский никому не показывал жеребца, боялся дурного глаза. Этого красавца он держал у себя и сарае беспривязно, никому не доверял, сам на нем почти не ездил и особенно тщательно скрывал от районного начальства. Справный был гордостью Глухаров, их честью, наконец, основой колхозного благосостояния.
- Н-не балуй, - выдохнул председатель, и столько любви прозвучало в голосе этого угрюмого, маленького, сутулого человека, что я остановился от удивления. Его. л и голос я слышал? Откуда такая воркующая нежность?
Жеребец бил копытом в перегородку, всхрапывал... В колхозе были две лошади, если не считать Лебедки, числящейся за "ястребками", а точнее, за Попеленко, который, как многодетный отец, полагал, что имеет на лошадь особые права. Справный стоил всех трех и еще сотни. Соседние колхозы водили в Глухары своих захудалых кобыл, надеясь улучшить породу. Глумский брал за это с соседей семенами - пшеницей, картошкой. "Семя на семя",- говорил Глумский, показывая свои бульдожьи зубы.
- Все еще меня не признает, нервничает, - пожаловался Глумский. - Вот кто тебе про Горелого рассказал бы! Это его был конь, полицай его откуда-то с племенного завода взял... Н-но, малыш! - прикрикнул он на жеребца, когда тот дернулся, не давая надеть узду.
6
Маляс, охотник и талалай{9}, жил за четыре дома от Глумского, на взгорке. Было бы кстати, если бы эти хаты стояли впритык, тогда сюда водили бы школьников, чтобы показывать, про кого написана басня о муравье и стрекозе. Хата у Глумского была чисто побелена, покрыта свежей соломой, утеплена высокими завалинками и погружена в букет из золотых шаров, что росли за крепкой, плотной оплетки изгородью.
Хата Маляса и сейчас, и до войны выглядела так, словно только что пронесся ураган. Словно ее долго крутило в воздухе, а потом шваркнуло на землю так, что крыша просела, как седло, и окна пошли враскос. За покосившимся дырявым плетнем росли две яблони, да и те дички, "свинячья радость". Но Маляс всему находил толковое объяснение. Он говорил, что благодаря такому образу жизни оказал сопротивление немецким оккупантам. Они никогда не останавливались у него на постой. И если бы все жили так, как он, Маляс, то немцы просто перемерли бы с голоду и холоду, потому что, мол, они к таким условиям совершенно непривычные.
Отчего Штебленок, приехав в Глухары, остановился именно в этой хате, было непонятно. Бабы толковали, что всему причиной жена Маляса, но это уж наверняка были чистые сплетни. Я подумал об этом, когда Малясиха вышла меня встречать. Она была совершенно квадратных форм - самодвижущийся противотанковый надолб, украшенный цветной хусточкой. Половицы под Малясихой потрескивали. Она, поднатужившись, могла бы развалить эту хилую хату, если бы вдруг оказалось узко в двери.
- Заходите, заходите! -обрадованно запричитала хозяйка.- Ставьте ваше ружье вот в тот куточек. Там тепленько... Да ничего, ничего, чтой-то вы ноги обиваете, у нас паркетов этих самых нету...
Так ласково меня у Малясов еще не встречали. Неужели оружие делает человека желанным гостем?
Сам хозяин занимался тем, что обматывал проволокой расщепленный приклад своей одностволой тулки шестнадцатого калибра. Здесь же на столе высилась горка серого бездымного трофейного пороха - "мышиные котяшки", так мы его называли. Три драгоценные картонные гильзы с медными донышками, жеваные, сто раз бывшие в употреблении, стояли рядом с порохом. Маляс готовился выйти в лес.
- А... коллега, - сказал Маляс. - Садись, садись, того-сего. Гостем будешь.
Почему он назвал меня коллегой, я не понял. Может быть, увидев карабин, он причислил меня к великому племени охотников?..
- А не разорвет? - спросил я, указывая на порох и на ружье.
- Оно? Никогда!.. Бельгийское! Давно бы новое купил... "Зауэр" предлагали, да - жалко!
Тем временем Малясиха поставила на стол бутылку. Я понял, что "ястребку" грозит опасность не только со стороны бандитов.
- Из этого ружья я в лесу, того-сего, кабанчика уложил на сто метров... Заграничный предмет...
Вообще, у этого охотника все было удивительное: ружье, собака, которую он называл сеттером-лавераком, что всегда производило сильное впечатление на слушателей, коза, дававшая якобы до шести литров молока в день, и тому подобное. Маляс был типичным деревенским трепачом.
- За стол, за стол, ласково просимо. - Малясиха просто-таки щебетала. Вот закусить нечем. Мы народ простой.
- Естественный народ, - поддакнул хозяин. Кроме козы, никого не держим, а какая с козы закуска? - продолжала Малясиха.
- Я не кулак какой-нибудь. Я охотник, свободная личность, - сказал Маляс, который слыл в Глухарах начитанным человеком.
Они набросились на меня, как два гудящих шмеля, не давая слова сказать. Они, по-моему, и не хотели, чтобы я сказал хоть слово.
- Пошел бы на охоту, да- нынче самого в лесу могут того-сего.
- Ты балакай, да не забалакивайся! - Хозяйка толкнула мужа в плечо кулаком, и толчок был основательным. Маляс, тряхнув головой, тут же оставил опасную тему.
- Я, как человек нематериальный, не к богачеству тянусь, а к культуре. Он нагнулся и вытащил откуда-то из запечья балалайку с одной струной.
- Он веселый, - похвалила мужа Малясиха. - Некоторые живут непонятно, а мы все на виду! - Маляс в подтверждение ударил по струне.-Он сыграет, сыграет,-Малясиха, подумав, вытащила из печи горшок с кашей.
Это, конечно, была вся их еда на сегодня и, может быть, на ближайшие дни.
Я отказался от выпивки. Хозяин тут же принялся угощать меня охотничьими байками. Скорострельность у него была высокая, как у авиационного пулемета. Следующую историю он начинал, не досказав предыдущую.
- Слушай, Маляс, - сказал я, не став дожидаться, когда иссякнет запас баек. - Расскажи про Штебленка. Только без брехни. Все, что знаешь.
- А чего Штебленок? - спросил Маляс. - Штебленок он и был Штебленок, хороший человек, того-сего, царствие ему небесное.
Вдохновение Маляса иссякло, как только потребовалось перейти от фантазии к точному рассказу. Он наморщил лоб, съежился. Блеск в глазах потух. Истребитель волков, великий выдумщик исчез, передо мной сидел желтолицый высохший старичок с кудлатой бородкой.
- Почему Штебленок пошел в райцентр? - спросил я.
Мне показалось, Маляс вздрогнул. Он как-то жалобно взглянул в сторону супруги, как будто ожидая от нее тумака. Ну и мужичков оставила в деревне война!
- В райцентр собрался. В Ожин, - ответил Маляс, поразмыслив.
- Это я тебе сказал, что в райцентр. А зачем?
- Честное слово, не знаю, - сказал Маляс после очередного раздумья.
- А что ты знаешь?
- Да ничегошеньки он не знает, он же дурень у меня, - вмешалась Малясиха. - Вы ж посмотрите на него! Посмотрите!
И она уставилась на супруга, как будто не успела налюбоваться им за двадцать лет, приглашая и меня заняться тщательным разглядыванием Маляса.
- Штебленок ничего не сказал перед уходом?
- Ничего... Он вообще... С белорусской стороны, что с него взять... Темнота!
- Ты толковей говори, не заговаривайся! - буркнула Малясиха.
- Про Горелого не упоминал?
Маляс оживился. Видно было, что разговор миновал какую-то опасную для него точку. Он заморгал редкими ресницами, припоминая.
- Было дело, было... Как-то разбеседовались мы. Мы часто беседовали - он ко мне с доверием, пониманием. Он, Штебленок, того-сего, в партизанах войну отходил. Там, на белорусской стороне. В отряде Козельцева... Ну и рассказывал, что Горелый в тот самый час много крови им попортил...
- Фашистский недолюдок! - вставила супруга, которая бдительно следила за правильностью разговора.
- Недолюдок! - согласился Маляс. -Он, Горелый, у немцев большую, силу имел. Вот они ему поручили набрать этот, того-сего, как, бы точно сказать... противопартизанский отряд. Ну, обманный. Бандеровцы, а не отличишь от партизан! Ну никак!
- Ты балакай, да не забалакивайся!- снова вмешалась Малясиха. И повернулась ко мне: - Если он чего не так скажет, вы уж не взыщите. Плетет мандрону какую-то...
-Ну и действовал этот отряд на манер партизан,- продолжал хозяин. - По лесам бродили... Немцы ничего с партизанами не могли поделать, так пустились на хитрость, того-сего. И этот обманный отряд если где натыкался на настоящих партизан, то их уничтожал... Или па немцев выводил. Обманом. Ну и, кроме того, в деревнях грабежами, убийствами занимались, катовали людей по-всякому, чтобы обозлить против партизан! Ведь те думали-свои, встречали по-людски... А эти вот, вроде партизан...
- Фашистские изверги, - вставила Малясиха.
- Ну да, душегубы. Вот и Штебленок со своими нарвался на этих, того-сего... на гореловских. Был у них бой. Штебленок рассказывал, много партизан из-за обману погибло. После этого Горелый у фрицев гончарный заводик выпросил для батьки своего. Немцы, они следили за этим делом, того-сего, за материальным вознаграждением. Насчет этого у них продумано было, расписано. За пойманного партизана свободно могли корову дать, к примеру, или гектара два... За сочувствующего, - скажем, овцу или соли кило.
- Вот-вот, - перебила мужа Малясиха. - Изверги!.. Некоторые при них богатели, а у честного человека ни кола ни, двора, вот как у нас.
- Честный - он как был, того-сего, так и остался ни с чем, - совсем уж некстати заключил Маляс.
По-моему, супруга слегка стукнула его ногой под столом-бороденка вдруг дернулась.
Я постоянно ощущал напряженность в ответах. Неужели мне теперь не придется разговаривать с односельчанами свободно и легко, как раньше, до карабина?
- А вы после ухода немцев ничего про Горелого не слыхали?
- Да что он нам, Горелый, бандера, ведьмин он сын? - сказала Малясиха. Мы с ним в тычки не гуляли. Нам он не докладалея.
- Может, Семеренков, того-сего, что слыхал? - вопросительно взглянул на жену охотник. - Семеренков у батьки Горелого на заводике гончаровал.
- А что? - радостно встрепенулась Малясиха. - Семеренков и вправду извергам этим служил. Глечики делал. А из этих глечиков немцы молоко пили... Мы вот - мы ничего не делали.
- Ну, из глечиков все пили, - попробовал было восстановить справедливость Маляс, но быстро стих под взглядом супруги. "Не забалакивайся, а то..." прочитал он в этом взгляде.
- Куда старшая дочь Семеренкова делась, Ниночка? - как бы сама себе, не глядя ни на кого, задала вопрос Малясиха.- Исчезла, и все тут. Неужто с немцами ушла? Горелый за нее сватался... Ой, красивая девка Ниночка!
Я помнил Ниночку. Когда до войны приезжал на школьные каникулы, то каждый раз влюблялся в нее. Она носила беретик, завивала волосы щипцами в мелкие кудельки и на вечерах в клубе хохотала громче всех. Любила ока парням головы кружить. Перед войной ей было года двадцать два, а мне шестнадцать. Ясное дело, я на нее только издали глазел, а подойти боялся. Антонину, младшую, я тогда не замечал. Кажется, у нее был остренький носик... Неужели это она шла с коромыслом на плече по озими?
- Антонина - та тоже шашура, - продолжала Малясиха. Она словно следовала за моими воспоминаниями.-Ходит, на людей не глядит. А чего это она не глядит? Платком накроется, очи до долу. А чего молчит? Вдруг занемела. Язык ошпарила?
- Ладно! - сказал я. Когда речь заходила о соседях, Малясиха вдохновлялась, так же как Маляс в своих охотничьих историях. - Все-таки насчет Штебленка. Почему он отправился в райцентр? - Малясиха сразу сникла. - Что он делал в то утро?
- Да ничего, - ответила хозяйка. - К швагеру мы ходили вместе, к Кроту. Швагер кабанчика заколол, так просил помочь засмалить... Вот ведь живут люди! В Киев сало возют, за триста верст!
- Крот - богатый мужик, - поддержал жену Маляс.
- Ну и что делал там Штебленок?
- Да ничего... Крот просил его забойщику помочь. А только Штебленок не стал. Некогда, говорит. Повернулся и пошел. А мы остались.
- Вкусная штука -кровяная колбаса, того-сего, - сказал Маляс, вздохнув.
...Когда я выходил из хаты, Малясиха, отодвигая какой-то мудреный ржавый засов, сказала шепотом:
- Товарищ Капелюх, а правду говорят, "ястребкам" в районе керосин выдают и ламповые стекла? Вы на нашу долю, как тяжело страдавших от немецкой оккупации, не можете выпросить?
Так и объяснилась причина ее любезного обращения и гостеприимства. И это было, кажется, единственным моим открытием.
Я пожал плечами.
- Штебленок говорил, что должны давать, - сказала она. - Да вот, не успел...
Наверно, она по-своему жалела о гибели постояльца. А почему бы и не жалеть? Надвигались длинные зимние вечера, и проводить их без света тяжко, да еще в нетопленной хате. Нет, я не спешил осуждать Малясиху. Гораздо хуже было то, что Малясиха и ее муженек что-то недоговаривали... А почему люди должны выкладывать мне правду? Может, это опасно для них. Бандиты рядом, и ни я, ни Попеленко не представляем надежной защиты. Конечно, не бандиты хозяйничали в селе. Но и не мы с Попеленко. Хозяйничал страх. И это было моим вторым важным открытием. Если бы нам удалось одержать хоть какую-нибудь маленькую победу над бандитами - многое изменилось бы. Если бы удалось хоть на минуту высвободить людей из-под гнета!..
Я думал об этом, направляясь на гончарню, к Семеренкову.
7
Туман уже поднялся, рваными клочьями уплыл в сторону лесов и очистил село. С пригорка, где стояла хата Маляса, были хорошо видны все Глухары - два ряда рубленых, беленых и крытых соломой домов, образовывавших длинную улицу, которая полого спускалась к гончарному заводику, или просто гончарне, большому, под облезлой, темной соломенной крышей сараю с двумя толстыми кирпичными дымарями. Эти трубы делали сарай похожим на допотопный пароход, как их рисуют в школьных учебниках. Ну а уж если завод был пароходиком, то Глухары - караваном барж, которые пароходик тащил куда-то в лесное море, навстречу темно-зеленым волнам, навстречу неизвестности.
Сразу же за заводом, за несколькими карьерами, где добывали червинку красную глину, начинались сосновые леса, за ними шли березняки и, ближе к болотам, ольшаники и осинники. К бортам каравана леса подступали не так плотно, здесь была нейтральная зона из капустных, картофельных полей и огородов, участки колхозного ячменя и жита; нежной зеленью выделялся озимый клин, по которому змеилась тропка, ведущая в лес, к роднику.
За озимым клином, на темной пашне кудлатой вербной шайкой лежал Гаврилов холм, Горб, как коротко говорилось у нас, - место, с незапамятных времен выбранное для цвинтара - погоста, деревянной церквушки, размалеванной самодеятельными богомазами с гончарни, и кладбища. Церковь сгорела еще в годы гражданской войны, кладбище же разрослось, поползло с вершины Горба к пашне. К высоким, хорошо видным издали восьмиконечным крестам- в наших краях питали пристрастие к ним, рубили их из крепких лесин, украшали резьбой, орнаментом и затейливыми изречениями - вела узкая, но торная дорожка, обсаженная акацией и плакучими вербами. На Гавриловом холме лежал мой дед Иван Капелюх, заехавший сюда якобы из стенного Запорожья да так и оставшийся здесь, среди лесов и бедных песчаных почв.
Туман все поднимался над верхушками деревьев, но как высоко ни вздергивало солнце этот занавес, глазам повсюду открывалось только одно: леса. Поначалу зеленые, с проплетью сентябрьской желтизны, они, чем дальше хватал взгляд, лиловели, сиреневели и мало-помалу превращались в зыбкое марево непонятного оттенка.
Дороги, самоуверенно и резко рассекающие огороды и поля, терялись в необъятности лесов, исчезали, как нитки, упавшие на ковер. Двумя дорогами можно было выехать из Глухаров. Та, что вливалась в улицу с юга, горделиво именуемая глухарчанами Ожинским шляхом, соединяла наше село с райцентром через Шарую рощу, через Иншу; северная же, шлях Литвинский, скользнув у стен заводика и обогнув карьеры, вела в белорусскую сторону, к мокрым лиственным лесам и болотам. Была еще и третья дорога,- начинавшаяся от центра села, она, через хутор Грушевый, могла вывести в большое ярмарочное село Мишкольцы. Но сейчас туда почти никто не ездил. Знаменитые осенние мишкольские ярмарки за годы войны захирели, а кому надо было попасть в Мишкольцы, выбирал кружной путь - к реке Инше. Дело в том, что Мишкольский шлях проходил мимо УРа страшное название! Им в наших краях пугали детей: "Вот отведу в УР", "Не бегай в лес, в УР попадешь".
Раньше в слове "УР" ничего такого пугающего не было, оно сокращенно обозначало - "укрепленный район". Перед войной в наших местах начали строить оборонительную линию. Она должна была протянуться от непроходимых северных болот до южных степей. Но успели выстроить лишь несколько участков, да и те не были полностью закончены, когда воссоединение с Западной Украиной отодвинуло границу. Сеть противотанковых рвов, блиндажей, землянок, дотов, эскарпов, подземных хранилищ и ходов сообщения, наблюдательных пунктов образовала на берегу болотистой речушки Нижвы запущенный и таинственный город. Когда строили укрепрайон и многие глухарчане работали там и неплохо зарабатывали, кратенькое словечко "УР" произносили весело, даже лихо и в частушках склоняли. Помню, как в осенний предъярмарочный день широкоплечая тетка, загорелая на жнивье до цвета спелого паслена, пританцовывая на току, выбранном для гульбы, напевала: "Я поризала всих кур тай подалася на УР..." Тетка была здоровенная, с толстыми ручищами, и очень легко можно было представить, как это она, разъярясь, порезала всех кур.
Когда УР был брошен, он, конечно, тут же превратился в пугало. Как любое оставленное людьми сооружение, как все непонятное, он стал внушать людям чувство суеверного ужаса. Тут уж родилось столько легенд, что Гоголь позавидовал бы нашим сказаниям. Уж кого только не встречали наши бабки возле УРа! И ведьмаков, и полисунов, и одминок, и мавок, и упырей, и вовкулаков, и перелестниц, и болотяников, и сыроедов, и даже совсем никому неведомых рахманов. Про обычных чертей и говорить нечего, чертей там, считалось, больше, чем зайцев. Но теперь дело было не в одной лишь мистике. После того как фрицы драпанули из наших краев, в УРе собралось всякое фашистское охвостье. Как на Лысую гору, они хлынули в этот УР, потому что там было где притаиться. Полицаи, старосты, переводчики, бандеровские, бульбовские, мельниковские "боевики" - те, кому немцы дали под зад, чтобы не тащить на кормежку в Германию, и те, кого они оставили с умыслом, принялись растапливать в УРе землянки и совершать дружные набеги на полесские села. Пока поблизости находились воинские соединения, пока партизанские отряды, которые хорошо знали, как воевать в этих местах, еще не влились в регулярные части, УР несколько раз основательно чистили от этих "бандер", как в народе коротко называли всех разномастных предателей и изменников. Кого прихлопнули, а кто сдался, надеясь на милосердие суда, и наконец в УРе осталась лишь такая сволочня, которой от правосудия нечего ждать, кроме пули или петли. Это были отчаянные, по-своему смелые и находчивые хлопчики, и войну они понимали ясно, как букварь. Выкуривать их из УРа с его лабиринтами стало некому, фронт ушел далеко на запад, даже тыловые части оттянулись, и защитой от бандюг, по замыслу, должны были явиться бойцы истребительных батальонов, или "ястребки".
Нечего было и говорить, что в сторону УРа мне дорожка была заказана. Если раньше я еще рисковал добираться до Грушевого хутора, где жил товарищ мировой посредник Сагайдачный, то теперь мне туда соваться не стоило. От хутора, что лежал на восьмом километре Мишкольского шляха, до УРа было рукой подать. Сагайдачного, кстати, это соседство не смущало. Он не боялся бандитов. Говорил, что провел в Грушевом большую часть жизни и не собирается волноваться из-за части меньшей. Может быть, как человек с такой гетманской фамилией, он рассчитывал на снисхождение бандитов? Или же старик жил под влиянием тех прекрасных книг, что стояли на грубых многоэтажных полках его хаты, и не мог представить, что такое Горелый? Горелый, который предпочитал вешать людей на пружинящем кабеле.
Да, вот так обстояло дело. Плохо обстояло дело. И не было у меня права сидеть на месте и ждать, когда бандюги укокошат еще кого-нибудь.
Постояв у дома Маляса, полюбовавшись лесами, которые выплыли из тумана во всей необъятности, я отправился дальше - к гончарному заводику.
8
Трубы его дымили вовсю. Он и в самом деле вел за собой Глухары, как караван, этот маленький колхозный заводик-трудяга. Он кормил село - залежи червинки возмещали скудость полесской земли. Добрая половина глухарчан работала на гончарне. А рачительный хозяин Глумский говорил, что, пока он не получит удобрений, машин, семян, пока не вернутся здоровые мужики, колхоз будет жить на двух китах: гончарном заводике и жеребце Справном. Потому что лошади и посуда всегда нужны. И тем более они нужны на Украине, где умеют ценить доброго коняку и где не могут обойтись без звонкого глечика или вместительной макитры.
Во дворе сарайчика я увидел эти макитры. Они стояли штабелями под открытым небом - макитры, глечики, горшки, куманцы, барила, свистуны... Каждый раз, когда я смотрел на все это искрящееся красками, блестевшее глазурью богатство, я раскрывал рот, застывал и чувствовал, что у меня "очи вылупляются, наче курьи яйца", как выразилась однажды бабка Серафима, когда ее первый раз вывезли из Полесья на железную дорогу и она уставилась на паровоз.
Мне казалось, что это невозможно. Невозможно, чтобы люди, которых я знал, которые жили по соседству со мной, пели и пили на свадьбах и крестинах, ругались между собой, заваривали мешанку для кабанчиков, торговались на ярмарках, лузгали семечки на вечеринках, шинковали капусту и солили огурцы, вспахивали землю, запрягшись в плуг вместо лошадей, рубили лес до кровавых мозолей, корчевали пни, молились богу и кляли его, чтобы эти обычные, погрязшие в трудностях деревенского быта люди сотворили такую красоту. Как они сумели? Как создали из ничего, из земли, которую вскопали тут же, поблизости от села, эти тонкогорлые певучие глечики, похожие на пасущихся овец, барильца, куманцы, которые, свернувшись в кольцо, подобно валторне, кажется, вот-вот готовы зазвучать, как расцветили их веточками хмелика, тонкими "сосоночками", кривульками, фиалочками, глазками волошинок, клинцами, смужками, зирочками, опусканиями, "курячьими" лапками, виноградиком, решеточками, пасочками словом, всем традиционным и никогда не повторяющимся рисунком?
Я толкнул большую, обитую тряпьем дверь и вошел в сарай. Дверь вела в завялочный цех, проще, в сушильню. Здесь горела большая красного кирпича печь и на деревянных полках всюду стояла сырая, одноцветная посуда - она теряла влагу в этом знойном южном климате, насыщенном запахом сырой земли. У печи много лет проработала бабка Серафима, оттого, наверно, она стала такой сухонькой, сморщенной и темнокожей. Полжизни она провела в Африке, Серафима, не подозревая об этом. Да и вообще она не знала о существовании Африки. Она работала здесь, чтобы выучить дочь, а затем чтобы выучить меня, а уж я-то стал совсем образованный, узнал про все континенты; о таких ехидные глухарчане говорили: грамотный, вдвоем с братом букварь скурил. Так что завялочному цеху я был кое-чем обязан.
Теперь у печи вместо состарившейся Серафимы колдовала Кривендиха. Она оглянулась, посмотрела на меня, иа мой карабин, ничего не сказала и склонилась к груде березовых чурок. Нельзя проводить полдня у раскаленной печи и оставаться любопытным.
Дверь налево вела ко второй печи - где раскрашенная и глазированная посуда проходила обжиг. Я повернул направо, к большому общему залу, который был отделен от сушильни рваным брезентовым пологом. В холодную пору этот полог поднимали...
Я не сразу вошел в зал, чуть отодвинул полог и остановился, наблюдая. Не то чтоб я хотел тайком подсмотреть что-то любопытное, как сыщик. Просто неловко было со своим карабином праздно являться к занятым людям.
Этот зал - добрая половина заводика - и был самым важным цехом, где шло священнодействие, где сырая бесформенная глиняная масса превращалась в глечики и барильца и начинала жить. Теснота собрала здесь в одни стены и гончаров с их деревянными кругами, и ангобщиков-раскрасчиков, сидевших за длинными дощатыми столами вместе с лепщиками и глазировщиками. Все эти профессии предполагали мужчин, но сейчас весь зал был заполнен одноцветными платочками, грубые ватники и трофейные мышиного цвета френчи с огромными накладными карманами не могли скрыть мягкую покатость согнутых женских спин. Только в дальнем углу, за гончарными кругами, работали мужики, всего трое: Семеренков и два семидесятилетних старичка - беленькие чистенькие близнецы Голенухи, которые еще задолго до войны подались на отдых, но теперь вновь вернулись на завод.
Семеренков был длинный и нескладный мужик, в коротком не по росту ватнике, широкие рукава которого едва прикрывали локти, и от этого руки, и особенно кисти, казались несоразмерно узкими и тонкими. Левая рука у гончара была трехпалой и как будто висела, подворачиваясь под мышку. Он с детства был увечным, Семеренков, но еще до войны, когда на заводике крутился добрый десяток кругов и когда здесь работали потомственные мастера, известные всей округе, Семеренков слыл среди них первым; недаром Горелые, как только "переписали на себя" заводик при фашистах, взяли его к себе. Рассказывали, что когда-то он был учителем, Семеренков, да вдруг полюбил глину, оставил прежнюю профессию. А преподавал он вроде бы историю...