Страница:
«А где концертмейстер?» — «Концертмейстера не будет».
Сергей Яковлевич первый увлекся. Он, наверное, вспомнил свой опыт в кино. И получился спектакль. Это был мой первый спектакль и последний спектакль Лемешева. Защита моего диплома стала в ГИТИСе большим событием. Проходила она в кабинете ректора, там, где сейчас располагается музей. Приехал Лемешев и рассказывал, как мы работали: «Конечно, у Георгия Павловича было слишком много надумано, я многое должен был делать…»
Но он делал. Так я стал режиссером-постановщиком Большого театра.
— Но педагогическую работу вы продолжали?
— Конечно. Ведь еще будучи студентом четвертого курса, я работал педагогом в Гнесинском институте у Покровского. Он преподавал и в ГИТИСе, и в Гнесинке. И по окончании института я продолжал быть педагогом у Покровского. А позднее уже сам набирал курс. Так что я в ГИТИСе работаю очень долго — пятьдесят лет.
Режиссер музыкального театра не просто слышит музыку, а знает, что с ней сделать для того, чтобы она подлинно звучала, не была очередным красивым шумом. К примеру, когда у Прокофьева в «Трех апельсинах» поют дьяволята — басы: «И-и-и-и». Это придумано музыкально гениально, но надо еще придумать сценически, чтобы именно здесь появилось у зрителя чувство восторга от того, как это сделано Прокофьевым! Не менее сложна его опера «Огненный ангел». Как соединить театр с музыкой? Серьезная проблема. Сейчас я даже специально делаю со своими режиссерами и актерами упражнения на осмысливание музыкального материала, на сочинение режиссерской партитуры на его основании. И вот это умение сделать так, чтобы музыка, созданная композитором, зажила на сцене, а не просто была рядом и сопровождала действие, пожалуй, и отличает подлинно музыкальный театр от театра с музыкой. Многие вещи в этом направлении пытается делать Бертман, скажем.
— Какой была жизнь в ГИТИСе и как она менялась за эти пятьдесят лет? Можно ли какой-то график нарисовать?
— Да ведь, если смотреть с разных сторон, то разные графики получаются. Для музыкального факультета, например, была вехой дата переезда на Таганку. ГИТИС на Собиновке был переполнен студентами и факультетами. Там были все, в том числе и балетмейстеры. Сидели один на другом. Вавилонское столпотворение. Тогда встал вопрос о том, чтобы музыкальный факультет отделить. Начали искать место, нашли, арендовали. А те, знакомые всем студентам нашего факультета помещения, тогда были совершенно непригодны для занятий. Ведь раньше там располагались коммунальные квартиры, которые постепенно на наших глазах ломались. Мы были в пыли. Потом на наших глазах проводилась перепланировка — мы были все в щепках. Потом красили — мы были все в краске. И мерзли, потому что не было отопления. Полтора или два года весь факультет жил в шубах. Пели в шубах! Тяжелое время, но мы его пережили. Сейчас я его вспоминаю с удовольствием, потому что оно нас очень объединило, сплотило. Мы даже рабочим помогали, но не потому что нам так уж хотелось помогать, а потому что хотелось скорее зажить полноценной учебной жизнью. Теперь Таганка представляет собой довольно интересный комплекс небольших залов, аудиторий, где можно работать очень хорошо.
— Были какие-то кризисные моменты в жизни факультета?
— Пожалуй, таким моментом было время переселения, строительства нового факультета на Таганке. Но этот кризис был необходим. И, слава Богу, мы его пережили. Но после кризисной точки есть обязательно подъем, и такой подъем был стимулирован нашим появлением на сцене открывшегося Учебного театра. Потому что все-таки я сам актер драматического театра и воспитанник вахтанговской школы, поэтому для меня сцена — это святая святых. Да и Учебный театр был склонен к тому, чтобы показывать музыкальные спектакли. Они востребованы зрителем всегда. Это дало нам возможность, если хотите, начать новую жизнь. Мы сдавали свои дипломы в «кельях», показывали работы в камерном пространстве. Приняла кафедра — ну и ладно. Удалось в довольно большой 26-й аудитории показать работу — считай, твое счастье. Возможность показывать спектакли на сцене Учебного театра стала большим событием для всего факультета и принесла огромную пользу.
— Перемены в обществе конца 80-х как-то отразились на жизни факультета?
— Естественно, в той мере, в какой они отразились на всех нас. Сказать, что в жизни факультета что-то резко изменилось, — нет. Стал чуть другой репертуар. Но чаще всего ставят то, что привычно, что знакомо и опробовано. Главным результатом перемен для меня стала возможность сформировать не совсем обычный преподавательский состав — такой, какой мне хотелось. Порою это делалось при поддержке ректората, иногда приходилось доказывать свою точку зрения. Но сейчас на факультете работают очень интересные мастера, что дает надежду на воспитание оригинальных личностей. У нас работает такой ортодокс оперы как Александр Борисович Титель. А.А. Бармак — воспитанник драматического театра. По моей инициативе пришли Роман Григорьевич Виктюк и Юрий Петрович Любимов. Наконец, я позвал преподавать Дмитрия Александровича Бертмана. Следующим шагом — моим и Марины Юльевны Хмельницкой — стало то, что Бертман возглавил кафедру. Это моя идея, что если кого-то искать мне в помощь или на замену, то только моего ученика, а не тех, кто хотел бы быть на моем месте. Поэтому Бертман на сегодняшний день самая верная кандидатура.
— Давайте еще поговорим о подготовке студента. Вы упомянули оперу «Огненный ангел» — замечательный пример. Сам роман Валерия Брюсова, на сюжет которого написано либретто, очень сложный. Там присутствует средневековая стилизация, имитация письма того времени, трио центральных персонажей сопоставляется с реальной жизненной ситуацией Нины Петровской, Брюсова и Андрея Белого. Плюс музыка Прокофьева… Таким образом, режиссеру, который берется за этот материал, нужно не только слышать музыку Прокофьева и разбираться в ней, но и иметь культурный кругозор очень большой. Как достигается подготовка такого специалиста?
— Я думаю, что могу сказать: подготовка такого типа специалиста все-таки достигается. Это немало. Та программа, которая сейчас существует, педагогический коллектив, а также тот материал, который находится в распоряжении студентов, — видеоматериал. Когда они садятся, и им педагог говорит: «Травиата» — шесть вариантов. Вот все эти условия создают специалиста, который мог бы заниматься всем тем, о чем мы сейчас говорим. Но некая драматическая ситуация существует в том, что вот эти молодые специалисты востребованы далеко не в полном объеме своих возможностей. Сейчас у меня на курсе учится пять режиссеров, через год они закончат. Куда они пойдут? Отвечу: либо в провинциальный театр, где от них потребуют непременную «Баядеру» и обязательного «Онегина» в традиционнейшей версии с колоннами и занавесками, либо они будут ждать, пока представится некая возможность. Да, сейчас есть театры, — хотя их мало — которые хотят пошуметь, поставить как-нибудь, только чтобы на себя обратить внимание. Им можно предложить: «Онегин приезжает только что с поезда с чемоданом», а те говорят: «Да, интересно. Пойдет на „Золотую маску“. В каком-то смысле это и хорошо, что театры дают молодым режиссерам возможность похулиганить, но нужна и серьезная, глубокая работа.
— Когда вышел мюзикл «Метро», говорили: «Первый мюзикл в России!» А ребята с вашего курса отвечают: «Извините, какой первый! Ансимов мюзикл ставил тридцать лет назад. И «Вестайдская» была, и другие… Как вы оцениваете то, что сегодня называется мюзиклом?
— Отрицательно. С мюзиклом сейчас происходит естественное закономерное перерождение. Как когда-то произошло с опереттой. В свое время такими мастерами, как Оффенбах, был создан жанр — оперетта. Это театр плюс музыка, плюс ирония, плюс любовь и так далее. Затем откристаллизовалась схема оперетты: «happy end» безусловно, лирическая пара, каскадная пара, комическая пара — старик и старуха, экспозиция добрая, второй акт кончается драмой и музыкально развернутый финал — финал второго акта, третий акт — балет обязательно и комик. И все оперетты пострижены под эту форму. И зрители считали, что так надо и другого не надо. Я мальчишкой приехал в Астрахань и пошел в сад «Тиволи», где ставили оперетту. Я первый раз пришел в оперетту. Сидел в зале, первый раз на моих глазах чего-то играли, пели, но в зале было мало народа. И на втором акте было мало народу. И вдруг на третий акт вся толпа привалила в театр на балет. Вот и все. Больше того, появились так называемые «режибухи». Это книжка, в которой написано: «Сильва», оперетта, либретто такое-то, костюмы такие-то, декорации такие-то, стол там, это там, Эдвин выходит оттуда, балет появляется оттуда, здесь должна быть такая финальная сцена и так далее. Этот «режибух» издавался в Австрии. Он экспортировался, его можно было купить, как сейчас покупают партитуры. И Григорий Маркович Ярон заказывал эти «режибухи». И Наташа Красина, которая была любимицей Ярона, мне рассказывала, что у него лежали «режибухи». По ним он ставил. Для него это был закон. Он приходил и говорил: «Это я ставлю, а вот здесь будет финал второго акта. Это поставит балетмейстер». Была закостеневшая схема, и поэтому оперетта выродилась. Оперетта как таковая сейчас уже не существует. Когда мы в России пытались делать оперетту, у нас появился термин «музыкальная комедия». Фактически мы, преодолевая косность оперетты, пытались в жанре музыкального театра сделать что-то свое. Я считаю, что это был очень важный шаг. Такие оперетты, как «Севастопольский вальс» — это уже новый жанр, уже настоящая драма, подлинность человеческих отношений, и никак не схема. В России зародился особый жанр музыкальной комедии, с которым связаны такие имена как Андрей Петров, Андрей Эшпай, Вано Мурадели, Тихон Хренников и даже Дмитрий Шостакович с его опереттой «Москва. Черемушки»… Это все попытки сделать новый жанр, может быть, даже мюзикл.
А мюзикл, который родился на Западе и там развился, сейчас переживает тот же упадок, с которым столкнулась оперетта. Все почему-то уяснили себе, как в свое время зрители оперетты, что мюзикл делается по схеме: шикарные костюмы, шлягерные танцы, обязательно технический трюк (потопление корабля, прилет самолета), радиомикрофоны и музыкальный шлягер. Когда все это есть, мы считаем, что это мюзикл. А что там происходит? Кто кого любит? Кто кого не любит? Во имя каких человеческих отношений это все делается, — уже не важно! Важна та пена, которую мы здесь взбиваем.
— А ведь мюзиклы принято продавать вместе с музыкой, текстом, сценографией, костюмами, гримом…
— «Режибух»! Таким образом, я считаю, что мы присутствуем при вырождении мюзикла.
— Как эта ситуация влияет на студентов?
— Влияет. Они все это видят. Приведу конкретный пример: мои студенты поставили мюзикл «Хэлло, Долли». Потом мне показали. Я сказал, что это плохо. И сказал, что самое главное — это люди. Кто такая Долли и чего она хочет? И на курсе получилось расхождение во взглядах. С одной стороны, исполнители главных ролей поняли, что надо создавать характеры, действовать, с другой стороны, исполнители маленьких ролей работали так, как они привыкли это видеть в московских мюзиклах. Они не поняли, что надо роли играть, а решили, что надо точно делать балетный номер, обязательно посылать в зал реплику, а потом возвращаться к партнеру и так далее.
Я этих ребят высмеял. Там есть сцена, когда два парня приезжают в Нью-Йорк и приходят в шляпный магазин, где им навстречу выходит очаровательная хозяйка. Первый видит женщину и она ему очень нравится. Между ними происходит такой диалог: «Может быть, вы когда-нибудь приедете в наш город?» — «Может быть». — «Может быть, вы возьмете с собой мужа?» — «Я вдова». — «Как печально. — Поворачивается к своему другу. — Как печально».
Парень, насмотревшийся мюзиклов, начинает радостно кричать: «А может быть, вы с мужем приедете к нам?» Слышит в ответ: «Я вдова». Он еще радостнее к своему другу: «Барнеби! Она вдова! Ой, как печально!»
Такой пошлый опереточный ход. Так не делают. По-человечески это бестактно, по-актерски — бездарно. Потому что ты попрошайничаешь, ты требуешь реакции зрителей. На курсе мы от этого избавились, но вообще это типично. Сейчас в мюзиклы приглашают работать людей и платят 50 долларов за вечер. Конечно, они готовы делать что угодно! Время портит людей. И я бы не хотел, чтобы ребята себя уж очень отдавали на растерзание времени, хотя, разумеется, они будут с этим сталкиваться.
— В чем сходство и различие между теми студентами, которые приходят сегодня, и теми, которые учились вместе с вами?
— Нынешние ребята по-другому воспитаны, по-другому смотрят на мир. У них другой набор информации. Они не то чтобы многого не знают, но их натуры больше склонны к практицизму, нежели к движениям души. У меня такое впечатление.
— Но, может быть, практицизм — это хорошо?
— Да. Сам даже завидую, как мои ребята могут то, чего я не могу. Они более оперативно ориентируются в сегодняшнем мире, а мир стал сложнее. Они знают компьютер, владеют языками, умеют схватить информацию. Они все видели. Но они, может быть, больше знают и меньше думают, а точнее над многим не задумываются. Мне бы хотелось, чтобы я разговаривал с думающим человеком, размышляющим. Знание и мудрость — это разные вещи. Знание — это просто багаж, а мудрость — это результат работы с этим багажом и умение видеть все, что знаешь, по-своему. Вот этого не хватает. Мне иногда со студентами, которые приходят в институт, трудно говорить, потому что они не отвечают на вопросы, на которые должны были бы отвечать. Это касается и информированности в музыке, в литературе… Но не отвечают и на более серьезные вопросы: «А чего ты хочешь? А как ты себя видишь? А что такое, по-твоему, человек творческий? Что значит творить? А зачем творить?» Об этом никто не задумывается. Может быть, это и есть самая важная тема, Я считаю, что сегодня воспитание художника, специалиста театра — это главным образов воспитание человека. Ты можешь петь хорошо, танцевать идеально. А зачем ты это делаешь? Чего ты этим хочешь добиться? Заработок — одно, успех — другое, для того, чтобы себе чего-то доказать, — третье, чтобы что-то доказать другим, — четвертое. Во всем есть какая-то человеческая озадаченность и человеческая устремленность. Мне кажется, что воспитание художника, в том числе и художника театра, зиждется на этом. Мы должны воспитать человека, который владеет мастерством. Не просто мастера, не просто обладающего способностью прыгать, кричать, музыкально петь, эмоционально возбуждаться, когда надо. Это технология, а за ней должен стоять человек, который существует во имя чего-то. Мне кажется, что на такие вопросы надо отвечать. К сожалению, на них иногда просто нет ответа или ответ бывает такой бестолковый, что неловко его слышать. И мы лишь догадываемся о том, чего хочет наш студент. И я ужасно хочу, чтобы то, о чем бы я догадывался, было красиво, гуманно, радостно.
Разговор продолжает ученик Георгия Павловича Ансимова — художественный руководитель Московского театра «Геликон-опера» Дмитрий Бертман. Он нашел время в своем жестком графике между репетициями оперы Яначека «Средство Макрополуса».
Дмитрий Александрович Бертман
профессор, заслуженный деятель искусств России,
заведующий кафедрой музыкального театра
— Желание работать в опере и в режиссуре я осознал в школе. С тех пор этот вопрос был ясен, и другого варианта быть не могло. Но как учиться? В тот момент в ГИТИС на режиссерский факультет брались люди с театральным опытом и совсем не шестнадцатилетние. А я пришел в шестнадцать учиться.
— Даже в шестнадцать, не в семнадцать?
— Да, я школу окончил в шестнадцать лет, у меня день рождения осенью. Словом, я знал, что ГИТИС мне не светит. Моему поступлению предшествовал такой интересный факт… Когда я учился в девятом классе, то приехал папин друг со своим сыном, который собирался поступать на актерский. И он попросил меня, чтобы я показал ему ГИТИС. Мы пришли на отборочные туры, и этот Антон говорит: «Давай вместе, чтобы мне страшно не было». Ну, я говорю: «Давай». Я знал басню и стихотворение. Прошел первый тур, второй, вдруг после второго тура вызывает меня Ремез, который набирал курс, и говорит: «Вы знаете, я вас беру. Мне дураки нужны. Я хочу делать дипломный спектакль, где нужен дурак. Вы не ту программу читали». А я читал Мандельштама, Пастернака. «Вам надо было взять программу характерного плана. Я вас беру, но вы мне должны дать честное слово, что не будете подавать документы ни в „Щуку“, ни в „Щепку“. Я вас точно беру» — «Спасибо, но я в девятом классе учусь».
Дикий скандал! Он меня выгнал, сказал, что я обманщик, что он из-за меня не взял кого-то еще. Кстати, самое смешное, что мой Антон не прошел на следующий тур. Таким было мое первое знакомство с ГИТИСом. Помню, когда заполнял экзаменационный лист, там был вопрос: «Что читаете?». Ну, я написал: Акулов «Оперная музыка и сценическое действие». Я думал, меня спрашивают, что читаю в данный момент, а не какое стихотворение. Комиссия потом над этим смеялась…
Потом я понял, что невозможно поступать на режиссерский факультет, потому что не берут маленьких, и придумал такой план: «сначала в университет на филологический факультет, а потом на Высшие режиссерские курсы ГИТИСа. Придумал и запасной вариант: Институт культуры, потому что в тот год набирала курс Ираида Александровна Мазур, ученица Станиславского из оперной студии, и мне это интересно было, а кроме того я понимал, что туда поступить легче. В общем, на ГИТИС я не рассчитывал. И где-то буквально за день до экзамена, я шел по улице и встретил (она эту историю хорошо знает) нашего нынешнего декана эстрадного факультета. Она была в тот момент ассистенткой Шароева в театре Станиславского. А я ходил года три подряд во все театры на все репетиции, в частности, в театре Станиславского я просто жил. Она меня спросила, что я делаю? Отвечаю, что закончил школу, собираюсь поступать туда-то. „А чего не в ГИТИС?“ — „Да в ГИТИС — я маленький“. — „Сегодня последняя консультация! Ну-ка марш в ГИТИС!“
Подал документы, пришел на первый экзамен. Прочитал «Конька-горбунка» Ершова, потому что я помнил совет Ремеза. Потом Гоголя что-то из прозы. Тройка по мастерству актера. Подхожу к Розетте Яковлевне Немчинской: «Стоит ли дальше?» — «Стоит, стоит, все равно все завалитесь на сочинении».
Второй экзамен — «письменная экспликация спектакля» — шел под кодом, и я за нее получил пятерку, единственный из всех абитуриентов. Ну а коллоквиума я не боялся, потому что был готов абсолютно, мог ответить на любой вопрос по опере, поименно назвать кого угодно. Так оно и случилось. В конце концов они стали задавать такие вопросы, например: «Сколько опер написал Римский-Корсаков?» — «Пятнадцать». — «Перечислите все!» Перечислил. «Перечислите либреттистов». Перечислил. «Перечислите исполнительниц партии Февронии в „Китеже“…»
Комиссия смеялась. Меня приняли, но предупредили, что это эксперимент, поскольку никто еще не поступал в таком возрасте. Это сейчас все поступают молодые, а раньше нереально было. «Вот мы вас берем, но это большой аванс. И знайте, что в ГИТИСе очень тяжело учиться. Так что для вас проверкой будет каждая сессия». Так я поступил в ГИТИС.
— Вы поступали к Ансимову?
— Да, и очень его боялся. Я ворвался в эту среду со стороны, никогда не знал Ансимова лично, только видел его спектакли — а тут он мой педагог! Он очень строгий был. Но я очень рад, что учился у него, потому что вряд ли кто обучил бы той технологии оперного театра, которой обучал и обучает он. Потом была возможность с Покровским встречаться. Преподавала у нас Розетта Яковлевна Немчинская. Кроме того, мы, как студенты Ансимова, со второго курса проходили ассистентскую практику в Большом театре. Это тоже было очень важно. Мы всегда были близки к живому театру. Мы ассистировали Георгию Павловичу на правительственных концертах во Дворце Съездов. Это тоже огромная школа, когда в концерте занято три тысячи человек. Сейчас таких зрелищ просто нет. Организация такого количества людей — вот это задача! Могу сказать, что я действительно в ГИТИСе ощущал, что могу вылететь каждый семестр. Мне давали это понять. Я не считался лучшим студентом. Наоборот, у меня были комплексы жуткие, потому что все мои однокурсники были старше меня, работали в театрах. Все были новаторы, боролись с рутиной, а я был, наоборот, тогда очень консервативен. Я очень любил оперу, и мне был интересен именно традиционный оперный театр. Самой большой мечтой тогда было закончить ГИТИС, уехать куда-нибудь в глубинку и ставить «Травиату» или «Риголетто». Я понимал, что в столице мне ничего не светит. Хотя я обожал театр Станиславского и Немировича-Данченко, знал наизусть все спектакли. Если бы меня запустили на Луну и сказали: «Возобнови», — я бы возобновил. И написал бы все партитуры. У меня было музыкальное образование, кстати, я закончил музыкальную школу по фортепиано. С музыкальными предметами проблем не было.
— А с чем были проблемы?
— Наверное, с мастерством актера. Я раскалывался часто. Смешливый был. Во-вторых, очень боялся, был зажат. Конечно, с режиссурой тоже были проблемы, наверное, из-за моего консервативного настроя. Помню, один раз мы показывали самостоятельные работы, и заболела концертмейстер. Я сел сам за фортепьяно и сыграл музыку к отрывку из «Сельской чести» Масканьи. Ансимов закричал: «Вон в Консерваторию! Как ты смел сесть за инструмент и играть! Здесь надо быть режиссером!» Я потом ревел: меня обвинили в том, что единственное, что я умею делать, — это сыграть свой отрывок наизусть без клавира. Сейчас понимаю, что в чем-то Георгий Павлович прав, потому что это разные способы мышления — музыкальное и театральное. Они иногда вступают в противоречия при работе. Хотя я благодарен своим родителям за то, что закончил музыкальную школу. Как у любого ребенка, у меня были периоды, когда хотел бросать заниматься. А они настаивали. В принципе я был готов поступать в музыкальное училище, у меня были и программы серьезные, мой педагог сказала, что я должен учиться на пианиста. Но меня интересовала только опера и больше ничего в жизни.
Когда я учился на третьем курсе, к нам на экзамен пришла Вера Андреевна Ефремова из Калининского театра и пригласила меня и моего сокурсника Сережу Махно к себе в театр поставить спектакль.
— Драматический?
— Да. И я поставил там спектакль, по которому и защищал диплом. Правда, с третьего курса по пятый у меня было уже четыре постановки в разных театрах страны. Сыктывкар, Одесса…
— А какой спектакль вы ставили у Ефремовой?
— Это был в общем-то музыкальный спектакль по пьесе «Черепаший день». В нашей Оперетте она шла под названьем «Римская идиллия». Я ее поставил первым тогда. Перевод сделала Тамара Скуй. Этот театр меня научил очень многому. Вообще я считаю, что один из самых главных недостатков в обучении в ГИТИСе — это то, что наши студенты оторваны от повседневной жизни театра. Щукинское, Щепкинское училища, Школа-студия МХАТ — они все существуют при театрах, и студенты постоянно участвуют в жизни театра. В ГИТИСе же такого нет. Мне кажется, что и артист, и, тем более, режиссер должен учиться при театре. Я приехал в Калинин с теоретическими знаниями, как ставить спектакль, и начал заниматься этюдами с артистами. Артисты мне попались замечательные, я им все время говорил: «Прекрасно, давайте это оставим». Через две недели я вдруг понял, что у меня готов весь спектакль. Прихожу на репетицию, а они говорят: «Когда мы начнем репетировать?» — «Мы же уже репетировали». — «Нет, мы можем сыграть по-другому».
И они мне предлагают мне новый вариант, еще лучше.
«Давайте, вот этот лучше». — «Мы сейчас вам третий сыграем, четвертый».
Вот это уже началось мое обучение.
— Какой была студенческая жизнь в ГИТИСе, когда вы учились?
— Студенческая жизнь есть студенческая жизнь. Все было. И Трифоновка, и репетиции на Трифоновке, и учебный театр, и наш спектакль «Закат», и гастроли за границей. Мы впервые выехали в Швейцарию. Для меня это была первая «капиталистическая» страна, где я побывал. Потом Франция, Израиль… Это огромные воспоминания. Ансимов постоянно к нам приводил каких-то интересных людей из Большого театра, и они нам что-то рассказывали. Если же сравнивать с сегодняшним днем… Могу сказать, что сейчас студентам тяжелее, чем было нам. Это точно. Во-первых, на стипендию можно было жить. То, что сейчас ребята вынуждены все время искать подработку, конечно, их расхолаживает. Не было такой демократии, как сейчас. И в чем-то это было хуже, но в чем-то лучше, поскольку мы все понимали ответственность перед педагогом, что нам надо сдать, что мы не можем не прийти на занятия. Сейчас студенты — у меня, правда, такого не было на курсе, но я знаю — могут сказать педагогу: «Вы нам не нравитесь». Но ведь все равно, как театр — это диктатура, так же и обучение — это тоже диктатура. Многое в обучении может казаться скучным, но это необходимо. В частности, в актерском мастерстве первый курс, когда идет освоение навыков и рефлексов оценки, чтобы научиться слышать, видеть, оценивать, — это очень нудный период. Но необходимый.
Сергей Яковлевич первый увлекся. Он, наверное, вспомнил свой опыт в кино. И получился спектакль. Это был мой первый спектакль и последний спектакль Лемешева. Защита моего диплома стала в ГИТИСе большим событием. Проходила она в кабинете ректора, там, где сейчас располагается музей. Приехал Лемешев и рассказывал, как мы работали: «Конечно, у Георгия Павловича было слишком много надумано, я многое должен был делать…»
Но он делал. Так я стал режиссером-постановщиком Большого театра.
— Но педагогическую работу вы продолжали?
— Конечно. Ведь еще будучи студентом четвертого курса, я работал педагогом в Гнесинском институте у Покровского. Он преподавал и в ГИТИСе, и в Гнесинке. И по окончании института я продолжал быть педагогом у Покровского. А позднее уже сам набирал курс. Так что я в ГИТИСе работаю очень долго — пятьдесят лет.
Режиссер музыкального театра не просто слышит музыку, а знает, что с ней сделать для того, чтобы она подлинно звучала, не была очередным красивым шумом. К примеру, когда у Прокофьева в «Трех апельсинах» поют дьяволята — басы: «И-и-и-и». Это придумано музыкально гениально, но надо еще придумать сценически, чтобы именно здесь появилось у зрителя чувство восторга от того, как это сделано Прокофьевым! Не менее сложна его опера «Огненный ангел». Как соединить театр с музыкой? Серьезная проблема. Сейчас я даже специально делаю со своими режиссерами и актерами упражнения на осмысливание музыкального материала, на сочинение режиссерской партитуры на его основании. И вот это умение сделать так, чтобы музыка, созданная композитором, зажила на сцене, а не просто была рядом и сопровождала действие, пожалуй, и отличает подлинно музыкальный театр от театра с музыкой. Многие вещи в этом направлении пытается делать Бертман, скажем.
— Какой была жизнь в ГИТИСе и как она менялась за эти пятьдесят лет? Можно ли какой-то график нарисовать?
— Да ведь, если смотреть с разных сторон, то разные графики получаются. Для музыкального факультета, например, была вехой дата переезда на Таганку. ГИТИС на Собиновке был переполнен студентами и факультетами. Там были все, в том числе и балетмейстеры. Сидели один на другом. Вавилонское столпотворение. Тогда встал вопрос о том, чтобы музыкальный факультет отделить. Начали искать место, нашли, арендовали. А те, знакомые всем студентам нашего факультета помещения, тогда были совершенно непригодны для занятий. Ведь раньше там располагались коммунальные квартиры, которые постепенно на наших глазах ломались. Мы были в пыли. Потом на наших глазах проводилась перепланировка — мы были все в щепках. Потом красили — мы были все в краске. И мерзли, потому что не было отопления. Полтора или два года весь факультет жил в шубах. Пели в шубах! Тяжелое время, но мы его пережили. Сейчас я его вспоминаю с удовольствием, потому что оно нас очень объединило, сплотило. Мы даже рабочим помогали, но не потому что нам так уж хотелось помогать, а потому что хотелось скорее зажить полноценной учебной жизнью. Теперь Таганка представляет собой довольно интересный комплекс небольших залов, аудиторий, где можно работать очень хорошо.
— Были какие-то кризисные моменты в жизни факультета?
— Пожалуй, таким моментом было время переселения, строительства нового факультета на Таганке. Но этот кризис был необходим. И, слава Богу, мы его пережили. Но после кризисной точки есть обязательно подъем, и такой подъем был стимулирован нашим появлением на сцене открывшегося Учебного театра. Потому что все-таки я сам актер драматического театра и воспитанник вахтанговской школы, поэтому для меня сцена — это святая святых. Да и Учебный театр был склонен к тому, чтобы показывать музыкальные спектакли. Они востребованы зрителем всегда. Это дало нам возможность, если хотите, начать новую жизнь. Мы сдавали свои дипломы в «кельях», показывали работы в камерном пространстве. Приняла кафедра — ну и ладно. Удалось в довольно большой 26-й аудитории показать работу — считай, твое счастье. Возможность показывать спектакли на сцене Учебного театра стала большим событием для всего факультета и принесла огромную пользу.
— Перемены в обществе конца 80-х как-то отразились на жизни факультета?
— Естественно, в той мере, в какой они отразились на всех нас. Сказать, что в жизни факультета что-то резко изменилось, — нет. Стал чуть другой репертуар. Но чаще всего ставят то, что привычно, что знакомо и опробовано. Главным результатом перемен для меня стала возможность сформировать не совсем обычный преподавательский состав — такой, какой мне хотелось. Порою это делалось при поддержке ректората, иногда приходилось доказывать свою точку зрения. Но сейчас на факультете работают очень интересные мастера, что дает надежду на воспитание оригинальных личностей. У нас работает такой ортодокс оперы как Александр Борисович Титель. А.А. Бармак — воспитанник драматического театра. По моей инициативе пришли Роман Григорьевич Виктюк и Юрий Петрович Любимов. Наконец, я позвал преподавать Дмитрия Александровича Бертмана. Следующим шагом — моим и Марины Юльевны Хмельницкой — стало то, что Бертман возглавил кафедру. Это моя идея, что если кого-то искать мне в помощь или на замену, то только моего ученика, а не тех, кто хотел бы быть на моем месте. Поэтому Бертман на сегодняшний день самая верная кандидатура.
— Давайте еще поговорим о подготовке студента. Вы упомянули оперу «Огненный ангел» — замечательный пример. Сам роман Валерия Брюсова, на сюжет которого написано либретто, очень сложный. Там присутствует средневековая стилизация, имитация письма того времени, трио центральных персонажей сопоставляется с реальной жизненной ситуацией Нины Петровской, Брюсова и Андрея Белого. Плюс музыка Прокофьева… Таким образом, режиссеру, который берется за этот материал, нужно не только слышать музыку Прокофьева и разбираться в ней, но и иметь культурный кругозор очень большой. Как достигается подготовка такого специалиста?
— Я думаю, что могу сказать: подготовка такого типа специалиста все-таки достигается. Это немало. Та программа, которая сейчас существует, педагогический коллектив, а также тот материал, который находится в распоряжении студентов, — видеоматериал. Когда они садятся, и им педагог говорит: «Травиата» — шесть вариантов. Вот все эти условия создают специалиста, который мог бы заниматься всем тем, о чем мы сейчас говорим. Но некая драматическая ситуация существует в том, что вот эти молодые специалисты востребованы далеко не в полном объеме своих возможностей. Сейчас у меня на курсе учится пять режиссеров, через год они закончат. Куда они пойдут? Отвечу: либо в провинциальный театр, где от них потребуют непременную «Баядеру» и обязательного «Онегина» в традиционнейшей версии с колоннами и занавесками, либо они будут ждать, пока представится некая возможность. Да, сейчас есть театры, — хотя их мало — которые хотят пошуметь, поставить как-нибудь, только чтобы на себя обратить внимание. Им можно предложить: «Онегин приезжает только что с поезда с чемоданом», а те говорят: «Да, интересно. Пойдет на „Золотую маску“. В каком-то смысле это и хорошо, что театры дают молодым режиссерам возможность похулиганить, но нужна и серьезная, глубокая работа.
— Когда вышел мюзикл «Метро», говорили: «Первый мюзикл в России!» А ребята с вашего курса отвечают: «Извините, какой первый! Ансимов мюзикл ставил тридцать лет назад. И «Вестайдская» была, и другие… Как вы оцениваете то, что сегодня называется мюзиклом?
— Отрицательно. С мюзиклом сейчас происходит естественное закономерное перерождение. Как когда-то произошло с опереттой. В свое время такими мастерами, как Оффенбах, был создан жанр — оперетта. Это театр плюс музыка, плюс ирония, плюс любовь и так далее. Затем откристаллизовалась схема оперетты: «happy end» безусловно, лирическая пара, каскадная пара, комическая пара — старик и старуха, экспозиция добрая, второй акт кончается драмой и музыкально развернутый финал — финал второго акта, третий акт — балет обязательно и комик. И все оперетты пострижены под эту форму. И зрители считали, что так надо и другого не надо. Я мальчишкой приехал в Астрахань и пошел в сад «Тиволи», где ставили оперетту. Я первый раз пришел в оперетту. Сидел в зале, первый раз на моих глазах чего-то играли, пели, но в зале было мало народа. И на втором акте было мало народу. И вдруг на третий акт вся толпа привалила в театр на балет. Вот и все. Больше того, появились так называемые «режибухи». Это книжка, в которой написано: «Сильва», оперетта, либретто такое-то, костюмы такие-то, декорации такие-то, стол там, это там, Эдвин выходит оттуда, балет появляется оттуда, здесь должна быть такая финальная сцена и так далее. Этот «режибух» издавался в Австрии. Он экспортировался, его можно было купить, как сейчас покупают партитуры. И Григорий Маркович Ярон заказывал эти «режибухи». И Наташа Красина, которая была любимицей Ярона, мне рассказывала, что у него лежали «режибухи». По ним он ставил. Для него это был закон. Он приходил и говорил: «Это я ставлю, а вот здесь будет финал второго акта. Это поставит балетмейстер». Была закостеневшая схема, и поэтому оперетта выродилась. Оперетта как таковая сейчас уже не существует. Когда мы в России пытались делать оперетту, у нас появился термин «музыкальная комедия». Фактически мы, преодолевая косность оперетты, пытались в жанре музыкального театра сделать что-то свое. Я считаю, что это был очень важный шаг. Такие оперетты, как «Севастопольский вальс» — это уже новый жанр, уже настоящая драма, подлинность человеческих отношений, и никак не схема. В России зародился особый жанр музыкальной комедии, с которым связаны такие имена как Андрей Петров, Андрей Эшпай, Вано Мурадели, Тихон Хренников и даже Дмитрий Шостакович с его опереттой «Москва. Черемушки»… Это все попытки сделать новый жанр, может быть, даже мюзикл.
А мюзикл, который родился на Западе и там развился, сейчас переживает тот же упадок, с которым столкнулась оперетта. Все почему-то уяснили себе, как в свое время зрители оперетты, что мюзикл делается по схеме: шикарные костюмы, шлягерные танцы, обязательно технический трюк (потопление корабля, прилет самолета), радиомикрофоны и музыкальный шлягер. Когда все это есть, мы считаем, что это мюзикл. А что там происходит? Кто кого любит? Кто кого не любит? Во имя каких человеческих отношений это все делается, — уже не важно! Важна та пена, которую мы здесь взбиваем.
— А ведь мюзиклы принято продавать вместе с музыкой, текстом, сценографией, костюмами, гримом…
— «Режибух»! Таким образом, я считаю, что мы присутствуем при вырождении мюзикла.
— Как эта ситуация влияет на студентов?
— Влияет. Они все это видят. Приведу конкретный пример: мои студенты поставили мюзикл «Хэлло, Долли». Потом мне показали. Я сказал, что это плохо. И сказал, что самое главное — это люди. Кто такая Долли и чего она хочет? И на курсе получилось расхождение во взглядах. С одной стороны, исполнители главных ролей поняли, что надо создавать характеры, действовать, с другой стороны, исполнители маленьких ролей работали так, как они привыкли это видеть в московских мюзиклах. Они не поняли, что надо роли играть, а решили, что надо точно делать балетный номер, обязательно посылать в зал реплику, а потом возвращаться к партнеру и так далее.
Я этих ребят высмеял. Там есть сцена, когда два парня приезжают в Нью-Йорк и приходят в шляпный магазин, где им навстречу выходит очаровательная хозяйка. Первый видит женщину и она ему очень нравится. Между ними происходит такой диалог: «Может быть, вы когда-нибудь приедете в наш город?» — «Может быть». — «Может быть, вы возьмете с собой мужа?» — «Я вдова». — «Как печально. — Поворачивается к своему другу. — Как печально».
Парень, насмотревшийся мюзиклов, начинает радостно кричать: «А может быть, вы с мужем приедете к нам?» Слышит в ответ: «Я вдова». Он еще радостнее к своему другу: «Барнеби! Она вдова! Ой, как печально!»
Такой пошлый опереточный ход. Так не делают. По-человечески это бестактно, по-актерски — бездарно. Потому что ты попрошайничаешь, ты требуешь реакции зрителей. На курсе мы от этого избавились, но вообще это типично. Сейчас в мюзиклы приглашают работать людей и платят 50 долларов за вечер. Конечно, они готовы делать что угодно! Время портит людей. И я бы не хотел, чтобы ребята себя уж очень отдавали на растерзание времени, хотя, разумеется, они будут с этим сталкиваться.
— В чем сходство и различие между теми студентами, которые приходят сегодня, и теми, которые учились вместе с вами?
— Нынешние ребята по-другому воспитаны, по-другому смотрят на мир. У них другой набор информации. Они не то чтобы многого не знают, но их натуры больше склонны к практицизму, нежели к движениям души. У меня такое впечатление.
— Но, может быть, практицизм — это хорошо?
— Да. Сам даже завидую, как мои ребята могут то, чего я не могу. Они более оперативно ориентируются в сегодняшнем мире, а мир стал сложнее. Они знают компьютер, владеют языками, умеют схватить информацию. Они все видели. Но они, может быть, больше знают и меньше думают, а точнее над многим не задумываются. Мне бы хотелось, чтобы я разговаривал с думающим человеком, размышляющим. Знание и мудрость — это разные вещи. Знание — это просто багаж, а мудрость — это результат работы с этим багажом и умение видеть все, что знаешь, по-своему. Вот этого не хватает. Мне иногда со студентами, которые приходят в институт, трудно говорить, потому что они не отвечают на вопросы, на которые должны были бы отвечать. Это касается и информированности в музыке, в литературе… Но не отвечают и на более серьезные вопросы: «А чего ты хочешь? А как ты себя видишь? А что такое, по-твоему, человек творческий? Что значит творить? А зачем творить?» Об этом никто не задумывается. Может быть, это и есть самая важная тема, Я считаю, что сегодня воспитание художника, специалиста театра — это главным образов воспитание человека. Ты можешь петь хорошо, танцевать идеально. А зачем ты это делаешь? Чего ты этим хочешь добиться? Заработок — одно, успех — другое, для того, чтобы себе чего-то доказать, — третье, чтобы что-то доказать другим, — четвертое. Во всем есть какая-то человеческая озадаченность и человеческая устремленность. Мне кажется, что воспитание художника, в том числе и художника театра, зиждется на этом. Мы должны воспитать человека, который владеет мастерством. Не просто мастера, не просто обладающего способностью прыгать, кричать, музыкально петь, эмоционально возбуждаться, когда надо. Это технология, а за ней должен стоять человек, который существует во имя чего-то. Мне кажется, что на такие вопросы надо отвечать. К сожалению, на них иногда просто нет ответа или ответ бывает такой бестолковый, что неловко его слышать. И мы лишь догадываемся о том, чего хочет наш студент. И я ужасно хочу, чтобы то, о чем бы я догадывался, было красиво, гуманно, радостно.
Разговор продолжает ученик Георгия Павловича Ансимова — художественный руководитель Московского театра «Геликон-опера» Дмитрий Бертман. Он нашел время в своем жестком графике между репетициями оперы Яначека «Средство Макрополуса».
Дмитрий Александрович Бертман
профессор, заслуженный деятель искусств России,
заведующий кафедрой музыкального театра
Традиция — прекраснейшая вещь
— Желание работать в опере и в режиссуре я осознал в школе. С тех пор этот вопрос был ясен, и другого варианта быть не могло. Но как учиться? В тот момент в ГИТИС на режиссерский факультет брались люди с театральным опытом и совсем не шестнадцатилетние. А я пришел в шестнадцать учиться.
— Даже в шестнадцать, не в семнадцать?
— Да, я школу окончил в шестнадцать лет, у меня день рождения осенью. Словом, я знал, что ГИТИС мне не светит. Моему поступлению предшествовал такой интересный факт… Когда я учился в девятом классе, то приехал папин друг со своим сыном, который собирался поступать на актерский. И он попросил меня, чтобы я показал ему ГИТИС. Мы пришли на отборочные туры, и этот Антон говорит: «Давай вместе, чтобы мне страшно не было». Ну, я говорю: «Давай». Я знал басню и стихотворение. Прошел первый тур, второй, вдруг после второго тура вызывает меня Ремез, который набирал курс, и говорит: «Вы знаете, я вас беру. Мне дураки нужны. Я хочу делать дипломный спектакль, где нужен дурак. Вы не ту программу читали». А я читал Мандельштама, Пастернака. «Вам надо было взять программу характерного плана. Я вас беру, но вы мне должны дать честное слово, что не будете подавать документы ни в „Щуку“, ни в „Щепку“. Я вас точно беру» — «Спасибо, но я в девятом классе учусь».
Дикий скандал! Он меня выгнал, сказал, что я обманщик, что он из-за меня не взял кого-то еще. Кстати, самое смешное, что мой Антон не прошел на следующий тур. Таким было мое первое знакомство с ГИТИСом. Помню, когда заполнял экзаменационный лист, там был вопрос: «Что читаете?». Ну, я написал: Акулов «Оперная музыка и сценическое действие». Я думал, меня спрашивают, что читаю в данный момент, а не какое стихотворение. Комиссия потом над этим смеялась…
Потом я понял, что невозможно поступать на режиссерский факультет, потому что не берут маленьких, и придумал такой план: «сначала в университет на филологический факультет, а потом на Высшие режиссерские курсы ГИТИСа. Придумал и запасной вариант: Институт культуры, потому что в тот год набирала курс Ираида Александровна Мазур, ученица Станиславского из оперной студии, и мне это интересно было, а кроме того я понимал, что туда поступить легче. В общем, на ГИТИС я не рассчитывал. И где-то буквально за день до экзамена, я шел по улице и встретил (она эту историю хорошо знает) нашего нынешнего декана эстрадного факультета. Она была в тот момент ассистенткой Шароева в театре Станиславского. А я ходил года три подряд во все театры на все репетиции, в частности, в театре Станиславского я просто жил. Она меня спросила, что я делаю? Отвечаю, что закончил школу, собираюсь поступать туда-то. „А чего не в ГИТИС?“ — „Да в ГИТИС — я маленький“. — „Сегодня последняя консультация! Ну-ка марш в ГИТИС!“
Подал документы, пришел на первый экзамен. Прочитал «Конька-горбунка» Ершова, потому что я помнил совет Ремеза. Потом Гоголя что-то из прозы. Тройка по мастерству актера. Подхожу к Розетте Яковлевне Немчинской: «Стоит ли дальше?» — «Стоит, стоит, все равно все завалитесь на сочинении».
Второй экзамен — «письменная экспликация спектакля» — шел под кодом, и я за нее получил пятерку, единственный из всех абитуриентов. Ну а коллоквиума я не боялся, потому что был готов абсолютно, мог ответить на любой вопрос по опере, поименно назвать кого угодно. Так оно и случилось. В конце концов они стали задавать такие вопросы, например: «Сколько опер написал Римский-Корсаков?» — «Пятнадцать». — «Перечислите все!» Перечислил. «Перечислите либреттистов». Перечислил. «Перечислите исполнительниц партии Февронии в „Китеже“…»
Комиссия смеялась. Меня приняли, но предупредили, что это эксперимент, поскольку никто еще не поступал в таком возрасте. Это сейчас все поступают молодые, а раньше нереально было. «Вот мы вас берем, но это большой аванс. И знайте, что в ГИТИСе очень тяжело учиться. Так что для вас проверкой будет каждая сессия». Так я поступил в ГИТИС.
— Вы поступали к Ансимову?
— Да, и очень его боялся. Я ворвался в эту среду со стороны, никогда не знал Ансимова лично, только видел его спектакли — а тут он мой педагог! Он очень строгий был. Но я очень рад, что учился у него, потому что вряд ли кто обучил бы той технологии оперного театра, которой обучал и обучает он. Потом была возможность с Покровским встречаться. Преподавала у нас Розетта Яковлевна Немчинская. Кроме того, мы, как студенты Ансимова, со второго курса проходили ассистентскую практику в Большом театре. Это тоже было очень важно. Мы всегда были близки к живому театру. Мы ассистировали Георгию Павловичу на правительственных концертах во Дворце Съездов. Это тоже огромная школа, когда в концерте занято три тысячи человек. Сейчас таких зрелищ просто нет. Организация такого количества людей — вот это задача! Могу сказать, что я действительно в ГИТИСе ощущал, что могу вылететь каждый семестр. Мне давали это понять. Я не считался лучшим студентом. Наоборот, у меня были комплексы жуткие, потому что все мои однокурсники были старше меня, работали в театрах. Все были новаторы, боролись с рутиной, а я был, наоборот, тогда очень консервативен. Я очень любил оперу, и мне был интересен именно традиционный оперный театр. Самой большой мечтой тогда было закончить ГИТИС, уехать куда-нибудь в глубинку и ставить «Травиату» или «Риголетто». Я понимал, что в столице мне ничего не светит. Хотя я обожал театр Станиславского и Немировича-Данченко, знал наизусть все спектакли. Если бы меня запустили на Луну и сказали: «Возобнови», — я бы возобновил. И написал бы все партитуры. У меня было музыкальное образование, кстати, я закончил музыкальную школу по фортепиано. С музыкальными предметами проблем не было.
— А с чем были проблемы?
— Наверное, с мастерством актера. Я раскалывался часто. Смешливый был. Во-вторых, очень боялся, был зажат. Конечно, с режиссурой тоже были проблемы, наверное, из-за моего консервативного настроя. Помню, один раз мы показывали самостоятельные работы, и заболела концертмейстер. Я сел сам за фортепьяно и сыграл музыку к отрывку из «Сельской чести» Масканьи. Ансимов закричал: «Вон в Консерваторию! Как ты смел сесть за инструмент и играть! Здесь надо быть режиссером!» Я потом ревел: меня обвинили в том, что единственное, что я умею делать, — это сыграть свой отрывок наизусть без клавира. Сейчас понимаю, что в чем-то Георгий Павлович прав, потому что это разные способы мышления — музыкальное и театральное. Они иногда вступают в противоречия при работе. Хотя я благодарен своим родителям за то, что закончил музыкальную школу. Как у любого ребенка, у меня были периоды, когда хотел бросать заниматься. А они настаивали. В принципе я был готов поступать в музыкальное училище, у меня были и программы серьезные, мой педагог сказала, что я должен учиться на пианиста. Но меня интересовала только опера и больше ничего в жизни.
Когда я учился на третьем курсе, к нам на экзамен пришла Вера Андреевна Ефремова из Калининского театра и пригласила меня и моего сокурсника Сережу Махно к себе в театр поставить спектакль.
— Драматический?
— Да. И я поставил там спектакль, по которому и защищал диплом. Правда, с третьего курса по пятый у меня было уже четыре постановки в разных театрах страны. Сыктывкар, Одесса…
— А какой спектакль вы ставили у Ефремовой?
— Это был в общем-то музыкальный спектакль по пьесе «Черепаший день». В нашей Оперетте она шла под названьем «Римская идиллия». Я ее поставил первым тогда. Перевод сделала Тамара Скуй. Этот театр меня научил очень многому. Вообще я считаю, что один из самых главных недостатков в обучении в ГИТИСе — это то, что наши студенты оторваны от повседневной жизни театра. Щукинское, Щепкинское училища, Школа-студия МХАТ — они все существуют при театрах, и студенты постоянно участвуют в жизни театра. В ГИТИСе же такого нет. Мне кажется, что и артист, и, тем более, режиссер должен учиться при театре. Я приехал в Калинин с теоретическими знаниями, как ставить спектакль, и начал заниматься этюдами с артистами. Артисты мне попались замечательные, я им все время говорил: «Прекрасно, давайте это оставим». Через две недели я вдруг понял, что у меня готов весь спектакль. Прихожу на репетицию, а они говорят: «Когда мы начнем репетировать?» — «Мы же уже репетировали». — «Нет, мы можем сыграть по-другому».
И они мне предлагают мне новый вариант, еще лучше.
«Давайте, вот этот лучше». — «Мы сейчас вам третий сыграем, четвертый».
Вот это уже началось мое обучение.
— Какой была студенческая жизнь в ГИТИСе, когда вы учились?
— Студенческая жизнь есть студенческая жизнь. Все было. И Трифоновка, и репетиции на Трифоновке, и учебный театр, и наш спектакль «Закат», и гастроли за границей. Мы впервые выехали в Швейцарию. Для меня это была первая «капиталистическая» страна, где я побывал. Потом Франция, Израиль… Это огромные воспоминания. Ансимов постоянно к нам приводил каких-то интересных людей из Большого театра, и они нам что-то рассказывали. Если же сравнивать с сегодняшним днем… Могу сказать, что сейчас студентам тяжелее, чем было нам. Это точно. Во-первых, на стипендию можно было жить. То, что сейчас ребята вынуждены все время искать подработку, конечно, их расхолаживает. Не было такой демократии, как сейчас. И в чем-то это было хуже, но в чем-то лучше, поскольку мы все понимали ответственность перед педагогом, что нам надо сдать, что мы не можем не прийти на занятия. Сейчас студенты — у меня, правда, такого не было на курсе, но я знаю — могут сказать педагогу: «Вы нам не нравитесь». Но ведь все равно, как театр — это диктатура, так же и обучение — это тоже диктатура. Многое в обучении может казаться скучным, но это необходимо. В частности, в актерском мастерстве первый курс, когда идет освоение навыков и рефлексов оценки, чтобы научиться слышать, видеть, оценивать, — это очень нудный период. Но необходимый.