Я бегал от окна к двери и разговаривал вслух с собой, и кричал на себя:
   – Почему я? Нет, почему я? Не я вызвал к реальности диких джиннов разновременности, я только не запретил эксперименты. А если бы и запретил, Павел нашел бы способ обойти запрет, для его гениального ума обход любого запрета – пустяк! Но Павла нет, а расплачиваться за его просчеты должен я, расплачиваться неминуемой смертью. Какое пустое словцо – «неминуемая»! Смерть неизбежна, она никого не обходит, даже на биостанции великие мастера новых геноструктур, творцы невиданных живых тварей не способны ни в старые, естественно возникающие, ни в искусственно создаваемые организмы внедрить ген бессмертия, а как это нужно! Да, смерть неизбежна, но в свой час. Мой час пока еще где-то вдали. А требуют, чтобы я сам вызвал его из тумана грядущего, чтобы прервал себя преждевременно. Какое кощунство! Какое злое кощунство!
   Поворачиваясь от двери к окну, я видел снаружи погасающие пламена заката и кричал на себя:
   – Ты скоро перестанешь восхищаться красками вечернего неба! – И, повернувшись от окна к двери, горестно шептал: – Тебя вынесут в эту дверь… – И, глядя на пол, вспоминал, как бился Павел на этом полу, инстинктивно, всей силой рук пытаясь разорвать удушающую петлю разновременности и, в последних проблесках сознания страшась, что разорвать ее удастся, исступленно не допускал спасти себя. Будет час, и я забьюсь на полу и, как Павел, разорвусь душой в страдании двойного страха – что смерть наступает и что ее могут предотвратить. Я бросал взгляд на самописцы и регуляторы – их не исковеркает разновременность, они останутся, только меня не будет, только меня одного не будет! Они доведут процесс до конца, на их лентах, на кристаллах их бесстрастной памяти запечатлится успех одного из величайших научных экспериментов, им тот грядущий успех «до лампочки», как пошучивали наши предки. А мне, которому так важно знать, как завершится эксперимент, он останется навечно неведом – меня не будет!
   – Нет! – закричал я в неистовстве. – Нет, никогда! Я этого не сделаю!
   Почти в беспамятстве я рухнул в кресло. В окне медленно погасал закат. На небе зажглись ярчайшие звезды, они сверкали на меня живыми глазами. Земля прекрасней Урании, это общеизвестно, но небо Земли несравнимо с небом Урании. Уже ради одного этого радостно жить: каждоночно вбирать в себя свет трех тысяч голубых и желтых, красных и зеленоватых светил, сложившихся в сто прекраснейших созвездий космоса. Небо Урании – праздник Вселенной. Тот, кто хоть раз посетил этот праздник, с сожалением расстается с ним, когда на рассвете небо бледнеет, с нетерпением ждет его возобновления, когда Мардека закатывается. Нет, и земные звезды прекрасны, но они бесстрастны, лишь чуть-чуть перемигиваются, а здесь, в темно-зеленом ночном небе Урании, в ее непрерывно волнуемой атмосфере, звезды переливаются, притушиваются, вспыхивают… Они величаво выплывают на ночной свой совет, на какие-то свои переговоры и несогласия, разговаривают между собой, кричат мятежным непостоянством сияния. Мы лишь зрители, допущенные на грандиозный вселенский совет сверкающих небожителей. И я сам вскоре откажусь от зрелища этого божественного звездного торжества: оно останется – меня не станет.
   – Не сделаю! – прокричал я чуть не с рыданием. – Не хочу! Не хочу!
   Меня била истерика, она истощила мои силы. Похоже, я потерял сознание. Потом, стараясь восстановить обстановку, я догадался, что беспамятство перешло в обыкновенный сон. И он был таким глубоким, что лишь вызов Жанны пробудил меня.
   – Не спи! – приказала она с экрана. – Я только что вернулась от Роя. Приди ко мне.
   Я мигом вскочил. О том, чтобы идти к ней, не могло быть и речи.
   – Не могу оторваться от механизмов, Жанна. Сделай одолжение, приходи в мою лабораторию.
   – Буду через пять минут.
   Экран погас, и я кинулся к аппаратам. Пяти минут еле хватило, чтобы ввести новую программу. От недавней скорби и нерешительности не осталось ничего. План был ясен, его надо было выполнять без колебаний. Теперь меня беспокоило одно: не совершу ли в спешке ошибки? Я быстро регулировал автоматы и дважды повторял – для верности – каждую операцию.
   Жанна вошла, когда я отошел от аппаратов и водрузился на подоконник – самая безмятежная из моих поз, она это знала.
   – Какой трудный день! – со вздохом сказала она. – Если бы не наставления Чарли и не твои упрашивания, вряд ли беседа с Роем сошла бы благополучно. Это был самый настоящий допрос по правилам старины.
   – Он спрашивал тебя о Павле?
   – И о нем тоже. Я сказала, что о Павле лучше узнавать у тебя. Вы вместе вели исследования. Ты присутствовал при его гибели.
   – Что он ответил?
   – Он сказал, что не увидел в тебе желания распространяться о Павле.
   – Он и не спрашивал меня о Павле, ограничился тем, что услышал от Чарли. Впрочем, он не ошибся: у меня не было желания распространяться о Павле.
   – Примерно так я и объяснила.
   – Ты сказала, он расспрашивал и о Павле. Значит, его интересовали и другие?
   – Другие – это ты один.
   – Вот как! Он не интересовался ни Чарли, ни Антоном?
   – Он сказал, что Антон и Чарли ему ясны, а ты – загадка. Он попросил подробно расшифровать таинственную природу существа, именуемого хронофизиком Эдуардом Барсовым.
   – Ты это сделала?
   – В меру своего понимания.
   – Это много – мера твоего понимания? Чарли шутит: каждый говорит в меру своего непонимания.
   – Суди сам. Если, конечно, ты способен судить о себе объективно и беспристрастно. Павел часто говорил, что ты в себе не разбираешься.
   – Думаю, что и он во мне не очень-то разбирался. Тайны природы ему были ясней, чем человеческие характеры. Законами мира он интересовался больше, чем странностями людей.
   – Тобой он интересовался. Возможно, он видел в тебе одну из тайн природы. У Роя я начала рассказ о тебе словом, которое Павел назвал сутью твоей души. Ты помнишь это слово?
   – Нет, естественно.
   – Между прочим, Павел часто говорил его. Ты должен был его слышать.
   – Я мало увлекался собой. Наверно, пропускал это слово мимо ушей.
   – Не смотри на меня. Меня раздражает твой взгляд.
   – Буду смотреть в сторону. Так хорошо?
   – Лучше. Теперь слушай. В разговоре с Роем я вспомнила, как познакомилась с вами четырьмя. Я прилетела на Уранию с направлением на энергостанцию и каким-то грузом для Института Времени. Институт достраивался, груз свалили в общежитии. Трое из вас пожертвовали для груза своими номерами, вы переселились к Чарли, его директорская квартира была обширней ваших комнатушек. Каждый внес что-то свое в украшение временного жилья. Чарли радостно подчеркнул беспорядок в комнате красивым плакатом, он повесил его на двери: «Выходя на улицу, вытирайте ноги!»
   – Плакат в стиле его острот. Я помню это его воззвание.
   – Антон нарисовал чертенят с хвостами, рожками и руками – гибкими, как хвосты. На чертенят падали молекулы, они ловко отшвыривали их – большие направо, маленькие налево. В общем, оправдывал прозвище Повелитель Демонов Максвелла. Павел прибил к стене схему переключений регуляторов в каком-то процессе, а ты повесил над своей кроватью портрет древнего философа Декарта.
   – Было… Отличная репродукция знаменитой картины Франца Гальса. Я очень любил эту картину, хотя к творчеству Гальса равнодушен.
   – Вот, вот! К творчеству Гальса равнодушен, а этот портрет любил. Я с уважением спросила у Павла, – так странно в наше время встретить поклонника старых философов: «Этот твой друг Эдуард Барсов, наверно, большой знаток учения Декарта?» Павел ответил: «Сомневаюсь, чтобы Эдик держал в руках хоть одну книгу Декарта». – «Но почему он повесил его портрет?» – спросила я. «А ты присмотрись к портрету, – посоветовал Павел, – на этой картине изображена душа Эдика».
   – И ты присмотрелась к портрету Декарта?
   – Много раз присматривалась. Мне очень хотелось узнать все ваши души. С портрета, ты помнишь, глядел мужчина средних лет, длинноволосый – кудри прикрывали плечи, – длинноносый, тяжелые веки наполовину заэкранивали большие выпуклые глаза, он недавно побрился, но плохо побрился, художник лукаво изобразил и порез на подбородке, и недобритый островок у шеи. А Декарт не просто глядел на зрителя, он радостно удивлялся тому, на что падал его взгляд. Франц Гальс с совершенством воссоздал душевное состояние философа, тот словно говорил каждому, кто подходил к портрету: «Боже, как удивителен, как прекрасен этот мир! Восхищайтесь им, поражайтесь ему!» И Павел сказал мне: «Теперь ты понимаешь, почему Эдуард выбрал в наставники портрет Декарта? Не учение Декарта – только его портрет. Здесь икона души самого Эдика, его вечное удивление перед всем, что его окружает. Если Антона Чиршке раздражают законы природы, то Эдуард им восторженно удивляется».
   – Так вот оно, это загадочное словечко! Удивление – формула моей души! Так, по-твоему?
   – Это сказал Павел, и я ежедневно убеждалась, что он прав.
   – Ты поведала это и следователю?
   – Конечно. Он ведь интересовался твоим характером, как я могла скрыть главную твою особенность? И я рассказала, что ты способен замереть от восхищения, когда мимо твоего носа пролетит гудящий жук, и, забыв на время обо всем, ты будешь следить зачарованными глазами за тяжелым полетом жука. Что когда на обочине дороги вдруг раскроется краткожизненным цветочком какой-нибудь вздорный сорняк, ты остановишься перед ним и упоенно удивишься, сколь совершенны невзрачные лепестки, до чего прекрасно, какой-то особой каемкой, их облепила придорожная пыль! И ради такого дурацкого времяпрепровождения опоздаешь к началу важнейшего эксперимента. А в эксперименте, объяснила я Рою, тебя захватывают порой такие пустяки, что тормозится исследование. Я сказала, что пришла как-то к вам и ты воскликнул с сияющими глазами, словно случилось нечто абсолютно неожиданное: «Жанна, посмотри результат, как все поразительно сошлось!»Я спросила Павла, в чем неожиданность, а он захохотал: «Никакой неожиданности, все по расчету, но не будем мешать Эдуарду безмерно поражаться тому, что в науке отклонений от законов природы не наблюдается». А когда ты вечером смотришь на небо, Эдуард! Со стороны кажется, что тебя весь день одолевал тайный ужас, что звезды не выйдут на ночное дежурство, и ты радостно ошеломлен, что они все же появились, и поэтому должен насладиться их красотой, ибо она дана только на одну ночь. Вот ты каков! И в наших с тобой отношениях до предела сказалась эта твоя привычка всему поражаться, любой штамп воспринимать как открытие. Ненасытная твоя любопытность, обращенная одинаково на важное и неважное. Любознательность без разбора!
   – Ненасытная любопытность в наших с тобой отношениях? Или лучше второе словечко – любознательность?
   – Ты, конечно, опять впадаешь в удивление!
   – Постараюсь на этот раз никуда не впадать. Ты говорила Рою о наших отношениях?
   – С чего бы мне их скрывать? Он спрашивал, я отвечала. Не хочешь ли и ты спросить, что я сказала о нас с тобой?
   – Хочу, Жанна.
   – Он интересовался, крепка ли наша дружба. Я ответила, что не очень. Ты опять впился в меня глазами, Эдик. Ты ведь знаешь, я этого не терплю! Итак, я сказала Рою, что ты влюбился в меня почти мгновенно, как увидел. Надеюсь, ты не будешь этого отрицать? И еще я сказала, что твоя любовь показалась мне такой привлекательной, меня так трогало твое неизменное восхищение мной, ты с такой доброй радостью следил за каждым моим движением, что и я стала влюбляться в тебя.
   – Этого не было, Жанна!
   – Это было, Эдуард. Но тут вмешался Павел, сказала я Рою. Павел, в отличие от тебя, был настойчив, когда чего-нибудь хотел добиться. И он был… В общем, Павел был Павлом, тебе этого не нужно растолковывать, а Рою я кое-что объяснила. Но был момент, Эдуард, когда я заметалась между вами, не зная, кого выбрать. Очень короткий момент, но он был, и увлечение мое могло тогда переломиться в твою сторону. Но ты отошел от соперничества. Тебя поразило, что Павел, так страстно увлеченный наукой, может испытывать и другие страсти. Тебя вмиг заинтересовало, а как я отвечу на его домогания. Перед тобой появилась замечательная картина: некто бесцеремонно прививает девушке свою любовь, стремительно заражает ее своей страстью – ну как этим не полюбоваться? Как не поразиться могуществу чувства, ведь он буквально теряет голову, когда перед ним появляется та девушка? «Деятельный обсерватор» – разве не так шутит о тебе Чарли? Он еще говорит: «неистовый наблюдатель»… А что до нас с Павлом, то я объяснила Рою, что все совершилось по другой шуточке того же Чарли Гриценко: «Кто ухватил, тот и отхватил». Очень точная оценка, доложу тебе. Павел всю меня охватил своим чувством, у меня не стало желания сопротивляться. Так я полюбила его. Так мы стали мужем и женой. Мы были счастливы, пока он не поставил, а ты не разрешил последний злосчастный эксперимент. И разрешил, вероятно, из того же восторженного любопытства: как удивительно, что опыты наши удаются! Вот она, наша удивительная удача: Павел погиб, я не восстановлю здоровья. Есть чему радоваться!
   Теперь я знал, как мне держаться.
   Я не впивался в нее глазами, чтобы не раздражать, но видел ее всю. Она сидела у самописца пси-поля, я заранее поставил стул около него: каждое движение ее души, каждый оттенок настроения фиксировались. Она позволила себе расковаться, после гибели Павла это был первый случай. И она так изменилась, что не только Повелитель Демонов, ясновидец Антон Чиршке, не только я сам, но и любой знакомый не мог бы не порадоваться: «Вы отлично выглядите, Жанна, помолодели и похорошели». Я не смел разрешить себе трусости. Времени оставалось только на одно решение.
   И я заговорил спокойно, даже издевательски – потому что она несомненно сочтет это издевкой:
   – Ты представила мне замечательный анализ моего характера. Восторженное удивление перед всем, от всего!.. Неплохо бы продолжить и дальше твое проницательное исследование. Ну, хотя бы на те минуты, когда я восторженно любовался – другая формула не уложится в твое понимание меня – фонтаном пылающей, дымной воды, забившей на месте энергосклада. Именно в эти минуты я вспомнил о Павле и испугался, что с ним плохо, и опрометью кинулся назад в лабораторию, забыв и о водном огненосном вулкане, и о метавшемся неподалеку Чарли. Я вбежал к себе и увидел Павла, в агонии рвущего руками с шеи петлю разновременности, ощущение ведь было такое, что его душит какая-то петля.
   – Зачем ты вспомнил это? – Голос Жанны стал глухим. Она побледнела, положила руку на сердце.
   Я холодно говорил:
   – Хочу понять свое собственное поведение, используя твой психологический анализ. Итак, он метался, а я стоял над ним. Что мне надо было сделать? Наверно, выключить аппараты, погасить расширяющийся разрыв времени в теле Павла. А меня удивило – ну, не восторженно удивило, этого все-таки не было, просто удивило – зрелище необыкновенной агонии. Согласись, еще ни один человек не наблюдал, как в душе реальным физическим взрывом распадается связь времен. Хоть взглядом окинуть такую картину, хоть секундным снимком запечатлеть ее в сознании. А когда я опомнился от своего ненасытного любопытства – так ты глубоко и верно определила его, – когда я кинулся к аппаратам, было уже поздно.
   Она подошла ко мне вплотную. Секунду мне казалось, что она ударит меня по лицу. Но она лишь выговорила сквозь сжатые зубы свистящим шепотом:
   – Эдуард, ты пошутил, правда? Так страшно, что ты сказал!
   Лишь тяжким усилием воли я принудил себя и дальше говорить спокойно:
   – Жанна, все было, как я рассказывал.
   Она уже верила и еще не верила. На бледном лице округлились нестерпимо сверкающие глаза. Она пошатнулась. Я сделал движение поддержать ее. Она отшатнулась от меня, как от змеи.
   – Убийца! – прошептала она. – Эдуард, понимаешь ли ты это? Ты убийца!
   – Убийца! – согласился я. – Что было, то было. Прошлого не изменить.
   Я разил безошибочно. Я знал, на что наталкиваю ее, и не оставлял иного выхода. Отомстить мне действием она не могла. Выход был один: ненависть. Сейчас она заговорит о Рое Васильеве.
   – Прошлого не изменить, – выговорила она посеревшими губами. – Ты прав, прошлого не изменить. Но почему не изменить будущее? Ты знаешь, что я сейчас сделаю? Я пойду к Рою Васильеву и расскажу, какие эксперименты ты поставил с Павлом. Хоть это будет мне утешением – тебя выгонят с Урании, тебе закроют двери в лаборатории. Не видеть тебя! Никогда не видеть!
   – Ты этого не сделаешь. Никогда не сделаешь, Жанна!
   – Пойду! – исступленно выкрикнула она. – Прямо от тебя – к нему!
   – Не сделаешь! Ты все же любила Павла. Не верю, что ты надругаешься над его памятью!
   Ей понадобилась почти минута, чтобы обрести дыхание на ответ. Ее захлестывало неистовство. Она была готова на все. Но в ее верности Павлу я мог не сомневаться.
   – Ты убил Павла, Эдуард, – сказала она наконец. – А теперь измываешься надо мной! Какой честности ждать от презренного убийцы? Но сказать, что я не любила Павла, что я хочу надругаться над его памятью!.. Боже мой, какая низость! Какая низость!
   – Я убил Павла, не отрекаюсь. А ты собираешься плюнуть на его могилу. Вот что будет означать твой поход к Рою Васильеву.
   Она кинулась на меня. Не знаю, что она хотела: задушить насмерть или только выцарапать глаза? Я схватил ее за руки. Она вырывалась с такой силой, что меня мотало то вправо, то влево. Но я не выпустил ее рук, и она ослабела. Я швырнул ее в кресло. Она опустила голову, громко зарыдала. Я снова заговорил. Дело было не завершено. Надо было забить еще пару гвоздей в гроб нашей былой душевной дружбы.
   – Тебе не удастся заставить меня замолчать, Жанна. Я продолжаю. Ты знаешь, что у Павла в жизни была одна цель, одна пламенная страсть: реализовать практически свое великое открытие. Даже любовь к тебе лишь соседствовала с этой страстью, не умаляя ее. Формально Павел был моим помощником, но реально я был его учеником. Я его убил, так уж получилось, но все силы своей души, все свои способности отдам завершению дела его жизни. Пусть мир узнает, каким гением был этот человек, так верно любивший тебя твой муж Павел Ковальский. Пусть не истлеет он безвестным в могиле! Он заслужил памятник в Пантеоне великих людей человечества. И его воздвигнут, тот нетленно-вечный памятник, если ты не помешаешь. Скажи, скажи мне, Жанна, кому протянул бы руку Павел, если бы мог хоть на минуту встать из гроба: тебе, его возлюбленной, его жене, столько подарившей ему ласк при жизни и столь беспощадной к его памяти после смерти? Или мне, его убийце, его верному ученику, думающему лишь о том, как показать миру величие своего учителя?
   Все совершилось, как и должно было совершиться. Поводов для удивления, тем более восторженного, не нашлось: не все во мне Жанна увидела верно, вряд ли в ту минуту последних уговоров мне было легче, чем ей. Она с трудом поднялась, поправила растрепавшиеся волосы, она боялась смотреть на меня, чтобы снова не взорваться.
   – Пусть будет по-твоему, – сказала Жанна тусклым голосом. – Я не помешаю завершению опытов. Но ты должен знать: ненавижу тебя! Безмерно, бесконечно ненавижу! Теперь это будет единственной моей отрадой – ненавидеть тебя! Ты просишь моей помощи в лаборатории, я вынуждена помогать, но ненависть не смягчится. Помощь будет, а ненависть останется. Вечно тебя ненавидеть! Боже мой, боже мой! Вечно ненавидеть!
   Она ушла, хлопнув дверью. Я должен был сесть, чтобы не упасть, так у меня дрожали ноги. Несколько минут не двигался, ни о чем не думал, ничего не сознавал. Это не было беспамятство, потеря сознания или сон. Врачи, наверно, заговорили бы об остром приступе нервного истощения. Я назвал бы свое состояние острым истощением души, чем-то вроде кратковременной смерти: я был в этом мире – и меня не было.
   Восстановив себя, я подошел к самописцу пси-поля, подал выход на диаграмму. Все было, как задумывалось. Нервное потрясение Жанны отразилось в дикой пляске кривых, ее гнев – в их пиках и изломах, ее отчаяние – в их падении вниз, почти к горизонту, к зловещей оси абсцисс небытия. Я проверил программу процесса, задал сравнение со старыми записями. Компьютер доложил, что процесс восстановлен на высоком уровне, он идет как при жизни Павла. Большего и не требовалось.
   Теперь оставалось совершить последнее вычисление: сколько мне осталось жить?
 
7
 
   – Сколько мне осталось жить? – вслух спросил я себя.
   В общем, я успокоился, интерес к дате конца был скорее академическим, чем практическим. Даже если бы вычисление показало, что жизнь быстро шагает к распаду, это не стало бы теперь поводом рвать на себе волосы. Завершение экспериментов именно таким способом было моим свободным решением, негодовать на себя нелепо. Я только с интересом отметил, что самоубийцы кончают с собой в состоянии аффекта, а у меня аффекта не было, неистовство мутило сознание лишь до решения, страх небытия терзал до внутренне принятого отказа от бытия. Конечно, я не радовался, но и уныние не одолевало. Была даже некоторая удовлетворенность, что найден выход из совершенной, казалось, безвыходности, да практическое любопытство: много ли еще успею совершить всяких не имеющих отношения к эксперименту дел, разных необязательностей, которыми всегда полно наше существование. «Раньше в подобных случаях писали завещания и заверяли их подписями и печатями», – подумал я. И почти весело рассмеялся – раньше не было подобных случаев. Никто, даже после моей гибели, не должен догадываться, что я ее предвидел, – она предстанет случайностью эксперимента, а не его рассчитанным результатом.
   Компьютер выдал утешительный расчет: жизни хватало и на дело, и на безделье, можно и всласть соснуть, и разика два погулять по холмам Урании. Я зевнул и потянулся. Желание сна – одно из самых сильных проявлений жизни, но меня, пока я просто жил, на сон не хватало.
   – Отказываясь от жизни, можно разрешить себе солидно поспать! – сказал я вслух и засмеялся. Все получалось по любимой формуле: «Мне бывало хорошо, даже когда было плохо».
   Я пошел к двери. Неожиданно появившийся на экране Антон задержал меня.
   – Эдик, что такое! – заорал он. – Я возмущен, можешь мне поверить!
   – Охотно верю, – ответил я. – Ты всегда чем-нибудь возмущен. Что на этот раз вывело из себя Повелителя Демонов? Наверно, взбесил закон сохранения энергии? Или ты по-прежнему негодуешь на таблицу умножения? Или стало непереносимо, что электроны существуют независимо от позитронов?
   – Независимо они не существуют, я берусь это доказать. Но меня возмущаешь ты, а не позитроны. Это гораздо хуже.
   – Раньше назови мою вину, потом будешь убеждать, что я хуже возмутительных законов природы.
   – Твоя вина – в Жанне!
   – В Жанне? – На мгновение я растерялся. Все, что связано с Жанной, имело особый смысл. Любое упоминание о ней звучало опасностью.
   – Да, в Жанне! В чем же еще, спрошу тебя?
   – Повелитель, воля твоя…
   – Не прерывай! Я встретил Жанну, когда она возвращалась от тебя. Она уже выглядела поздоровевшей, даже помолодевшей, а ты ее чем-то так расстроил… Я, естественно, спросил, скоро ли она принесет очередную партию пластинок для сепарации воздуха. Она послала меня в преисподнюю и убежала.
   – Ты уверен, что у нее не было причин посылать тебя в преисподнюю и без того, чтобы предварительно посещать мою лабораторию? Для Повелителя Демонов…
   – Я запрещаю тебе острить! Ты не Чарли, у тебя остроты не получаются. Скажи прямо, чем ты так расстроил Жанну?
   Повелителя Демонов надо было успокоить. Его необузданность не грозила непосредственно ходу моих экспериментов, но он мог привлечь внимание к дурному настроению Жанны. Даже такую мелочь следовало предвидеть и предотвратить. Я сказал:
   – Мы говорили о Павле. Я наконец показал ей место, где Павел упал. Раньше я боялся это делать. Она плакала, я тоже не плясал. Поводов для веселья не было.
   Антон мигом перестроился.
   – Понимаю. Будем надеяться, что это последнее потрясение. На время ее надо оставить в покое, пусть она выплачется. Обещаю не торопить с новой партией пластинок, хотя, поверь, они ох как нужны!
   Он отключился, и я выбрался наружу. Была глубокая ночь, короткая ночь Урании, прекраснейшая из ночей, какие мне удалось увидеть в жизни. Всего восемь земных часов отвели космостроители на суточное вращение Урании вокруг своей оси. В природной своей первозданности планета вращалась еще быстрей, ее прежнее шальное кружение замедлили чуть ли не вчетверо. Первые поселенцы жаловались, что не успевают от заката до восхода Мардеки сосредоточиться ни на одной толковой мысли, а быстрый бег дневного светила по небосклону вызывает головокружение. И при нас старожилы ворчали, что космостроители могли бы расстараться и на большее, мол, ночь осталась такой короткой, что не успеваешь перевернуться с одного бока на другой, как уже пора вставать. Мы, новое поколение исследователей, не предназначали ночи для сна, бывало, не спали и по неделям, – драгоценное время не стоило тратить на такое примитивное занятие, как сон. Зато если выпадал спокойный часок, мы торопились на торжество звездной ночи. «Ты – своя собственная обсерватория», – шутил обо мне Чарли, изредка соглашаясь на совместные прогулки. «Ты восторженный созерцатель, ты всему радостно удивляешься», – сказала сегодня Жанна. В отличие от Чарли, ни ее, ни тем более Павла мне ни разу не удалось уговорить полюбоваться праздником звезд. У них была иная радость – побыть лишний раз друг с другом. Звезды им не требовались.