Выйдя из научного городка, я зашагал по темной равнине. «Дойду до извива реки и поверну назад», – сказал я себе. Я шел не торопясь, и небо двигалось мне навстречу. Быстрое вращение планеты добавляло своей красоты в ночное колдовство. Звезды не плыли, как на Земле, они торопились, не шествовали друг за дружкой, а – казалось глазу – стремились одна другую обогнать. Силуэты созвездий менялись: расплывчатыми выплывали из-за горизонта, сжимались, становились четкими в зените, снова расплывались, рушась за горизонт. Пока я шел до речки, небо стало другим. «Оно еще раз изменит свой облик, когда я вернусь», – думал я растроганно.
   На долинки и холмы лился серебристый свет, близкие окрестности выступали отчетливо. Урания не имеет спутников, но ночи и без лун полны сияния. Повелитель Демонов утверждает, что при свете звезд он свободно читает старинные книги. Возможно, это правда, но я и днем не видел Антона с книгами, он черпает свои знания из пленок, а не из книг. И, сотни раз прогуливаясь по ночным просторам, я ни разу не встречал на них Чиршке.
   Вот и сейчас я был, вероятно, один на всем обширном ночном пространстве планеты. Я шел и шел – никто не приближался ко мне, никого я не видел.
   Я постоял у речного обрыва. По воде плыли сияющие жгуты: каждая звезда, поднимаясь на небо, торопилась прочертить след своего небесного пути. Выбрав самую яркую звездную ниточку, я любовался ею: расплывчатая, очень длинная – через всю реку, – она сжималась, сияла все ярче, пока звезда карабкалась вверх, а там, в зените, линия превратилась в пылающую точку. Всю поверхность воды среди сотен живых, меняющихся полос и жгутов усеяли такие неподвижные сверкающие точки. Я наслаждался водным отображением звезды, а когда она двинулась из зенита вниз и точка снова растянулась в расплывающуюся и тускнеющую ниточку, я оторвался от реки и пошел домой.
   Впервые за много коротких ночей Урании, за долгие часы лабораторных бдений я, отрешенный от суетных мыслей, крепко и сладко спал на своей кровати примитивным сном моих предков, не ведавших ни антиморфена, ни радиационных душей, ни острой необходимости жертвовать необязательным сном ради настоятельного бдения. И, проснувшись к концу следующего дня, я удовлетворенно сказал себе:
   – На жизнь мне отпущено семь дней. Для завершения эксперимента хватит пяти. Процесс идет автоматически.
   Процесс шел автоматически, это было единственно верное. Но не было ни семи дней, предоставленных на жизнь, ни пяти дней для завершения эксперимента. С экрана меня вызвал Чарли. Еще никогда я не видел его столь расстроенным.
   – Приходи ко мне, Чарли, – сказал я. – Поверь, мне нельзя оторваться от аппаратов.
   – Оторвись! Когда ты около своих механизмов, с тобой не поговоришь.
   На его двери горел красный глазок, запрещающий вход. Ко мне он относиться не мог.
   Я вошел не постучав. Чарли ходил по своему большому кабинету, как волк в клетке. Он молча показал рукой на кресло, но я присел на подоконник. В окне творился очередной закат Мардеки. Мне недолго оставалось любоваться закатами, этим тоже не удалось. Чарли раздраженно, совсем как Антон, крикнул, даже голоса у них стали похожи, раздражение подавило все иронические интонации, столь обычные у Чарли:
   – Слезай с подоконника! Скоро у тебя будет вдосталь времени обсервировать красоты Урании и без того, чтобы делать это из моего окна.
   Я знал, что именно этого-то и не будет – времени для любования красотами Урании из какого-либо окна, ибо время для меня вскоре кончится. Тем не менее сел в кресло и вопросительно поглядел на Чарли. Он продолжал ходить и на ходу говорил:
   – Проклятый Рой нанес-таки нам удар! Энергетики нажимают на него, он поддался. Он дает разрешение на доставку с Латоны сгущенной воды. Энергетики обещают отменить ограничения в пользовании энергией.
   – Ты считаешь это ударом?
   – Ударом, и почти смертельным, если мы с тобой не восстанем. Условием для получения воды Рой поставил прекращение всех работ по трансформации времени. Ибо ему, видишь ли, неясно, как конкретно произошел на энергоскладе сдвиг времени в обратную сторону. Он опасается, что и с новой цистерной сгущенной воды произойдет такая же катавасия. Он со всем своим земным изяществом так и выразился: катавасия!.. Удивительно точный язык для знаменитого космофизика!
   – Но ведь и на самом деле точно неизвестно, каким образом волна обратного времени достигла энергосклада, – осторожно заметил я. Я не мог показать Чарльзу Гриценко, что знаю о причинах взрыва гораздо больше, чем он.
   – Да, разумеется, мы далеко не все понимаем. Но какое это имеет значение? В свой час допытаемся и подробностей. Сегодня важно одно: такая волна была, ее генерировал Павел Ковальский, она вызвала взрыв. А Павла Ковальского больше нет, волны обратного времени никто не генерирует, опасностей для энергосклада, к тому же ныне отнесенного далеко от наших лабораторий, не существует. Я рисую ситуацию неправильно?
   – Правильно рисуешь. Уверен, как и ты, что условия для новой катастрофы полностью отсутствуют.
   – Так почему, тысячу раз черт его подери, Рой Васильев отказывается это понять?
   – Спроси у него самого.
   – Уже спрашивал. Он притворяется дурачком. Разводит руками – не физически, а фигурально, с этакой наукообразной грацией: доказательства неубедительны, ситуация остается темной, мои, мол, мозолистые мозговые извилины не способны разобраться во всех тонкостях вашей хронистики.
   – Так прямо и высказывается?
   – Не прямо, а криво! Придумал новый тип аргументации. Нас учили, что «ультима рацио» логики – доказательство от абсурда. А у него – доказательство от невежества. Аргументирует своим невежеством! А за его невежеством стоят обширные полномочия. Все могу понять, одного не понимаю: как Альберт Боячек, наш светло разумный, наш проницательнейший президент Академии наук, мог снабдить этого Роя Васильева таким властительным мандатом!
   – Что собираешься предпринять?
   – Завтра вылетаю на Латону, оттуда на Землю. На время моего отсутствия директором Института Экспериментального Атомного Времени назначаю тебя. Продолжать борьбу с Роем Васильевым будешь ты. Тебе понятны твои задачи?
   – Мои задачи мне понятны. Мне непонятно, что ты собираешься делать на Земле?
   – Буду стучать кулаком по всем начальственным столам! Схвачу мудрого Боячека за его старческое горло, вытряхну душу из этого милого человека.
   – А если по-серьезному?
   – По-серьезному? Буду доказывать, что эксперименты с атомным временем слишком важны для науки, чтобы так безапелляционно их запрещать. Думаю, в Академии наук к моим аргументам прислушаются больше, чем к безграмотным велениям какого-то дознавателя. О чем ты так напряженно думаешь? Откажись хоть разок от привычки многозначительно молчать! Надеюсь на твою полную откровенность.
   Полной откровенности я не мог себе разрешить. Но на многие просчеты Чарли указал. Я напомнил, что еще недавно он предвидел пользу вызванного аварией дополнительного внимания к работе института. Пользы не получилось, ожидается вред. Он думал, что, доказав правильность гипотезы обратного времени, заставит Роя удовлетвориться этим объяснением аварии. Рой пошел дальше, он, судя по всему, основательно напуган возможностями, какие таятся в искусственном изменении тока времени. Теперь Чарли делает новую ошибку. Конечно, он докажет Боячеку важность хроноэкспериментов. Это тем проще, что Боячек и не сомневается в их важности. Разве тот факт, что Чарльза Гриценко, физика, создавшего первый в мире трансформатор времени, единогласно избрали в члены Академии наук и Боячек после голосования публично объявил: трудами нового академика открывается особая глава в изучении природы – создается новая наука хронофизика, – разве это не свидетельствует о признании важности наших работ? Но Чарльз Гриценко, академик и директор Института Экспериментального Атомного Времени, любитель парадоксов и острот, человек, умеющий ко всякому несомненному факту немедленно подобрать другой несомненный факт, ставящий под сомнение несомненность первого, этот блестящий софист и столь же блестящий экспериментатор, этот наш общий друг Чарли почему-то упорно закрывает глаза на то, что всеми понимается не только важность, но и опасность любых искусственных изменений хода времени.
   – Я ни в одном пункте не отошел от утвержденной на Земле тематики наших работ! Будь справедлив ко мне, Эдуард!
   – Буду справедлив. Не отошел от утвержденной тематики, все верно. Но сама эта утвержденная тематика показалась такой опасной, что колебались, можно ли ее выполнять на Урании, далекой от Земли планете, специально оборудованной для сверхопасных работ. Разве не изучали предложение оборудовать вторую планетку, подобную Урании, и передать ее одному тебе? И разве не ты убедил не делать этого, ибо тебе не терпелось поскорей развернуть исследования? Вспомни, что ты говорил: работы наши, конечно, опасны, но вряд ли опасней творений биоконструкторов. Те способны выпустить в мир искусственно созданные смертоносные бактерии, новых гигантских цератозавров, всякое невиданное зверье, перед которым земные тигры что божьи коровки перед осой, – в общем, тысячи рукотворных, биологически реальных демонов зла. А мы, хронофизики, и близко не коснемся таких страхов. Так ты говорил, верно? А что получилось? Погиб Павел Ковальский, прекрасный человек, великолепный экспериментатор. И только счастливая случайность, что все мы в тот миг сидели в своих сверхэкранированных казематах, именуемых лабораториями, только эта случайность предотвратила гибель еще десятков, если не сотен людей. Так с кем посчитаются теперь на Земле? С тобой или посланцем Боячека Роем Васильевым? Не надейся, что Земля отменит распоряжение Роя, она его подтвердит. Ты предлагал нам уступать, но не поступаться. Ты поступишься всем. Знаешь, чего ты добьешься? Что возвратятся к предложению, которое ты когда-то уговорил снять: станут спешно выискивать другую планетку для наших работ. А все те годы, которые понадобятся для ее оборудования, мы будем поплевывать в потолок или прогуливаться по равнинам Урании. Если нас, конечно, не отзовут на Землю, чтобы поручить совсем иные исследования.
   – Проклятый молчун! – с досадой сказал Чарли. – Сто лет держишь рот на замке, но если заговоришь!.. Так что же делать?
   – Просить Роя отменить свой запрет. Объяснить ему ситуацию так, чтобы он взглянул на нее нашими глазами. Все иное неэффективно.
   Чарли, шагая по кабинету, с минуту размышлял.
   – Согласен. Надо опять идти к Рою. И немедленно. Поднимайся, отправимся вместе.
   – Нет, – сказал я. – К Рою пойдет один человек. Этот чеовек – я. Ты останешься у себя.
   Чарли выглядел таким удивленным, что я едва не рассмеялся, хотя мне было не до смеха.
   – Ты слишком волнуешься, Чарли, – продолжал я. – И ты увлекаешься собственной аргументацией. Боюсь, на педанта Роя это действует плохо. Доверь переговоры мне.
   Чарли принимал решения без долгих колебаний.
   – Иди один. Если ты переубедил меня, то с ним будет проще: все же не переубеждать, а убеждать. Превратить его дремучее невежество хотя бы в еле брезжущий рассвет знания.
   – Та самая простота, которая хуже воровства, – ответил я в его стиле, и он захохотал: реплика отвечала обстановке.
   От института до гостиницы было метров пятьсот, но я потратил на них полчаса. Уверенность, с какой я разговаривал с Чарли, вдруг испарилась. Убедить Роя я мог только исповедью, а не вывязыванием цепочки аргументов. На исповедь я не пошел бы ни к Жанне, ни к Чарли. И я не был уверен, что скорбная откровенность подействует на сухого землянина. Что, если и последняя моя отчаянная попытка спасти процесс будет напрасной? Нужно тысячу раз подумать, сотни раз взвесить все «за» и «против», прежде чем постучать в дверь Роя. Я шел, останавливался, стоял – ни одной мысли не возникало в голове, – снова шел. Меня вела неотвратимость.
   На двери Роя горел зеленый глазок: он был у себя и не запрещал входа. Я постучал и вошел. Рой стоял у окна. Он сделал шаг ко мне и показал рукой на кресло. Ни на лице, ни в голосе его не было удивления. Он очень спокойно сказал:
   – Хотя и поздно, но вы пришли!
 
8
 
   – Хотя и поздно, но вы пришли! – повторил он, усаживаясь против меня.
   – Почему поздно? – Это была единственная возникшая мысль, и я высказал ее, ибо надо было что-то сказать. И, еще не закончив, сообразил, что начать следовало не так.
   Но Рой, похоже, не нашел в моей реакции на его слова ничего странного. Возможно, именно такого начала беседы он и ожидал.
   – Почему поздно? Мне кажется, вы это должны понимать. Вам лучше было прийти до того, как я наложил запрет на все работы с трансформатором времени. Не появилось бы протестов у ваших коллег.
   – Да, пожалуй, так было бы логичней, – согласился я и удивился тому, что он сказал, и тому, что я ответил. Так можно было говорить только после исповеди, а я еще ни в чем не повинился.
   Рой смотрел пристально, но без настороженности и отстраненности, раньше я видел в его глазах только эти два настроя: настороженность и ощутимое, как рукой, отстранение. Он знал, с чем я пришел, – не конкретные факты, конечно, но мою готовность искренне поведать о фактах. И я ответно на его знание знал, что ничего теперь не утаю. И, понимая это, я понял, что и мне предоставлено право требовать ответа на мои недоумения и что лучше мои вопросы ставить сразу. Я начал так:
   – Рой, разговор наш будет не из легких, для меня по крайней мере. И я хотел бы, чтобы раньше разъяснились некоторые ваши странности. Почему вы еще в аэробусе выделили меня среди других? Вы не знали, кто я, какая связь между мной и взрывом, ваши глаза невозмутимо обегали наши лица, ни на ком не задерживаясь, а на мне задержались. Ваш взгляд словно споткнулся, когда упал на меня. Не знаю, заметили это другие или нет, но я не мог не заметить. Скажу больше: я содрогнулся. Надеюсь, мой вопрос не показался вам нетактичным?
   Рою вопрос показался естественным. Он отвечал с исчерпывающей обстоятельностью. Чарли, тоже поклонник обстоятельности, выдал бы ответ в форме деловой справки, присоленной для оживления остротой, приперченной неожиданным парадоксом. У Роя была иная манера: он преобразовал ответ в исследование, представил мне продуманную концепцию, как я выгляжу при первом знакомстве и какие мысли порождает даже случайный взгляд, брошенный на меня. Он выделил меня среди прочих пассажиров аэробуса потому, что я сам выделился. Все пассажиры просто смотрели на него, а я всматривался, я изучал, размышлял о нем. То, что это настойчивое изучение и что оно отражает какую-то важную мысль, Рой понял сразу. И, поняв, заинтересовался мной, а заинтересовавшись, удивился, а удивившись, сам стал размышлять обо мне. Я непрерывно менял выражение лица и позу: то мрачнел, то светлел, то замирал на сиденье, то вдруг нервно дергался – таким я увиделся ему в аэробусе. Все это явно шло изнутри, не от реплик пассажиров и Роя, а от собственных мыслей. «Каких мыслей? – спросил себя Рой и ответил: – Тех, которые возникли в этом молчаливом человеке вследствие того, что я прибыл на Уранию и сейчас сижу перед ним. Стало быть, он, этот уранин, всех непосредственней связан с трагедией и самого точного анализа происшествия я должен ждать от него». Рой вполне окреп в таком убеждении, прежде чем аэробус оказался перед гостиницей.
   – Я вскоре узнал, кто вы такой, узнал о гибели вашего помощника Павла Ковальского, – продолжал Рой. – Ваш приход ко мне становился необходим. Я ожидал, что вы потребуете, чтобы я принял вас раньше всех. Но вы не торопились. Это было странно. А потом явились вместе с Чарльзом Гриценко и позволили ему вести всю беседу. Объяснить ваше настороженное молчание особым почтением к своему начальнику я не мог, у вас с ним отношения свободные, вы, я заметил, иногда так на него огрызаетесь, что на Земле это сочли бы развязностью. Вы предоставили ему привилегию разговора, ибо боялись что-то выдать каким-нибудь неосторожным словом. Ваше молчание шло от предписания себе молчать. И тогда я захотел показать вам, что понимаю вашу задумку, – стал демонстративно игнорировать вас, повернулся к вам спиной. Я был уверен, что вы встревожитесь и чем-либо выдадите себя.
   – Вы не ошиблись: я встревожился. Но я не выдал себя.
   – Упорно сохраняемым молчанием вы подтвердили, что таите секрет. И я подумал, что секрет этот, видимо, нельзя открыть директору института, а ведь вы пришли с ним.
   – Правильный вывод. Я не мог поделиться известной мне тайной с Чарльзом Гриценко.
   – Но если вы хотели рассказать ее мне, вы должны были потом прийти сами. А вы не шли. Я вызвал Жанну Зорину. Она поведала немало интересных фактов о себе, о Ковальском, о вас. Но тайны она не раскрыла. Если она и знает ее, то сумела сохранить при себе.
   – Она знает лишь часть тайны, и я умолял ее даже намеком не касаться этого. А всего она не могла бы вам поведать, если бы и захотела.
   – После разговора с ней я окончательно утвердился, что только вы можете пролить свет на взрыв. А вы по-прежнему не шли. Это означало, что вы хотите сохранить секрет. Ради чего? Загадка взрыва, несомненно, связана с вашей лабораторией, стало быть, ваша цель – продолжать исследования как прежде. И тогда я объявил о запрете экспериментов с трансформацией атомного времени. Основание достаточное, хотя друг Чарльз его запальчиво оспаривает: его собственная теория обратного хода времени указывает на возможность новых катастроф. Перспектива закрытия вашей лаборатории подействовала – вы пришли. Теперь я слушаю вас.
   Он слушал, я говорил. Порой он врывался репликами в мою долгую речь. Я отвечал и снова вывязывал невеселый рассказ.
   Все началось с того, объяснил я, что Чарльз Гриценко доказал возможность изменения скорости времени и построил первый в мире трансформатор, позволяющий менять его течение в атомных процессах. Это было великое открытие, таким его и восприняли на Земле. На Урании выстроили специальный институт для хроноэкспериментов. Чарли пригласил меня на Уранию, мы с ним друзья еще со студенчества. Я возглавил лабораторию хроностабилизации – тематика прямо противоположная той, какую исследовали в других лабораториях института, там ведь доискивались, как время изменить, а не стабилизировать. С Земли прилетел Павел Ковальский, Чарли направил его ко мне. Павел, молодой доктор наук, мой давний знакомый, специалист по хронофизике – дисциплине, созданной в основном трудами Чарли, – привез отличную характеристику: широкообразован, умело экспериментирует, годен для выполнения сложных заданий. Павел не оправдывал своей характеристики, он был гораздо выше ее. В характеристике не было главного: Ковальский всегда шел дальше задания. Он был ненасытен в научном поиске. Я долго не понимал, почему Чарли определил Павла в мою лабораторию, у меня ведь трудно совершить открытие, задача у нас – поддерживать постоянство, а не выискивать чрезвычайности. Я попенял Чарли, что он не уловил научного духа Павла. Чарли ответил:
   «Полностью уловил, поэтому и направил его к тебе. Хочу вытравить из Павла этот самый дух чрезвычайности. Лучше это делать у тебя».
   «Чарльз Гриценко в роли душителя научной инициативы – зрелище если и не для богов, то для дьяволов!» – воскликнул я со смехом. Кто-кто, а уж Чарли не из тех, кто глушит научную инициативу.
   «Стремление всегда совершать открытия – не научная инициатива, а научная халтура! – выдал Чарли очередной парадокс. – Настоящий ученый – изучает. Халтурщик – ошеломляет. Наша задача сегодня – изучить закономерности тока времени, а не выламывать его в циркаческих трюках».
   «Я раньше думал, что развитие науки идет от открытия к открытию, – сказал я, – что великие открытия – ступеньки подъема науки и что гении научной мысли…»
   «Гении, гении! – прервал он сердито. – Гений доходит до открытия в результате великого постижения проблемы. Он планирует для себя понимание, а не открытие. Павел не гений. Его жадное стремление к необычайности неизбежно выродится в поверхностное пустозвонство. Его так и подталкивает работать на публику, а не на науку!»
   Кое в чем Чарли был прав, но в одном ошибся. В Павле гнездился гений, а не халтурщик. Он вышел за грань стабилизации времени ради интереса узнать, что там, за межой, а не для того, чтобы ошеломить заранее ожидаемой неожиданностью. Он был ненасытен именно к пониманию, всей натурой заряжен на изучение. Объяснять это Чарли было бы пустой тратой времени. Чарли составил о Павле свое твердое мнение, и никакие уговоры не заставили бы его изменить свою позицию. Аргументом могли быть только реальные результаты, а не слова.
   В моей лаборатории Павел скоро поставил опыт на себе. Он сделал это тайно, не только Чарли, но и я не разрешил бы столь рискованных экспериментов. И опыт увенчался блистательным успехом. Павел совершил воистину великое открытие, даже не одно, а два.
   – И тогда впервые поделился с вами, чем втайне занимался? – вставил реплику Рой.
   Так и было, подтвердил я. Павлу захотелось узнать, можно ли воздействовать трансформаторами атомного времени на биологические процессы. Еще Чарли установил, что в атомной области выход в прошлое имеет нижний и весьма близкий предел – в дальние древности не уйти. Зато выход в будущее не имеет границ. Идея Павла звучала просто. Биологические системы, в отличие от неорганики, с которой оперировал Чарли, построены иерархически. В мертвой материи изменение времени отдельных атомов мало влияет на соседние. Взять кусок гранита, перебросить половину его атомов на тысячу лет вперед или тысячу лет назад – что изменится? Миллионы лет назад этот кусок гранита был гранитом, миллионы лет спустя будет гранитом. А в биологических системах изменение времени какого-нибудь управляющего центра в мозгу немедленно отзовется на всем организме. Перебросьте тысячу важных нейронов мозга в будущее, отодвиньте их в прошлое – весь организм испытает потрясения. Центр управления организмом, искусственно переброшенный в будущее, властно потянет в будущее всю подчиненную ему биологическую систему – все процессы убыстрятся, организм как бы заторопится жить, зато и постарение наступит скорей. А затормозив ток времени, мы замедлим пребывание организма в его настоящем, законсервируем его «сейчас», хотя вокруг все будет идти вперед, в свое будущее.
   – Что-то вроде этого я читал в старинных книгах по фантастике, – сказал Рой. – Не вижу пока, какие открытия совершил Павел Ковальский. Вы говорили даже о двух.
   Да, речь идет именно о двух открытиях. Первое состояло в доказательстве того, что ток обратного времени в биологических системах возбуждается легче, чем в неорганических. Не остановка времени, не консервирование наличного «сейчас», а реальный уход в прошлое, до полного обращения в ничто. Иначе говоря, омоложение до уничтожения. Ибо развитие организма всегда ограничено двумя близкими пределами: моментом рождения и моментом смерти, он может балансировать только между этими двумя межами. И его движение в узких границах жизни – процесс автоматический. Все, что рождается, должно умереть. Можно замедлить поступательный ход к естественному концу, но нельзя его отменить. Все это укладывалось в хронобиологические уравнения Чарли. И вот Павел установил, что обратный ход из искусственно возбужденного неминуемо превращается в автоматический. Уход назад, в прошлое, становится столь же естественным, как движение вперед, в будущее. Стабилизация настоящего, вечное пребывание в «сейчас» практически неосуществимы. Малейший толчок – и возобновится ход времени вперед, к привычному концу, или назад – к началу, которое в этом случае станет и концом. Таково было первое великое открытие Павла.
   – Иначе говоря, никакой старик, впадая в детство, на стадии юности не задержится, – прокомментировал мое сообщение Рой. – Открытие довольно грустное. Хотя, конечно, забавно было бы поглядеть со стороны, как старец растет – можно применить такой термин? – в молодого мужчину, потом в юношу, потом в отрока и младенца… Что будет дальше? В конце, который был когда-то началом?
   – Старец на каком-то этапе просто погибнет. В зародыш не превратится, ведь обратное развитие совершает он один, матери ему не возвратят. Повторяю, открытие Павла состояло не в грустном признании невозможности омоложения, а в том, что сам этот процесс непременно становится автоматическим, независимо от того, как вы его возбудили.